Той ночью люди, жившие в Лондоне и вокруг него, впервые увидели в небе ослепительную звезду. О новоявленном светиле недолго потолковали в газетах и масс-медиа, наконец, люди привыкли к нему.

Тихая искорка мерцала золотисто-янтарным светом над северным горизонтом в полукруге менее ярких звезд. Появление ее произвело бы впечатление лишь на технические журналы и восторженных любителей, если бы не приближение двухтысячного года.

До нового тысячелетия оставалось только пять лет, но какая разница? Люди всегда сомневались в точной дате Рождества Христова. И свет этой новой звезды выглядел возвышенным и благим, особенно для религиозных людей. Наиболее оптимистично настроенные христиане толковали о Втором пришествии, о начале нового мира. Прочие же видели в звезде напоминание о суде, последнюю возможность, предвестие адского пламени. Все знали о гибели внешней среды, о кружении войн, о росте числа голодающих.

Люди видели, что конец столетия возвещает начало хаоса. Тысячелетняя дата по григорианскому календарю принесла всем, кто следует ему, ощущение кризиса.

А тут еще новая звезда, вспыхнувшая на севере, — нестабильная и непредсказуемая.

Конечно же, она не была новой. Звезда эта всегда находилась на своем месте, во все времена, когда люди разглядывали небеса. Однако время от времени она вспыхивала поярче, и астрономы относили ее к числу катастрофических переменных.

В самом слове «катастрофический» таилось нечто привлекательное для воображения. Масс-медиа отреагировали мгновенно. Межзвездные катаклизмы и приближение тысячелетия на Земле смущали неустойчивые умы. У самаритян прибавилось работы, число преступлений внезапно подскочило, а Свидетели Иеговы процветали.

Настало воскресенье, но в Голубом поместье никто не посещал церкви, никто не бывал на утренних службах. Обитатели ходили по дому, гуляли в саду и окрестностях, ездили в деревню и через лес, но если их мысли обращались к тысячелетию, возносились к Богу, вспоминали о грехе и морали, то эти мысли они держали при себе. Дом же просто ждал своего дня в солнечном свете, устроившийся в самом центре паутины дорог и готовый к действиям.

И — как бывает в иных местах — дом словно затаил дыхание.

Вечером был фруктовый пунш, но никто не испытывал стремления к общению. Физекерли Бирн отстранился от общества, уединившись в коттедже.

Крепчавший ветер сулил грозу. Она принесет облегчение, подумал Том. Днем было слишком жарко. Иначе никто не уснет.

Они сидели вокруг кухонного стола. Кейт резала помидоры для салата, Том разглядывал светлую прядь ее волос, свисавшую на лоб, тонкие линии рта. Глаза ее смотрели на руки. Он попытался догадаться, о чем она думает, а потом встал и направился к ней вдоль стола.

— Помочь? — Он получил нож, доску и травы из сада. — Ага, тонкая работа. Значит, ты считаешь, что я не годен ни на что большее после дня, отданного книгам.

— О нет. Просто самое восхитительное занятие мы прибережем напоследок. — Опять этот косой взгляд. — Вымоешь посуду, — сказала она радостно. — Раз уж ты считаешь, что тебя недооценили.

— Как мило. — Том поглядел на Рут, но она, стоя к нему спиной, мыла картофель в раковине. Над раковиной висело зеркало, и он видел, что она хмурится.

— Можно ли мне налить себе еще, Рут? — спросил он.

— Что? Простите, — она обернулась, — я была за милю отсюда.

— Обдумываешь, что делать с варварами, которые ждут тебя завтра в школе? — Саймон оторвался от воскресных газет. — Здесь утверждают, что учитель ныне — профессия забытая: ни престижа, ни денег.

— Лучше расскажи мне что-нибудь новое. Похоже, никто не верит в то, что будущее действительно настанет. Словно оно не имеет никакого отношения к тому, какими вырастут наши дети, какое воздействие окажет на них наша культура.

