Мэнли Уэйд Веллман (1903–1986) родился в португальской Западной Африке. В 1930-х и 1940-х годах он считался одним из крупнейших палповых беллетристов, на его счету семьдесят пять книг и более двухсот рассказов. За время своей долгой и успешной карьеры Веллман работал практически во всех жанрах, включая биографии, детективы, научную фантастику, фэнтези, хоррор, занимался подростковой и региональной литературой.

Писатель дважды завоевал Всемирную премию фэнтези, лучшие из его рассказов представлены в сборниках «Кто боится дьявола?» («Who Fears the Devil?») (экранизированном в 1972 году), «Худшее впереди» («Worse Things Waiting»), «Одинокие бдения» («Lonely Vigils») и «В низине» («The Valley So Low»).

«Pithecanthropus Rejectus» считается одним из лучших рассказов автора в жанре научной фантастики. И тем не менее это произведение вызвало возмущение молодого Лестера дель Рея, который, прочтя его на Рождество, сам взялся сочинять научную фантастику, чтобы доказать, что может лучше. Это было примечательное начало писательской карьеры.

Мои первые воспоминания не отличаются от воспоминаний обычного человеческого ребенка — детская, игрушки, взрослые, серьезно произносящие непонятные слова над картами, пленками и шкалами приборов. Нет, пожалуй, последнего, то есть наблюдений, было больше обычного. Моим постоянным товарищем был толстый голубоглазый младенец, который пускал слюни, курлыкал и с трудом ползал по линолеуму детской, когда я проворно бегал туда-сюда, взбирался на столы и столбики кровати, а то и на секретер.

Иногда мне бывало его жаль. Но он был на удивление радостным и здоровым и, по-видимому, никогда не испытывал пугающих приступов боли в голове и челюстях, которые временами мучили меня. Научившись говорить и понимать, я узнал причину этих болей. Мне рассказала о ней высокая улыбчивая светловолосая женщина, научившая меня называть ее мамой. Она объяснила, что я родился без отверстия в верхней части черепа — так необходимого для роста костей и мозга, и что высокий хозяин дома — «доктор» — сделал такое отверстие, управлял ростом мозга, а позднее закрыл дыру серебряной пластиной. И челюсти мне тоже надставили серебром, потому что мои были слишком мелкими и узкими, чтобы дать свободу языку. Он сделал мне подбородок и перекроил несколько мышц языка, так что я смог говорить. Я научился за несколько месяцев, раньше младенца. Я научился выговаривать «мама», «доктор» и называть младенца Сидни, а себя — Конго. Впоследствии я научился выражать свои потребности, хотя, как видно из этих записок, я так и не начал, и никогда не научусь, говорить бегло.

Доктор часто приходил в детскую и часами что-то записывал, наблюдая за каждым моим движением и ловя каждый звук. Он был коренастым, с прямыми плечами и мощной квадратной головой. Со мной он вел себя строго, почти сурово, но с маленьким Сидни играл очень нежно. Я обижался и шел за сочувствием к маме. У нее хватало нежности и на меня, и на Сидни. Она брала меня на руки, укачивала и смеялась — и подставляла мне щеку для поцелуя.

Раз или два доктор поморщился, а однажды я подслушал, как он выговаривал маме за дверью детской. Я тогда уже неплохо понимал, а позже уточнил подробности разговора.

— Говорю тебе, мне это не нравится, — резко произнес он. — Ты слишком много внимания уделяешь этому существу.

Она легко рассмеялась:

— Бедняжка Конго.

— Конго — обезьяна, несмотря на сделанные мной операции, — холодно ответил он. — Твой сын — Сидни, и только Сидни. Второй — эксперимент, такой же, как смешение химических веществ в колбе или прививка к садовому дереву.

— Позволь тебе напомнить, — все еще добродушно возразила мама, — что ты, когда принес его из зоопарка, сказал, что он должен жить у нас как человеческий ребенок, в равных условиях с Сидни. Вспомни, это было одним из условий эксперимента. Как любовь и общение.

