Споткнувшись на террасе, он сделал шаг к саду. Листовик любит быть травой, вспомнил Бирн, запрещая себе беззаботно ступить на лужайку. Безопасно ли на террасе? Где вообще можно считать себя в безопасности? Какая причудливая разновидность безумия овладела им, позволяя непринужденно разговаривать с человеком в присутствии создания, чье существование его рассудок даже не мог признать?

Было ли оно реальным? Разум его уже не допускал существования этого колосса, чье жаркое животное дыхание только что вырвалось из пасти, нависшей над его головой. Поежившись, Бирн поглядел назад в кухню.

Ничего особенного. От двери начинался чистый плиточный пол, в окне виднелась голова Саймона, согнувшегося над картошкой, словно ничего не случилось.

Да и что, собственно, произошло? Неужели он обезумел, грезил наяву? Тем не менее Бирн знал, что это не сон и не галлюцинация. Руку все еще дергало там, где он порезался стеклом вчера вечером, выбираясь из дома. Бирн не знал, осмелится ли он войти в него еще раз. Дом не хотел его и не нуждался в нем…

А это еще что такое? Дома не живут, у них нет воли. Дом этот не что иное, как обычное сооружение из камня, кирпичей и раствора, мрачный пример эдвардианской напыщенности. С чего это он убеждает себя в том, что дом этот жив и обладает сознанием?

Бирн спустился по ступеням с террасы, вышел на лужайку. Сошло. Трава под ногами казалась гладкой, ровной, зеленой, отнюдь не живой в своих растительных глубинах. Листья над его головой едва шевелились. За ними пылало безукоризненно синее небо, раскинувшееся обжигающим пологом.

Вдруг рядом с ним оказалась Кейт в милом алом платье, с сумочкой на длинном ремешке. Она шла к нему от ступеней.

— Привет, Бирн. — Кейт одарила его улыбкой. — Что с вами, киска язык откусила?

Он посмотрел на нее.

— Расскажите мне о Лягушке-брехушке. — Имя это становилось испытанием, едва ли не паролем. Что еще могло доказать, что эти люди, так же как и он, не расставались с рассудком? Испытание чесноком, сценка с вампиром и зеркалом? Видит ли Кейт ее?

Отмахнется, решил Бирн. Скажет, что мне показалось, что ничего тут нет…

— Я опаздываю, — объяснила она радостным голосом. — Я отправляюсь пить кофе к достопочтенному дядюшке, можете сказать им. — Она искоса взглянула на него и подняла подбородок, словно рассчитывая, что он попытается остановить ее. — Встретимся позже, Бирн. И не перерабатывайте. День будет жаркий.

Он видел, как она выкатила велосипед из гаража и налегла на педали, направляясь в деревню. Девица раскусила его: частью души своей он и в самом деле хотел крикнуть ей, запретить оставлять поместье.

Но как это сделать? Не его дело, не его роль, и незачем вмешиваться.

Оставалось косить траву. Бирн топнул, приминая переросшие травины, и, не сходя с места, решил немедленно взяться за лужайку. Физическая работа — в ней-то он и нуждается больше всего. Честный труд на свежем воздухе, где нет странных теней и осложнений. Рут тоже обрадуется: сад приобретет более опрятный вид. Скосив траву, он преобразит облик всего поместья, охватив его аккуратной изумрудной полосой. Даже дом станет выглядеть менее запущенным. Того и гляди — он едва не расхохотался — сойдет за пригородный.

Бирн отыскал в гараже древнюю бензиновую косилку. Горючего хватало. После нескольких попыток косилка обрела свою вонючую жизнь.

Он выкатил инструмент на луг перед домом, решив начать именно отсюда, — чтобы Рут, возвращаясь домой, увидела его работу, — и приступил к косьбе. Листовик любит быть травой, припомнил Бирн снова. А теперь посмотрим — любит ли он, когда его косят.

Трава разлеталась из-под ножей зелеными каскадами.

Потом приехала Алисия. Она подъехала к поместью и заметила занятого делом Бирна, но не остановилась рядом с ним и даже постаралась не обнаружить этого. Лицо ее показалось одеревеневшим.

Она оставила машину перед гаражом и вошла в заднюю дверь.

Оказавшись внутри кухни, она мгновение постояла спокойно, словно прислушивалась к тишине дома. Глаза ее обежали уголки комнаты, уделив особое внимание пальто, упавшему на пол. Потом она кивнула и направилась в холл.