А ее действительно волнует все это, подумал Том. Она и впрямь обеспокоена.

— И часто ли вам приходится сталкиваться с ней как самаритянке? — поинтересовался он.

— Кто рассказал вам об этом? — спросила Рут недовольным голосом.

— Я, — ответила Кейт. — Том намеревается провести здесь три месяца, а значит, он должен знать.

Рут вздохнула.

— Ну ладно. Но мы не должны рассказывать об этом, — объяснила она Тому. — Это для того, чтобы нас не тревожили дома, потому что тогда от них никак не отобьешься. Мы должны сохранять объективность. Это действительно будет сложно.

— Противоречит легкому и тонкому способу, которым самаритяне залечивают напрочь всю твою жизнь как таковую? — Саймон отодвинул в сторону нетронутый бокал с пуншем.

— Не начинай заново. Не знаю, почему ты так плохо относишься к этой работе.

— Не понимаешь? Все достаточно просто. Ревность, моя дорогая, что же еще? Ты сама говорила это. И тем не менее уезжаешь, тратишь сочувствие и симпатию на совершенно незнакомых людей, а я остаюсь дома, заброшенный и одинокий.

— Ты опять затеваешь эту глупую игру, Саймон. Словно ты когда-нибудь оставался один. Здесь всегда или Кейт, или твоя мать, или кто-нибудь еще. Почему ты все твердишь об этом?

— Я не знаю, зачем они нужны тебе, Рут… все эти чужие жизни. Каждый день ты преподаешь литературу детям, вечерами слушаешь новые истории о человеческих судьбах. Неужели тебе мало? Или таким образом ты забываешь о себе? — Саймон поднялся и, опершись о стол, наклонился к ней. Рут как будто бы не замечала этого. — Что ты находишь в этих словах?

— Это важное дело, — торопливо проговорил Том. — Рут действительно может спасти человека, оказавшегося на самом краю. Вчера я читал об этом статью…

— На краю? Откуда тебе знать, что это такое? Смышленый, здоровый маленький университетский мальчишка, что ты знаешь об этом, если твоя собственная жизнь ограничивается мозгами и хреном? Что ты знаешь вообще?

Внезапным и резким движением Рут ударила его. Саймон отшатнулся, ладонь Рут оставила на его щеке красный отпечаток. Губы его натянулись, обнажив зубы в животном оскале.

Наступившее молчание нарушали только прикосновения качающихся от ветра ветвей к кухонному окну.

Глубокий вздох.

— Зря ты так, — невозмутимо проговорил Саймон, и Том услышал в его голосе только печаль. Саймон попятился от стола к холлу. Лягушка-брехушка потерлась о его колени, и на миг Тому показалось, что ее язык раздвоен словно у змеи.

Возле двери Саймон остановился. В сумерках его лицо странно исказилось, казалось, что по щекам бегут тени, наложенные густым мраком. В глазах не было света. Он сказал Тому:

— Прошу прощения, все это пустяки…

Дверь за ним закрылась, и Кейт обняла мать за плечи, но Рут сбросила ее руку.

— Новый припадок, — сказала она. — Опять решил, что находится на сцене. В последние дни они становятся привычными. — Голос ее отдавал холодом.

— Не лучше ли подняться к нему? — Том услыхал собственный голос. Он обращался к Рут, но кивнула Кейт.

— Пойдем, мама. Ему плохо, ты это знаешь.

— Да, знаю! — Рут шагнула к двери. — Но я так устала от этих игр. Чертовски устала. — Она широко распахнула дверь, ожидая дочь.

Проходя мимо Тома, Кейт пожала его руку быстрым и уверенным жестом: не беспокойся, я скоро вернусь.

Но она не вернулась.