— А, этот зверь, — процедил доктор. — Иногда я жалею, что взялся за эти наблюдения.

— Но ты взялся. Ты усовершенствовал его мыслительные способности и дал ему возможность говорить. Он сейчас умнее любого человеческого ребенка его возраста.

— Человекообразные быстро взрослеют. Он достигнет пика развития, а Сидни пойдет дальше. Так всегда происходило в подобных экспериментах.

— Прежде такие эксперименты проводились на обычных детенышах человекообразных, — сказала мама. — Твои операции сделали его, по крайней мере отчасти, человеком. Так и обращайся с ним как с человеком.

— Я самому себе напоминаю Просперо, создающего Калибана из зверя.

— У Калибана были добрые намерения. — Мама напоминала ему о чем-то, о чем я ничего не знал. — Словом, я ничего не делаю наполовину, дорогой. Пока Конго живет в доме, я не пожалею для него доброты и помощи. И он будет видеть во мне свою мать.

Я услышал, а со временем и переварил все это. Когда, на третьем году, я научился читать, то добрался до статей доктора обо мне и начал понимать, что все это значило.

Конечно, я сто раз видел себя в зеркале и знал, что я темный, кривоногий и длиннорукий, с выступающей нижней частью лица и волосатым телом. Но мне не казалось, что все это так уж отличает меня от других. Я был не похож на Сидни — но и мама отличалась от него внешностью, ростом и поведением. Я был к ним ближе — по речи и в таких вещах, как манеры за столом и самостоятельность, — чем он. Но теперь я понял и начал осознавать разницу между мною, с одной стороны, и Сидни, доктором и мамой — с другой.

Я узнал, что родился в клетке зоопарка в Бронксе. Моей матерью была большая обезьяна кулакамба, очень близкая к человеческому типу по размеру, сложению и интеллекту, — она не была ни карликом, как обычные шимпанзе, ни громоздкой и угрюмой, как гориллы. Доктор, великий антрополог-экспериментатор — такие слова давались мне легко, потому что постоянно звучали в доме доктора, — решил сравнить наблюдения за новорожденной обезьяной и собственным ребенком в случае, когда они будут расти вместе в равных условиях. Я был обезьяной.

Между прочим, в книге «Рожок торговца» я прочел, что никаких кулакамб не существует, что это сказка. Но они существуют — нас очень много в лесах Центральной Африки.

Я так гладко рассказываю, потому что все это знаю. Доктор исписал горы бумаги, и оттиски всех его статей о кулакамбах хранились в библиотеке. Я добрался до них, когда стал старше.

Мне было четыре года, когда доктор отвел меня в большую белую лабораторию. Там он осмотрел и обмерил мои руки и озадаченно хмыкнул в бороду.

— Придется оперировать, — сказал он наконец.

— Обязательно? — Я струсил. Я знал, что значит это слово.

Он улыбнулся, но не слишком весело.

— Ты будешь под наркозом, — пообещал он, словно оказывал мне великую услугу. — Надо подправить тебе руки. У тебя большие пальцы не противостоящие и кисть плохо подходит для хватания. Не человеческая, Конго, не человеческая.

Я боялся, но мама пришла меня утешить и сказала, что по большому счету для меня это к лучшему. Так что, когда доктор приказал, я лег на застланный простыней стол и глубоко вдохнул сквозь подушечку, которую он положил мне на лицо. Я уснул и видел во сне высокие зеленые деревья и людей, похожих на меня, которые карабкались и играли на них — строили гнезда и ели орехи, большие, как моя голова. Во сне я хотел быть с ними, но меня что-то не пускало — вроде стеклянной стены. От этого я плакал — хотя кое-кто говорит, что обезьяны не способны плакать, — и проснулся в слезах. Руки тупо ныли и были до локтей обмотаны бинтами. Через несколько недель, когда я снова смог ими пользоваться, я обнаружил, что мозолистые ладони стали мягче, а неуклюжие большие пальцы немного удлинились и на них появился новый сустав. Я стал таким ловким, что мог поднять булавку или завязать узел. Тогда была зима, и раз или два, когда я и фал во дворе, у меня случались ужасные боли во лбу и в челюсти. Доктор сказал, что это от серебряных пластин и что мне нельзя выходить на улицу без шапки, а шарф надо наматывать до ушей.

