В больнице говорили, что, вероятно, выпишут Рокси во вторник, но дали мне понять, что озабочены двумя проблемами — необходимостью постоянно находиться под наблюдением психиатра и опасностью осложнений при родах. Что касается ее душевного состояния, то доктора называют его «послестрессовым синдромом». Очевидно, есть люди, которые испытывают побуждение к самоубийству только раз в жизни, когда они не в силах перенести то, что происходит. Если такой человек, например, стоит в этот момент на мосту, то ему скорее всего удается покончить с собой. Если же у него нет реальной возможности немедленно сделать это, то побуждение проходит и по мере улучшения обстоятельств он продолжает терпеть тяготы жизни, как и все остальные. Вот почему «горячие линии» и вообще «неотложная помощь» рассчитаны на людей с одноразовым суицидным импульсом. Тем же, кто хронически находится в депрессивном состоянии, кто жаждет смерти и копит смертоносные пилюли, мало чем можно помочь. Так объяснил мне молодой симпатичный доктор.

Врачи считают, что принятые меры позволят Рокси выдержать бракоразводный процесс и месяц, оставшийся до родов, хотя пока еще сохраняется угроза преэклемпсии, то есть токсикации, а попросту говоря — отравления организма. Эта самая преэклемпсия частично даже объясняет, по их мнению, поведение Рокси. При условии, что все физиологические функции пациента войдут в норму и будет обеспечена соответствующая психологическая помощь — ей нужен кто-нибудь, с кем можно хотя бы поговорить, она так одинока, ведь в конце концов étrangère, правда, отлично говорит по-французски, — при этом условии все будет хорошо, обещал доктор.

Когда дело дошло до выписки, я снова перетрусила. Надо сказать Эдгару, решила я, ему и миссис Пейс. Оба могут посоветовать, что мне лучше делать. Родители будут в отлучке еще целую неделю. Тем временем я принесла Рокси несколько книг, взятых у миссис Пейс, и два дня целиком провела с Женни.

В итоге я рассказала обо всем только миссис Пейс. Какая-то фамильная гордость удержала меня в разговоре с Эдгаром, гордость и желание исключить малейшую возможность распространения неприятной новости, и еще боязнь услышать от него, как и от родителей, упрек в том, что я не заметила душевного состояния Рокси. Я позвонила ему и сказала, что не могу встретиться с ним во вторник, так как заболела Рокси. Точка, больше ничего.

— Да-а, — протянула миссис Пейс, когда я рассказала про то, что случилось, — это удивительно. Кто угодно, но Роксана… такая практичная, приспособленная к жизни. К тому же франкофилка…

— И тем не менее.

— Конечно, на моем вечере она вела себя очень странно… все эти крики насчет зверств в Боснии. Но я-то думала, что она просто выпила лишнего. Похоже, что и тогда она была не в себе. Очевидно, она узнала что-то неприятное у своего адвоката, и это доконало ее.

— Ку дэ гра, — блеснула я французским выражением.

— Вы хотите сказать «последняя капля». Это совершенно другое. Coup de grâce — кстати, «с» в слове «grâce» произносится — это не то же самое, что «последняя капля». Посмотрите внимательнее в словаре… Так что же сказал ей адвокат?

— Ничего нового. Мы перекинулись с ней лишь парой слов, когда она вернулась домой. Они говорили о продаже «Святой Урсулы», которую она очень любит. Картину должны продать — оказалось, что она имеет художественную ценность, а у Рокси нет денег, чтобы отдать Шарлю-Анри его половину.

— Значит, ее переполнила горечь, — сказала миссис Пейс, сочувственно намекая, что и сама она не раз была на грани самоубийства из-за печальных обстоятельств. Она настоятельно рекомендовала мне быть поближе к Рокси, во всяком случае до родов, пока не восстановится физиология и психика, а она, Оливия Пейс, позаботится о том, чтобы мы не скучали.