Не желая следовать за ними, Том потолкался немного на кухне. О еде, казалось, забыли, и Том почти автоматическими движениями нарезал себе хлеба, сделал сандвичи с латуком и травами. Он понял, что ему хотелось бы выпить, что его смущает обида…

Он вымыл бокалы, вылив содержимое в раковину. Потом поставил еду в холодильник, подмел пол, надеясь услышать шаги возвращающейся Кейт. Но напрасно — лишь ветви скрипели, соприкасаясь с оконным стеклом; неровно вздыхая, пробегал по дому ветер, находивший себе путь сквозь плохо прилегающие двери и открытые окна. Наконец он запер заднюю дверь и оставил кухню. Кроме дыхания ветра не было слышно ни звука; ничто не свидетельствовало о том, где находятся остальные. Он пошел по дому, закрывая окна, — кто скажет, когда разразится гроза.

Дверь в библиотеку оставалась открытой. Том заметил бреши на полках, несколько книг были сложены в стопки на креслах и на полу. Открытые страницы перебирал ветерок. Том направился к французским окнам, намереваясь закрыть их. Снаружи по траве ходили волны. Колеблемый легким ветерком плющ махал листьями у края двери.

На столе обнаружились листы воскресной газеты, открытой на статье о переменной звезде в созвездии Северной Короны. Том проглядел заметку, отметив для себя, что подобное событие в последний раз происходило в 1905 году.

Том отложил газету. Под ней, придавленный пресс-папье, лежал его первый набросок, короткая сцена, где Элизабет расставляла свои игрушки в новом доме.

Сев за стол, Том вновь перечитал написанное, задворками ума вспоминая при этом слова Питера Лайтоулера, горечь и гнев, которые он обнаружил после того, как Бирн ушел. Он назвал совершившееся событие заговором женщин. Развернутая ими планомерная кампания ставила своей целью лишить наследства и погубить мужчин, входящих в семью. Немодная идея для конца двадцатого столетия. Некоторые известные Тому феминистки нашли бы что сказать о Питере Лайтоулере, получив такую возможность. Но что могло настолько рассердить его, что гнев до сих пор не оставил отца Саймона?

Сборник песен Дюпарка оставался открытым на пианино, ветерок перебирал его листы. Том пожалел, что не умеет читать ноты, ему хотелось самому сыграть эту мелодию:

Мягкая трава призывает ко сну, Под прохладную тень платанов.

Взяв карандаш, он принялся за дело: тут следовало изменить слово, там предложение. И прежде чем Том успел осознать, что происходит, сама собой начала складываться следующая сцена:

«Элизабет не может уснуть: слишком жарко, а она еще не закончила свои домашние дела. Она встает и подходит к окну, плющ машет ей темными ладонями.

Все годы, прошедшие после того как они перебрались в Голубое поместье, плющ у восточной стены дома процветал: ветви толщиной в ее руку, извиваясь, спускались к земле. Быстро, не думая, она садится на подоконник и перекидывает ноги. Коротким движением дернув за плющ, чтобы проверить, насколько он прочен, она спускается по стволу, босые ноги нащупывают опору между плющом и камнями.

Через мину ту она оказывается стоящей на террасе. Камень приятно греет пальцы. Осторожно, на цыпочках, Элизабет спускается по ступеням на лужайку.

Она все видит совершенно отчетливо, хотя солнце уже село. Сумерки, как фильтр, обрезают далекий свет, и она замечает, как засияли белые розы. Во тьме, распростершейся над ее головой, заморгали первые звезды. Одна из них на севере горит ярким огнем, в ней пульсирует огненная сила.

Благоуханная трава холодит ноги, восхитительными капельками влаги. Она вспоминает, что Шэдуэлл косил ее как раз сегодня днем. Она сидела за уроками, а он возился под солнцем, подстригал газон…

Элизабет пускается бегом — подальше от воспоминаний об утренней работе. Земля пружинит словно матрас, вливая энергию в ее шаги. Внезапно охваченная порывом, она хочет взлететь как сова. Подпрыгивая, раскинув руки, в развевающейся ночной рубашке, она безмолвно пляшет на лужайке, приближаясь к озеру. Там, у изгороди, выросла целая копна, и ей уже хочется повалится на нее, зарыться, забросать себя травой, забыв о таблицах и датах правления королей и королев…