Алисия вошла прямо в библиотеку, заглянула в дверь. Том, согнувшись над столом, лихорадочно писал. История глубоко увлекла его. Алисия удовлетворенно улыбнулась.

Потом она аккуратно прикрыла дверь, и на ее лице сохранилась прежняя сосредоточенность. Она старалась не помешать своему протеже.

Именно поэтому она и пришла, ради этого все и затеяла. Дело было в Томе и его книге. И в доме.

Она обнаружила своего сына в комнате, где стоял телевизор. Там было темно и тесно, задвинутые шторы закрывали солнечный свет. Алисия наморщила нос, ощутив застоялый запах табака и алкоголя.

Перебирая каналы, Саймон горбился в кресле спиной к ней. Алисия молчаливо поглядела на него. Как и Том, он не заметил ее.

Не говоря ни слова, она прошла мимо сына к единственному окну и раздвинула занавеси.

— Доброе утро, дорогой. Тебе не кажется, что здесь слишком мрачновато?

Он опустил пульт и вздохнул.

— Иначе экран отсвечивает, и ты прекрасно это знаешь. Хотя смотреть, собственно, нечего.

— Тогда ты можешь поговорить со мной. — Алисия села напротив него, окинув комнату острым взглядом. Ни бутылки, ни бокала. Лишь одна из кухонных кружек пристроилась на твидовой ручке кресла Саймона.

Выглядел он ужасно, много старше своих лет. Утомленный и унылый, как старый ботинок. Она решила воздержаться от комментариев.

— А где Кейт? — спросила Алисия.

— По-моему, поехала к старику.

— После того, что мы рассказали ей? — Алисия нахмурилась.

— А что ты еще ожидала? Ты не помнишь, как поступают в двадцать лет? Или ты сама следовала в этом возрасте советам старших и более умных людей? — ответил он с горечью. — На деле, дорогая матушка, ты просто толкнула Кейт в лапы папаши.

Алисия качнула головой.

— Она не такая дура.

— Но любовник засел безвылазно в библиотеке, а в саду от нее толку немного. Что еще ей остается делать? Смотреть со мной телек?

— Есть и худшие занятия. Почему вы не заведете видео?

— Рут не одобряет, а сам я не могу съездить.

Алисия листала «Рейдио таймс».

— По четвертой сегодня «Некоторые любят погорячее».

Его темные бездонные глаза сверкнули.

— Видел и часто. Но посмотреть всегда стоит, как по-твоему?

Она улыбнулась.

— О'кей. — И задвинула занавески.

Дом охватил их.

День тянулся. Бирну — вспотевшему, фут за футом выхаживающему в этом пекле, — он казался бесконечным. Косилка то и дело глохла, и ему приходилось, пожалуй, уж слишком много времени проводить на коленях, сражаясь с грязной машиной, марая маслом одежду и руки. Раненая рука ныла. Короб для травы был слишком мал, и на то, чтобы освободить его, уходило известное время; наконец он решил оставлять траву на лужайке. Пусть ее уберут потом граблями. Он-то здесь долго не пробудет. Хватит.

Кого же ты дурачишь? — усмехнулся тихонький голосок, окопавшийся на задворках его ума. Ты начинал с этого, но не собираешься покидать Рут — ни сегодня, ни завтра. (И никогда?)

Оставалась проблема прошлого, пронизывавшего жизнь всех обитателей поместья: оно прошивало его собственную память всеми оттенками отчаяния.

Тут он почти остановился, повернулся и едва не ушел. Он мог бы оставить косилку посреди лужайки, зайти в коттедж, взять свой пиджак и бумажник…

Деньги. Ну что ж, их можно вернуть Питеру Лайтоулеру, завезти в Тейдон-Бойс по пути…

Бирн нетерпеливо тряхнул головой. Было слишком жарко, мысли его путались. Ему хотелось холодного пива. Избежать судьбы нельзя никаким способом. Мысль эта все время сновала на задворках его ума: а как насчет твоего собственного прошлого? Как отнестись к тому, что ты бежишь, не смея признать, не смея помнить, что жена твоя — возлюбленная, ненаглядная и беременная — путалась с лучшим другом?

Бирну сделалось тошно, шаги его замедлились, он почти останавливался. Перед домом все было закончено, но он не намеревался ограничиваться этим. Он не хотел останавливаться и думать. Намеренно отбросив все мысли, он покатил косилку через террасу к той стороне дома, где за французскими окнами работал Том.