Во вторник вечером Рокси была дома. Она прилегла на софу, и мы вместе смотрели «L'Opinion» на седьмом канале. В течение двадцати минут на экране крупным планом был Эдгар, а интервьюер оставался за кадром. Эдгар рассказывал о своих приключениях в Африке и Минданао, о своей службе заместителем министра в налоговом ведомстве, когда премьером был Жискар д'Эстен. Я мало что понимала, но когда он заговорил о Боснии, я разобрала почти все, потому что слышала это раньше бесчисленное количество раз. Мне подумалось: не пришлось ли бы ему отменить наше вторничное свидание из-за этого выступления, если бы его не отменила я, или оно было записано на пленку заранее?

— Нужно отдать должное дяде Эдгару, — сказала Рокси. — Остальные Персаны все сплошь легкомысленны и ленивы, а он нет.

— Он не Персан, а Коссет, — заметила я, не сразу сообразив, что мне не стоило этого говорить.

— Знаю, что Коссет. Вся их леность и легкомыслие — от Сюзанны, а она все-таки его сестра. Ты забываешь, что он всю жизнь был государственным мужем. В отличие от остальных он сделал общественную карьеру.

Думала Рокси, конечно же, не об Эдгаре и не обо мне. У нее на коленях сидела Женни, и она прижалась щекой к волосикам девочки.

— Хорошо, что я снова забеременела. Положи-ка руку мне на живот, Из. Маленькому нужно знать, что его здесь ждут. Когда я носила Женни, Шарль-Анри, помню, любил похлопать меня по животу и разговаривал с ней. А с этим некому поговорить.

Это было настолько неожиданно и не к месту, что меня охватило то неопределенное настроение, которому я старалась не поддаваться и в котором перемешались растущий страх и незнание, что делать, желание быть в объятиях пожилого господина, выступающего по телевизору, и злость на Рокси, которая вроде как немного не в себе, из-за чего я должна торчать с ней, выслушивать ее секреты и ломать голову над тем, что станется с ней и со мной. Я положила руку ей на живот — он был твердый и неживой, как чересчур сильно надутый баскетбольный мяч. Я не почувствовала ребенка под ладонью, но все-таки сказала ему: «Еще немного, дружок, еще немного. А пока радуйся, что ты там».

Признаки приближающихся рождественских праздников уже сменили настроение, господствовавшее ранней осенью, — «опять в школу». Женни носила пальтишко с капюшоном и вязаную шапочку, как и дети в книжке, которую я рассматривала, когда была маленькой, но там они гоняли обручи прутьями с крюком на конце. Серое небо и серые камни парижских домов придавали улицам унылое однообразие, но внутри зданий царила веселая суматоха, сверкали зеркала и позолота в pâtisseries, спорили между собой торты, конфеты, глазированные каштаны. На каждом углу стояли жаровни, и молчаливые мужчины голыми асбестовыми пальцами вытаскивали из углей каштаны. Народ облачился в теплые пальто. Меня по-прежнему одолевало беспокойство, что Рокси страдает, а мне хоть бы что.

И все-таки я испытывала чувство вины — не потому, что сюжет Монтекки — Капулетти накладывался на наш с Дядей Эдгаром роман, который продолжался, несмотря на то что отношения с Персанами ухудшились (хотя по видимости оставались близкими). И не из-за постели как таковой. Не знаю, почему меня угнетала вина за то удовольствие, которое я получала от посещения ресторанов. Меня тянуло в рестораны все сильнее и сильнее, и в этом было что-то нехорошее, может быть, даже какое-то извращение, на которое мы с Эдгаром, как два заговорщика, толкали друг друга. Эдгар первым почувствовал во мне этот ненормальный интерес, поняв, что я прочитала все что могла о данном ресторане и знаю фирменное блюдо его шеф-повара. Вообще-то узнавать, чем дышит возлюбленный, — нормальный курс подготовки хорошей куртизанки, но поскольку мой возлюбленный сам был охотник до ресторанов, хотя и соблюдал умеренность в еде, то он каждый раз отыскивал какой-нибудь новый дальний и пользующийся хорошей репутацией уголок. Теперь, однако, у него был и предлог — доставить мне удовольствие. Поездки в незнакомое место имели и то преимущество, что мы выбирались из центра города и вероятность, что Эдгара увидят, сходила на нет.