Вдруг над озером поднимается черный силуэт… грач или ворон (она не знает, кто именно), взбивая воздух широкими крыльями, приближается прямо к ее голове. Она падает, чтобы избежать столкновения, и рука ее ложится на нечто жесткое, гладкое, двигающееся…

Это жук — таких больших Элизабет еще не видала, — блестящий черный панцирь, странные рога на голове. Обратившись к ней рогами, жук исчезает в траве. Она отпрыгивает от насекомого, взволнованная и испуганная появлением ночных созданий.

А потом раздается чей-то голос. Женский, в жалком испуге слышится истинное отчаяние. Элизабет внезапно останавливается, прикрывая ладонью рот.

Голос доносится с острова. За узкой серебряной полоской воды раскачиваются тростники, что-то ворочается в тростниках, раздается звук пощечины. Снова возня, женский крик… тяжелое дыхание.

Она делает шаг, вступая в воду, чтобы помочь бедной женщине. Она не боится, потому что это ее дом, ее собственный сад и озеро, и ничего ужасного с ней здесь не произойдет.

Она говорит:

— Что случилось? Вам больно?

Движение в тростниках вдруг замирает, к ней обращается лицо — бледное и странное.

Родди, ее братец Родди, выплевывает слова, которых она не понимает. Жуткие слова.

— Вали отсюда, маленькая сучонка, убирайся ко всем чертям…

— Родди, это я. Что ты делаешь?

— Немедленно отправляйся в постель! — шипит он со спокойной злобой.

Элизабет делает еще один шаг вперед. Вода уже доходит до колен, холодное прикосновение заставляет ее поежиться. Тут возле ее брата что-то шевелится, и женщина раненой птицей поднимается с земли.

Рука Родди немедленно хватает ее за лодыжку и поворачивает так, что она вновь падает. В отчаянном порыве Элизабет видит, что рубаха женщины порвана, испачкана грязью и промокла. Она выходит из воды на берег и бежит по траве к дому, слезы горят на ее щеках. Каким-то образом она умудряется подняться по ступеням на террасу, мечтая о том, чтобы оказаться внутри дома, оставить сад, убраться подальше от того, что происходит в нем.

Элизабет падает на колени под окном, руки ее тянутся к плющу. Растение окутывает ее, превращаясь в ступени для ее ног и опоры для пальцев. Плющ сам удерживает ее, направляя и охраняя. Она слишком расстроена, слишком смятена, чтобы заботиться о себе, но тем не менее поднимается к своему окну, каким-то образом залезает в него, не зная, как это ей удалось.

Она лежит в постели, дрожа, и думает совсем о другом.

В полночь к ней является Родди. Он опускается на колени возле постели, так что его лицо оказывается вровень с ней.

— Слушай меня, сестричка. Ты сегодня не видела ничего, ты спала, тебе что-то приснилось. Ничего не случилось, ты только спала, только спала…

Он повторяет это снова и снова, и монотонные слова червями вползают в ее голову. Наконец она засыпает в глубоком и тяжелом оцепенении, горячем и влажном как сама ночь.

Утром она вялая и не в духе. Она обо всем забыла, но, направившись причесать волосы, обнаруживает ветку плюща, словно корона венчающую ее голову, ниспадая на плечико ночной рубашки.

Элизабет рассматривает себя в зеркало туалетного столика и видит незнакомку, в глазах которой витают не только мечты.»

От окна донесся стук, что-то заскребло по стеклу. Том поднял глаза. Ветка плюща легла на оконное стекло пятипалой ладонью. Встав, он подошел к темным, пустым, блестящим панелям. Том шевельнул рукой, положив ее на листок, припавший к стеклу с другой стороны. Интересно, Элизабет подружилась с растениями сознательно или интуитивно? Была ли тогда Лягушка-брехушка настоящей домашней зверюшкой — собакой, которую купили, воспитывали и кормили, или она прибилась к дому из леса, привлеченная теплотой и кровом, легкой добычей?