— Это как чувствительный нерв в зубе, — объяснил он.

В семь лет я свободно расхаживал по всему дому и ловко помогал маме в работе. Теперь доктор не мог мною нахвалиться. Он обращался к нам за столом — мы с Сидни ели с ним, если не было гостей, — и говорил, что его эксперимент, во многом неудачный, оказался многообещающим в совершенно неожиданном отношении.

— Конго был обычным детенышем обезьяны, — твердил он, — а развился во вполне приличного во всех отношениях представителя низшего класса.

— Он вовсе не «низший класс», — каждый раз возражала мама, но доктор ее не слушал.

— Мы можем оперировать его родичей и создавать великолепную, дешевую рабочую силу. Да ведь Конго, когда вырастет, сможет работать за шестерых или семерых мужчин, а его содержание почти ничего не стоит.

Он испытывал меня в разных ремеслах: в работе по саду, плотницкой и кузнечной, с которыми я, кажется, вполне справлялся, — а однажды спросил, чем бы я хотел заниматься больше всего.

Я вспомнил сон, который видел, когда он меня оперировал и много раз после того.

— Больше всего, — сказал я, — мне хотелось бы жить на дереве, построить гнездо из веток и листьев.

— Ух! — чуть ли не с отвращением воскликнул он. — А я-то думал, ты становишься человеком.

После того случая он снова потребовал, чтобы мама уделяла мне меньше внимания.

Сидни в то время стал ходить в школу. Я оставался дома с мамой и доктором — мы жили в маленьком городке штата Нью-Джерси, — и мои занятия были ограничены домом и заросшим задним двором. Однажды, после небольшой ссоры с доктором, я сбежал и перепугал всех соседей. Домой меня привел нервный полицейский с пистолетом в руке. Доктор в наказание на три дня запер меня в комнате. За это время я о многом подумал и решил, что я отверженный. Людям я казался странным, страшным и совсем чужим. Корявое туловище и волосатая кожа обрекли меня на враждебность и плен.

К десяти годам я достиг полного роста. Я вырос до пяти футов шести дюймов и весил столько же, сколько доктор. Мое лицо, прежде светлое, почернело, подбородок оброс бородой, и над верхней губой появилась жесткая шерсть. Я ходил прямо, не опираясь кулаками на землю, как делают обезьяны, потому что в руках обычно держал книгу или инструмент. Слушая, как Сидни вечерами готовил уроки, я немного поднабрался школьной науки, а потом совершенствовался, постоянно и серьезно изучая его старые учебники. Мне говорили, что так же ведут себя обычные дети, изолированные от сверстников. Кроме того, я прочел много книг из библиотеки доктора — особенно о путешествиях. А художественной литературы я не любил.

— Зачем это читать? — спросил я, когда мама предложила мне «Тома Сойера». — Это неправда.

— Это интересно, — сказала она.

— Но если это неправда, значит, ложь, а врать нехорошо.

Она сказала, что читатели романов знают, что в книгах пишут неправду. На это я ответил, что читатели романов — дураки. Доктор, вмешавшись в разговор, спросил меня, почему я в таком случае радуюсь своим снам.

— Ты говорил, что тебе снится большой зеленый лес, — напомнил он. — В этом не больше правды, чем в книгах.

— Если это хороший сон, — сказал я, — проснувшись, я радуюсь, потому что он делает меня счастливым. Если сон плохой, я радуюсь, что сбежал из него, проснувшись. А главное, сны бывают, а романы — нет.

Доктор назвал это софистикой и на том закончил спор.