Калифорнийцы тоже любят рестораны, в этом нет ничего странного. Почему же мне казалось, что мое неуемное любопытство выходило за грани принятого? Например, я поймала себя на том, что потратила сто восемьдесят нелегким трудом заработанных франков на новый путеводитель по парижским ресторанам, когда у Рокси уже есть «Го и Мийо» и «Путеводитель Мишлена», пусть прошлогодний, а мне самой надо отложить деньги на гуманитарную помощь Сараево. В интересе калифорнийцев к ресторанам нет ничего особенного, присущего только им, но я чувствовала, что сама могу легко дойти до края и пойти дальше. Это похоже на то, как в постели мы стараемся продлить удовольствие, не сговариваясь, шепчем друг другу «еще, еще!», хотим отодвинуть или повторить миг яростной последней дрожи — момент разрядки (s'éclater).

Шрам на левом запястье у Рокси был заметен и напоминал браслет или отметину после пытки. На правом же — всего лишь тонкая белесая полоска. Теперь она надевала платья с длинными рукавами и часто одергивала их. Никто не увидит эти рубцы и ничего не узнает, но для меня они были постоянным упреком. Я гораздо больше времени проводила теперь дома и все время следила за Рокси. Мы вместе смотрели французское телевидение, такое же глупое, как и американское. Собственно говоря, оно и есть американское, потому как крутят наши второразрядные полицейские боевики и старые мелодрамы.

Горечь и апатия у Рокси постепенно проходили. Это физиология, говорила она, приближение родов, когда выделяются гормоны, побуждающие к устройству гнезда, и ты тупо спокойна, как корова.

— Думаю, они еще вернутся, мои проблемы. Но сейчас не хочу о них думать. Ты не поверишь, но я могу работать. Когда испытываешь легкое беспокойство, лучше пишется. Вот если чересчур сильно беспокоиться, тогда ни строчки из себя не вытянешь.

Да, Рокси хорошо работалось. Она сказала, что одно ее стихотворение взял какой-то журнал на Среднем Западе — то ли в Мичигане, то ли в Огайо. По мере того как настроение у Рокси повышалось или по крайней мере выравнивалось, мое стремительно падало, и началось это после ее дурацкой попытки самоубийства. В Париже становилось холодно, а я терпеть не могу холода. В Калифорнии в это время я каталась бы на лыжах, а здесь шел дождь и рано, уже в четыре, темнело, а в восемь утра еще висел кромешный мрак, словно ночь откусывала по кусочку дня, а я находилась где-то за Полярным кругом. Монументальные фигуры на площади Согласия маячили как черные тени, поблескивая от дождя. Чтобы не промокнуть, надо было надевать сапоги и пальто. В конце ноября выпал один прекрасный день — лег первый снег. Я проезжала площадь на 24-м автобусе в сумерки, когда как раз зажигались фонари, и в этом розовато-сером свете медленно падали снежинки.

Было так красиво, что на глаза у меня навернулись слезы. Потом я поняла, что мне просто грустно, грустно от этого сумеречного света и от вида снежинок, таких легких, недолговечных, обреченных.