Наверху было тихо. Том постоял на площадке, прислушиваясь к голосам, но ничего не услышал.

— Кейт? — негромко позвал Том, но ответа не получил.

Раздраженный, он направился по коридору к ее двери и коротко постучал. Ответа не было.

— Кейт? — позвал он снова и открыл дверь. Он увидел одеяло, услышал дыхание. Она спала. Какое-то мгновение он подумал — не заползти ли к ней под бок, но пожалел ее и не стал будить. Том тихо прикрыл дверь и вернулся в свою комнату.

Том спал, утомленный жарой и расстроенный. В какой-то миг — чему удивляться? — он обнаружил, что под одеялом слишком жарко, и отбросил его. В накаленной тьме мешала даже простыня, казавшаяся тяжелой. Том повертелся под ней, пытаясь отыскать прохладу на ткани. Рот его высох, воздух в комнате сделался густым, к нему словно подмешали песок.

Том поднялся в сонной одури и подошел к окну. Настежь распахнутое, оно было задернуто шторами, не пропускавшими внутрь даже дуновения. Но и снаружи царила такая же жара и духота. Удушливый покров придавил дом и округу. Вспотевший, он зевнул.

Почему сегодня так душно, хотя окно открыто? Что случилось с только что собиравшейся грозой? Деревья застыли без движения, под светом звезды воды озера, успокоившись, легли зеркалом. Тем не менее за спиной его двигался воздух, в сердцевине дома что-то зашевелилось. Том постоял, выжидая и прислушиваясь. Быть может, Кейт наконец собралась присоединиться к нему?

Том направился к двери и вышел на площадку. Прутья лифта в лунном свете сияли клавишами концертино. На мгновение ему показалось, что за ними мелькнула тень.

Том немедленно отступил назад в комнату. В холле и на площадке было пусто — он знал, что никто и никогда не пользуется здесь лифтом.

К тому же он был приватным, запретным для него. Неразумно и нелогично… но он знал, что это действительно так. Холл, площадка и коридор сегодня стали для него чуждой землей.

Том закрыл дверь и зевнул снова, но уже не со сна, а от недостатка воздуха, и вновь вернулся к окну, к травянистой поляне и деревьям, окаймленным деревянной рамой переплета, далеким и недвижным, как на фотографии. По-прежнему никакого воздуха, ни капли свежести в его легких. Он ощущал не просто смятение: страх охватывал его, паническое выделение адреналина заставляло сердце спешить.

Том не знал, что делать, не знал, почему не смеет оставить комнату. Неужели именно так ощущал себя Саймон, не способный выйти из дома? Нет, здесь крылось нечто иное, реальное, но крайне скверное. Дыхание вырывалось огромными, трудными порывами. Ему не хватало кислорода…

Том пытался успокоить себя, подумать, но воздух не мог добавить свежести его мыслям. Словно легкий ветерок вновь пробежал по дому, и кожа его ощутила некое прикосновение. Странный колкий запах напомнил ему аммиак. Едкая вонь сочилась в комнату. Откуда он взялся? Как могло это случиться?

Горло Тома драло как наждачной бумагой. Воды. Ему хотелось пить. Надо было только выйти из комнаты. Он направился к двери, чувствуя, будто продвигается сквозь патоку. Конечности его отяжелели железом, взор туманился. Веки сами собой опускались. Том не мог дышать. В полной панике он попытался позвать на помощь, но вонь, пропитавшая воздух, подавила вопль, затолкав его обратно в глотку. Том задергался, размахивая руками, наталкиваясь на мебель, и вдруг колени его подогнулись. Он упал на пол, кашляя и задыхаясь, ядовитый газ хлынул в его легкие.

Отключаясь, он услышал, как стукнула дверца лифта, как негромко зашелестели на площадке колеса. Они приближались.

Колеса вертелись в его голове, сплетая мысль и сознание в пустоту.