Я говорил, что я не настоящий писатель, и доказываю это, пропуская важные обстоятельства — множество визитов ученых. Они приходили, чтобы понаблюдать и обсудить наблюдения с доктором и даже со мной. Но однажды пришли люди, которые не были учеными. Они курили длинные сигары, носили перстни с бриллиантами и шляпы дерби. Доктор час провел с ними в кабинете, а потом до ночи разговаривал с мамой.

— Восемнадцать тысяч долларов, — повторял он. — Подумать только!

— Прежде ты никогда не говорил о деньгах, — грустно отвечала она.

— Но восемнадцать тысяч! И, дорогая, это только начало. Мы повторим опыт с двумя обезьянками — ты сможешь нянчиться с двумя маленькими Конго.

— А первый Конго, мой бедный лесной приемный сын? — горевала мама. — Ему будет плохо без нас. Как ты можешь думать об этом, дорогой? Разве не твой дед сражался за освобождение негров?

— Те рабы были людьми, — отвечал доктор, — а не животными. Конго не будет несчастен. С его инстинктами обезьяны он будет счастлив в новой жизни. Для него это блестящее будущее. А нам нужны деньги на жизнь и новые опыты.

Разговор продолжался бесконечно, и мама плакала. Но доктор настоял на своем. Утром люди с сигарами вернулись, и доктор весело приветствовал их. Они дали ему чек — крупный, потому что они заполняли его с большим почтением. Потом он позвал меня.

— Конго, — сказал он, — ты пойдешь с этими людьми. Ты сделаешь карьеру, мой мальчик, ты будешь звездой шоу-бизнеса.

Я не хотел уходить, но пришлось.

Мои приключения театральной диковинки описывали газеты по всему миру, так что я упомяну их, но вкратце. Сперва меня обучили показывать силовые номера и заканчивать их клоунадой — диалогом между мной и человеком в костюме клоуна. Позже для меня был разработан более успешный номер, в котором я выступал один. Я работал на трапеции и на велосипеде, потом рассказывал о своей жизни и отвечал на вопросы зрителей. Снимался я и в кино с бывшим чемпионом по плаванию. Он понравился мне с первого взгляда, как не нравился никто из людей, кроме мамы. Он всегда был добрым и понимающим и не возненавидел меня, даже когда нам выплатили равные гонорары.

Первое время газетные репортеры считали меня фальшивкой — человеком в меховом костюме, — но это легко опровергли. Во многих городах, где я выступал, ко мне приходили ученые и буквально миллионы любопытствующих. На третий год выступлений я отправился в Европу. Пришлось выучить французский и немецкий хотя бы настолько, чтобы зрители меня понимали и смеялись над моим выговором, не слишком правильным. Раз или два мне угрожали за то, что я говорил со сцены кое-что о политических лидерах, но в основном люди были очень дружелюбны.

Однако под конец я начал сильно кашлять. Мои владельцы ужасно обеспокоились и вызвали доктора, который прописал мне морское путешествие. В газетах появились сообщения, что я намерен посетить «родную Африку».

Конечно, я родился не в Африке, а в бронкском зоопарке, и все же сердце у меня дрогнуло, когда я, стоя у борта в длинном пальто, увидел западное побережье немного южнее экватора.

В тот вечер судно бросило якорь у маленького порта. Я перелез через борт в баржу, нагруженную ящиками. На ней я добрался до земли и проник в док, потом через жалкий маленький поселок и дальше, по руслу ручья, в жаркий зеленый лес.

Я рассказываю об этом так быстро и спокойно, потому что так я себя чувствовал. Я читал когда-то о леммингах, маленьких грызунах, которые направляются к морю и тысячами тонут в нем. Потому что иначе не могут. Нечто похожее тянуло меня к берегу Африки и вверх по ручью.

Я чувствовал себя там так же странно и неспокойно, как любой человек, впервые попавший в те места. Но что-то говорило мне, что природа подскажет, как поступать. Утром я отдохнул в чаще плодовых деревьев. Плоды были незнакомыми, но птицы их клевали, так что я понял, что они съедобные. Вкус оказался непривычным, но приятным. На второй день я далеко ушел от цивилизации. Ночь я провел на дереве, устроив там что-то вроде гнезда. Гнездо вышло не очень ладное, но казалось, что-то направляло мои руки, выполнявшие незнакомую работу.