Раздражало и то, что иногда на улице я слышала о себе — bon coup. Обычно я не обращаю внимания на такие вещи. Привыкла к тому, что говорят об американцах. Но вот один раз Ив знакомит меня со своим приятелем, тот дружески улыбается и говорит ему: «Elle, le bon coup américain?» Фраза засела y меня в голове. Может быть, он хотел сделать мне комплимент, но для таких комплиментов я слишком пуритански воспитана. Мне не нужно было лезть в словарь, потому что значение этого выражения более или менее одинаково во всех языках — что-то вроде «ничего американочка, с такой я бы перепихнулся».

Когда подступало плохое настроение, я начинала думать о пустоте моей теперешней жизни в качестве мастерицы на все руки, этакой Пятницы в юбке, — я тебе и собак выгуливаю, я и подруга с укороченным рабочим днем («любовница»), и bon coup. Мне нравилось, что я так бездарно провожу дни, совсем не задумываюсь о своем будущем. Публичные разглагольствования Эдгара насчет долга и ответственности наконец достигли моих ушей. Я решила поступить на кулинарные курсы и принять участие в каком-нибудь общественном начинании.

Рокси придумала, как помочь Боснии. Вместе с несколькими американками и француженками она кинулась организовывать сбор тампаксов и губной помады для женщин в Сараево. «Знаешь, такие мелочи иногда помогают выжить, — говорила она. — Я так ушла в свои горести, что забыла о других людях в мире с их реальными проблемами». Я услышала в этих словах голос Марджив. Когда мы подрастали, она любила повторять эти слова. Рокси сочиняла тексты листовок и плакатов, следила за печатанием, вместе с другими добровольцами разносила их по книжным лавкам и расклеивала на стенах. Она целые часы проводила у телефона, убеждая журналистов поместить объявления в газетах. Сначала эта затея показалась мне смешной — посылать губную помаду и прокладки туда, где можно подорваться на мине, когда пойдешь за ними. Потом поняла: пусть мины, пусть бомбы, у женщины все равно будут месячные — если ей повезет и они будут. Я, правда, предложила посылать контрацептивные средства, но идея показалась слишком смелой. Смысл кампании заключался в том, чтобы женщины Франции покупали полезных предметов больше, чем им самим нужно, и оставляли добавочную часть в указанных местах на улицах и в аптеках, а благотворитель с грузовиком соберет их по всему городу.

Я накупила тампаксов на двести пятьдесят франков и оставила их в «Монопри». Тонны и тонны губной помады были собраны для помощи страдающим женщинам. Другие мои попытки участвовать в кампании были так же малоэффективны, как и расстановка стульев в отдаленных муниципальных залах Эври и Вильмуассон-сюр-Орж, где должен был выступать Эдгар, если мне удавалось приехать туда заранее.

Эдгар представлял меня по-разному. До начала собрания где-нибудь в церкви или местном зале он говорил: «Mon assistante, мадемуазель Уокер». Тем, кто знал его семью, представлял меня так: «Вы знакомы с мадемуазель Уокер? Свояченица Шарля-Анри». Или: «Свояченица моего племянника, приехала из Санта-Барбары, Калифорния». Мне было не по себе от этой многоликости, но и то хорошо, что он меня не прятал. Так чем же вы все-таки занимаетесь, мадемуазель Уокер?

В те дни, когда Эдгар выступал, мы не ездили к нему. По окончании собрания его обычно окружали представители СМИ, озабоченные граждане, единомышленники, и он для каждого находил время. Я одна отправлялась домой или слонялась в сторонке. А он тем временем продолжал говорить: «Я отвергаю лицемерие наших политиков, которые поддерживают свой имидж героев-гуманистов несколькими пехотными взводами, но в глубине души считают, что никакие обстоятельства не должны отрицательно сказываться на наших отношениях с Германией или на Маастрихтском договоре. Во всяком случае, никто не принимает в расчет моральную сторону проблемы. В этой стране под маской прагматизма царствует цинизм». Наверное, и в моей стране тоже.