Помешает ли ему шум? Бирн пожал плечами, запуская машинку. Тому нетрудно будет попросить его заткнуться.

Но молодой человек за открытыми окнами лихорадочно писал, словно от этого зависела деятельность его рассудка. Том не обращал внимания на поднятый косилкой шум, и Бирн направился дальше.

Рука ныла. Том выронил карандаш на стол и встал, проведя пальцами по волосам. Он прошелся по библиотеке. Кто-то принес сандвичи и оставил их на столике возле двери, а он даже не заметил этого. Рассеянным движением он взял кусок хлеба и начал жевать.

В голове чуть шевелилась боль, где-то за глазами. Наверное, перенапрягся, подумал он, или дело в адском шуме, поднятом косилкой? Тем не менее Том не ощущал раздражения.

Против всяких ожиданий Физекерли Бирн понравился ему — даже притом, что он поднял здесь шум. Он ничуть не напоминал того тупицу, которым изобразил его Саймон. Том подметил в нем наблюдательность, терпеливую чувствительность, которой, по его мнению, были наделены только писатели.

Писатели… труд сочинителя. Том взял со стола стопку страниц и принялся читать их, расхаживая по библиотеке. С его точки зрения, в истории Голубого поместья зияла дыра, впрочем, особо его не тревожившая. Она ощущалась — эта зияющая пустота на месте одной из центральных фигур.

Родерик Банньер. Брат Элизабет и отец Питера Лайтоулера. Что случилось с ним? Где находился он, пока Питер змеем вползал в жизнь Элизабет и Джона Дауни?

Все здесь началось с Родерика. Он изнасиловал свою сестру, изнасиловал на озере и Джесси Лайтоулер, тем породив Питера. Он-то и находился в центре всей паутины, однако центр этот скрывался где-то за пределами его поля зрения.

Родерик, несомненно, не хотел разрывать контактов со своим сыном. Но как это было? Как общались отец и сын, как это происходило? Том вновь оказался за столом перед аккуратно исписанными страницами. Покоряясь почти бессознательному порыву, пальцы его отыскали карандаш.

Конечно, они — Родерик и Питер — писали друг другу. Тоже были писателями.

«Дорогой отец,

Полагаю, что жизнь на Итаке продолжает развлекать тебя. Безусловно, я в Эссексе не скучаю. Все делается по твоему плану. Доволен ли ты, оживляет ли сознание этого часы твоего отдыха под южным солнцем? Трудами своими я хочу лишь доставить тебе удовольствие. Дело сделано. Пашня засеяна. Напрягаться мне не потребовалось: твоя сестра до сих пор прекрасна. Должен ли я теперь похитить ее и доставить в твой дом на острове? Я часто думаю о том, какой она была тогда. Теперь груди ее налились… зрелая женщина, элегантная и остроумная. Осторожная, чуточку неуверенная, и, конечно, теперь в легком смятении, которое лишь добавляет ей очарования. Коротко остриженные волосы, такая блестящая черная шапка… Может, мне лучше нарисовать ее портрет, если тебе интересно?

Дауни не создает никаких проблем, поневоле он занят руинами, оставшимися от его тела. Муравей или муха способны оказать более значительное влияние. Я пометил дом, как ты велел…

Родерик Банньер опускает письмо, слегка хмурится. Он не одобряет любви своего сына к литературным причудам. Официальная цветистая интонация раздражает его. Но Питер еще очень молод. Он успеет научиться.

Стоя у окна простой выбеленной комнаты, он следит за птицей, ныряющей в густоцветное море. Чайка или кто-то еще. Глаза его щурятся на солнце.

Питер поработал хорошо, в этом нет сомнения. Он действовал быстро, и это славно. Слишком много времени уже ушло впустую.

Портрет Элизабет? На мгновение он позволит своему уму отвлечься на воспоминания о сестре. Она всегда была такой наивной и смешной — при всей невинности. В ней никогда не было хитрости, умения защитить себя. Могла ли зрелость переменить ее?

Он сомневается в этом. Есть женщины, которые проживают свою жизнь как во сне, продвигаясь к старости без явной цели или амбиций, к которым не прикасается воля. Безмозглые коровы, особенно доступные для того, кто умеет манипулировать ими и эксплуатировать.