Еще через несколько дней я нашел свой народ, кулакамб.

Они были такими же, как во сне, качались на вершинах деревьев, играли и собирали еду. Несколько молодых сновали по ветвям с криками, гоняясь друг за другом. Они разговаривали — и молодые, и старые, — у них был язык, с частями речи, словами, а может быть, и с грамматикой. Я видел деревушки из гнезд в развилках больших деревьев: искусно сплетенные укрытия с крышами. Их плели быстро и легко. Ничто не тревожило кулакамб. Они ни о чем не задумывались и жили одной минутой, не заботясь о следующей.

Мне хотелось подойти. Хотелось подружиться, выучить их обычаи и речь. Я мог бы научить их полезным вещам, а они научили бы меня своим играм. Давние мечты стали реальностью, и знакомая мне цивилизация сползала с меня, как слишком просторная одежда.

Я приблизился, показался им. Они увидели и затрещали, обращаясь ко мне. Я пытался подражать этим звукам — и не смог.

Тогда они заволновались и собрались на деревьях над моей головой. Они начали бросать вниз ветки, плоды и все такое. Я побежал, а они гнались за мной, вопя от ярости, охватившей их ни с того ни с сего по непонятным мне причинам. Они гнали меня весь день, до темноты. Потом их спугнул леопард, и меня тоже.

Много дней спустя я вернулся в поселок на побережье. Мои владельцы уже были там и встретили меня громкой руганью. Я стоил им денег и беспокойства — в упомянутом порядке. Один из них собрался побить меня хлыстом. Я напомнил ему, что мог бы разорвать его на части, как жареного цыпленка, и разговора о порке больше не возникало. Однако меня держали под замком, пока вернувшееся судно не взяло нас на борт.

Впрочем, приключение, с точки зрения моих владельцев, обернулось к лучшему. Когда я вернулся в Лондон, меня расспрашивали репортеры. Я рассказывал им только правду, а они создавали фантастические сюжеты о возвращении обезьяночеловека в джунгли.

Я провел личную презентацию своего фильма, который к тому времени добрался до Англии. Через неделю с небольшим пришла телеграмма из Америки. Кто-то собирался экранизировать пьесу Уильяма Шекспира, и меня настойчиво приглашали на главную роль. Мы отплыли назад, были встречены в порту полчищами репортеров и поселились в отеле на окраине. До того у меня несколько раз возникали трудности с проживанием в гостиницах, но теперь я был широко известен как актер, снимающийся в шекспировской пьесе, и управляющие самых больших и богатых отелей рады были иметь меня своим постояльцем.

Мои владельцы сразу подписали контракт на мои съемки в «Буре» — мне дали учить роль Калибана, чудовища, которое было представлено грубым, неприветливым дикарем. Он был то злобным, то смешным. Читая о его неудачах и ошибках, я забыл свою давнюю неприязнь к книжному вымыслу. Мне вспомнился разговор доктора с мамой о Калибане, и я сразу понял, что чувствовало несчастное отродье Сикораксы.

На следующий день ко мне явился визитер. Это был доктор.

В его волосах стало больше седины, но он выглядел здоровым, счастливым и богатым. Борода, прежде квадратная, была подстрижена клинышком, и на нем был белый жилет. Он пожал мне руку и сказал, что рад меня видеть.

— Ты — настоящий успех, Конго, — снова и снова повторял он. — Я знал, что так будет.

Мы немного поболтали о том о сем, а когда мои владельцы вышли из комнаты по какому-то делу, доктор склонился ко мне и похлопал меня по колену.

— Послушай, Конго. — Он ухмыльнулся. — Как тебе понравится обзавестись братьями и сестрами?

— Тоже кулакамбами?