Однажды Эдгар приехал на традиционный воскресный обед к Сюзанне. Как всегда, мне поручили погулять с детьми, на этот раз, помимо Женни, с детьми Фредерика и Антуана. Перед обедом Эдгар уединился с сестрой в библиотеке, я слышала их смех, когда надевала Женни зимние сапоги, а жены приехавших хозяйничали на кухне и в столовой. За обедом мы не обменялись с Эдгаром ни одним многозначительным взглядом.

За столом он вдруг говорит:

— У меня два лишних билета в оперу на вторник. Пупетта не приедет. Как ты, Сюзанна, не хочешь? А вы, Роксана?

Я уже знала к тому времени, что имя жены Эдгара — Амелия, но все звали ее Пупеттой. Она предпочитала жить в деревне.

— Нет, merci, у меня будет трудная неделя, — отказалась Сюзанна.

— Ну, значит, пойдут наши американочки — Роксана и Изабелла. — Тут он повернулся ко мне и улыбнулся такой обаятельной и чисто родственной улыбкой, что я почти забыла, что передо мной человек, который так умело ласкал мою a foufounette, норку.

— Мне придется сесть с самого края ряда, иначе никто не проберется мимо меня, — засмеялась Рокси, похлопывая себя по животу.

Как бы я себя чувствовала, подумалось мне, если бы Сюзанна и Рокси пошли с Эдгаром в оперу во вторник вечером, в то священное время наших свиданий? После я спросила его об этом, сожалея о ревнивой нотке, прозвучавшей в моем голосе, но он сказал, что Сюзанна не любит оперу, это всем известно.

Я ни разу не бывала в опере, но Рокси уже успела побывать в Париже на нескольких спектаклях. В Калифорнии тоже ставят оперы — в зале Дороти Чендлер в Лос-Анджелесе, но меня никто ни разу туда не пригласил. В этот вечер давали «Maria Stuarda» — о Марии Стюарт, королеве шотландской, которую французы считают героиней. Спектакль показывали в Бастилии, но не в той, что во время Революции штурмовал народ, потому что ту Бастилию разрушили, а в современной — огромном, похожем на кита стеклянном сооружении, в котором ставят оперы и балеты.

Все было потрясающе. Эдгар и другие мужчины были в смокингах. Я не первый раз видела мужское вечернее платье. Мальчишки в старших классах надевали на вечера смокинги, но взятые напрокат; они казались чуточку старомодными на тех, кого каждый день видишь в джинсах. И все равно мальчишки делались, как мне тогда казалось, очень красивыми, хотя какими-то тощими и немного похожими на балаганщиков. Но взрослые господа в вечернем платье — совсем другое дело. Я не ожидала такого великолепия: твердые бритые подбородки, запах сигар, породистость, важная походка, говорящая о данной им власти. Само торжественное появление этих людей в опере, само их присутствие свидетельствовало об интересе к культуре и больших деньгах. Эдгар назвал некоторых присутствующих: вот это — кандидат в президенты от социалистической партии, там министр культуры и его предшественник, там знаменитый кутюрье, там директор Бастилии. По спине у меня пробегала горячая дрожь, непроизвольно возникало даже сексуальное чувство, а от музыки перехватывало горло. Других — Рокси — влечет сюжет, последовательность событий, меня же возбуждает близость власти, значительность личности, причастность к политике. Мне нравились даже супруги этих знаменитостей, стройные дамы в дорогих, обшитых золотом, с буфами, платьях, и все как на подбор блондинки. А я брюнетка, безнадежная брюнетка. Однако самой красивой женщиной была Рокси, розовощекая, сияющая, в свободном сером шелковом платье, единственном, которое она могла натянуть на себя. Мужчины заглядывались на нее, завидуя, наверное, тому, кто сделал ее такой. Незнакомые думали, что это Эдгар. Поднимаясь по лестнице, она опиралась на его руку.

— Mes nièces américaines, — сказал он министру культуры. — Мадам де Персан, мадемуазель Уокер.