К пренебрежению его подмешивается нечто опасное. Теперь он охладел. Он стал бесстрастным, свободным от всяких чувств. Это был долгий процесс, цепь событий началась еще в детстве.

Мать забыла его. Она всегда то уставала, то отдыхала, то упражнялась. У нее никогда не хватало на него времени. Еще шестилетним малышом он скитался по улицам Лондона в обществе одной только собаки. Потом пес пропал, и он плакал всю ночь. А отец еще побил его — за шум, за слюнтяйство и за то, что потерял пса. Его отдали в школу, чтобы научить заботиться о себе, и тут родилась сестра. Событие это навсегда осталось в его голове связанным с отвержением и изгнанием.

Он всегда ненавидел ее. И тем не менее не мог забыть эту черноволосую девушку, которая поверяла ему свои секреты, называя деревья своими друзьями, и верила в существование придуманного ею пса. Уютные, легкие воспоминания, память о ней никогда не оставят его. Ему не нужны ни рисунки Питера, ни слова, чтобы вспомнить, какой она была.

Родерик торопливо добирается до конца письма сына, сминает его и отбрасывает.

Снаружи у виллы, невзирая на жару, устроились две женщины, как раз за раскаленными скалами. Их черная одежда выбелена песком и пылью. Они сидят у моря, и едва живая волна лижет их лохмотья. Они с чем-то играют, рвут на части, кровь и перья липнут к их губам. Та птица, которую он только что видел. Родерик вспоминает ее крылья, неуверенные и неуклюжие в горячем восходящем потоке. Они приманили ее к берегу. Эта пара любит играть.

Родерик Банньер останавливается на мгновение. А потом звонит в колокольчик на столе.

Они мгновенно оказываются рядом… кровь и перья на бледных лицах, подолы мокры.

Он скупо улыбается и говорит:

— Мы отправляемся домой. Настало наше время.

Их охватывает необычное молчание.

— Нет, — говорит низкая, та, которая всегда так пристально следит за ним. Ее черные сальные волосы рожками поднимаются по обе стороны лба, в злых глазах нет ничего человеческого. Родерик Банньер не доверяет ей — как и другой. Он подозревает, что обе чего-то хотят от него.

— Нет, — повторяет она. — Ты никогда не сможешь вернуться в поместье.

Родерик хмурится.

— Кто ты, чтобы говорить мне подобные вещи? Я здесь главный!

Но на деле он прекрасно понимает суетность своих слов. У него нет истинной власти над этой парой.

Они не повинуются ему. Уже не впервые.

В этой выбеленной комнате дома на берегу невысокая обращает свои бесцветные глаза к Банньеру.

— Нет. Живым ты никогда не вернешься в поместье.

— Не говори ерунды!

— Когда это мы ошибались? — произносит другая женщина, не знающая ни имени, ни семьи, ни прошлого. Эта странная женщина, в черной одежде, с темными крысиными хвостиками на голове, подступает к Родерику. — Довольно. Мы ждали достаточно долго. Пора платить.

— Что ты имеешь в виду? — Он не представляет, о чем она говорит, но плоть его съеживается от страха.

— Ты должен стать более… гибким. Во всех отношениях.

Женщина делает шаг к Родерику Банньеру, другая заходит за его спину, ее пустые глаза смотрят в никуда. Она улыбается, ее раскрашенный рот перевернулся в насмешке.

— Что вы хотите сказать? — шепчет он, отступая, но женщина остается рядом.

— Живым ты никогда не вернешься, — повторяет она.

— Я не понимаю! — кричит он.

— Я не живая, — отвечает женщина, и Родерик осознает правду того, что он всегда отрицал. Эти двое не живы. Они не из плоти и крови в обычном смысле этих слов. Что-то вроде насекомого или птицы… среднее между хитином и пером. Они принадлежат к поместью, они — часть его странной судьбы. Он сжимает кулаки, и она говорит снова. Она? Почему он пользуется этим местоимением? — Я не живая, и теперь тебе пора узнать, кто мы такие на самом деле.

Ладонь ее поднимается и перехватывает шею Родерика Банньера.

— Тебе пора жить внутри тройки, в рамках схемы.

И пока кровь барабанит в его ушах, пока лопаются сосуды в глазах, окрашивая мир кровавыми метками, пока он ощущает, что в мире для него больше нет воздуха, он осознает некую истину.

Живым ты никогда не вернешься в Голубое поместье.

Мертвым ты можешь попытаться.