Он кивнул:

— Да. С мозгами, умеющими думать, и челюстями, чтобы говорить. Ты — большой успех. Я бы сказал, прибыльный и занимательный. А следующие попытки будут еще успешнее, они будут более аккуратными. Новые и новые — каждый будет ценным имуществом и образчиком самой передовой хирургии и психологии.

— Не делайте этого, доктор, — сразу сказал я.

— Не делать? — резко повторил он. — Почему?

Я пытался подыскать убедительный ответ, но ничего не приходило на ум. Я просто сказал: «Не делайте этого, доктор», а я это уже говорил.

Минуту он, прищурившись, разглядывал меня, а потом фыркнул, совсем как раньше.

— Полагаю, ты скажешь, что это жестоко, — усмехнулся он.

— Да. Это жестоко.

— Ах ты… — Он остановился, не обозвав меня, но я чувствовал его обжигающее презрение. — Полагаю, тебе известно, что, если бы я не сделал с тобой того, что сделал, ты был бы просто обезьяной, чешущей себя под мышками.

Я вспомнил счастливых и беззаботных кулакамб в диком лесу.

Он продолжал:

— Я дал тебе разум, и руки, и речь — все, что делает животное человеком. А теперь ты…

— Да, — перебил я, вспомнив, что читал о Калибане, — речь, чтобы проклинать тебя.

Он сел прямо.

— А минуту назад ты умолял меня не делать чего-то.

— И опять умоляю, — ответил я, проглотив свой гнев. — Не уродуйте больше животных… как меня.

Он смотрел мимо меня и обращался как будто не ко мне, а к самому себе:

— Я прооперирую для начала пять, на будущий год десять и, может быть, найду ассистентов, чтобы делать еще больше. Через шесть или восемь лет наберется полная сотня таких, как ты, или даже лучше…

— Не смейте! — сказал я очень твердо и в свою очередь наклонился к нему.

Он подскочил.

— Ты забываешься, Конго! — рявкнул он. — Я не привык слышать «не смейте», тем более от существа, которое стольким мне обязано. И особенно когда я собираюсь облегчить бремя людей…

— Взвалив бремя людей на несчастных животных.

— И что ты можешь сделать? — бросил он.

— Я вас остановлю.

Он расхохотался:

— Не сумеешь. Все твои таланты ничего не значат. У тебя гибкий язык, мыслящий мозг, но ты — зверь по закону и по природе. Я, — он ударил себя в грудь, — великий ученый. Что ты против меня?

— Я вас остановлю, — повторил я и медленно поднялся.

Тогда он понял и громко завопил. Я слышал ответные крики снизу. Он бросился к двери, но я поймал его. Я помню, как легко сломалась в моих руках его шея. Как морковка.

Полиция пришла за мной с пистолетами, газовыми гранатами и цепями. Меня отвели в тюрьму и заперли в самую прочную камеру с железными решетками со всех сторон. За решеткой разговаривали офицеры полиции и адвокаты.

— Его невозможно судить за убийство, — сказал кто-то. — Он всего лишь животное и не подлежит человеческому суду.

— Он сознавал, что делает, — возразил полицейский. — Он так же виновен, как дьявол.

— Но нельзя же поставить его перед судом, — ответил один из адвокатов. — Да ведь газетные остряки выживут нас из страны… и карьере придет конец.

Несколько минут они размышляли. Потом один из офицеров хлопнул себя по бедру.

— Придумал! — сказал он, и все с надеждой уставились на него.

— К чему эти разговоры о суде? — воскликнул тот, которого осенило. — Если его нельзя судить за убийство того медика, то и нас не могут судить за его убийство.

— Не смогут, если смерть будет безболезненной, — поддержал другой.

Они заметили, что я слушаю, отошли подальше и тихо переговаривались добрых четверть часа. Потом закивали, словно сошлись на чем-то. Один полицейский капитан, толстый и седой, подошел к решетке и заглянул в клетку.

— Хочешь что-нибудь напоследок? — спросил он довольно добродушно.

Я попросил перо, бумагу и время, чтобы написать это.