— Américaines, bravo! — приветствовал нас министр. — Mes hommages, madame, — обратился он к Рокси, целуя ей руку. Рокси была на седьмом небе.

Когда я всерьез задумывалась о ней, меня всю мутило при мысли, до чего она дошла и как хотела умереть. Это значит, что я никогда не пойму ее до конца. Непреодолимое отчуждение возникло между Рокси и мной, вернее — между мной и всеми другими людьми, потому что я не понимала их, а они не понимали меня. Каждый был сам по себе, все мы одиноки, как и утверждал Жан Поль Сартр в книге «La Nausée», «Тошнота», которую я едва одолела. Это книга о человеке, которого тошнило от необходимости думать.

Эдгар, с которым я потом поделилась, покачал головой.

— Читай Вольтера, дитя мое, или максимы Ларошфуко.

В антракте произошло что-то поразительное, точнее, поразительное только для меня, потому что любой расценил бы это как обычное общение, светский разговор, вежливый обмен мнениями. Я хочу сказать, что со мной заговорил не кто иной, как сам министр культуры!

— Mise en scène напоминает мне Пиранези, — заметила Рокси.

Эдгар распространялся о том, что Мария Стюарт, королева шотландская, — одна из самых вздорных женщин в истории, но не потому, оговорился он, что какое-то время жила во Франции.

— Вы не находите странным, что надписи сделаны не только на французском, но и на английском? — спросил меня министр, хорошо сложенный, моложавый лысеющий господин с длинными, типично французскими ресницами. — Не представляю, о чем думал прежний министр культуры, — продолжал он, понизив голос и кивнув на мужчину, стоявшего неподалеку. — Он у нас великий ревнитель чистоты родного языка и гонитель английского.

— Да, у него страдальческий вид, — согласилась я, потому что у экс-министра в эту секунду было такое выражение, будто он сел на что-то острое.

— Вы непременно должны побывать в старом дворце Гарнье, — говорил мой министр. — Мы по-прежнему любим его больше всего. Там по-прежнему ставят балеты… Вы любите балет? А скоро будем ставить и оперы.

Этот разговор замечателен по меньшей мере тремя особенностями. Я чувствовала, как от довольно низкого выреза моего платья поднимается кверху горячая волна удивления, минутной незащищенности и удовольствия. Первая особенность: разговор означал, что я могла сносно отвечать по-французски, чтобы убедить собеседника, что со мной стоит разговаривать. Вторая: помимо bonjour, mademoiselle, друзья Эдгара обычно редко удостаивали разговором такую молодую и похожую на секретаршу особу; значит, теперь я выгляжу более взрослой и равной им. Третья: от меня ожидали мнения об опере, следовательно, мой вид показывал, что я чувствую музыку. Да, у меня было мнение, хотя я его не высказала (опера мне безумно, безумно понравилась). Мне было достаточно, что я разговариваю с месье министром, причем без малейшего намека на снисходительность с его стороны. Для меня это был переломный психологический момент. Может быть, первый раз я поверила, что пробьюсь в жизни. Министр продолжал болтать пустяки, как обычно болтают внимательные мужчины с женщинами, заместитель премьера правительства Франции во время entracte в Парижской опере — с Изабеллой Уокер из Санта-Барбары, со мной!

Когда после антракта мы снова занимали свои места, Эдгар привычно коснулся моего локтя. Убеждена, он был непроизвольным, этот собственнический жест, секундный импульс заявить свои права и поддержать меня. Наверное, никто ничего не заметил. Рокси тоже не заметила? Думаю, да, не заметила. Она была счастлива: вечер в опере, министры, мужчины в смокингах, сознание, что она принадлежит к Персанам, — я никогда не видела ее такой сияющей. Чувствовалось, что ребенку в ней идет на пользу это радостное волнение в крови и, если он способен слышать в утробе матери, музыка Доницетти, утверждающая человеческий гений и любовь к жизни.