Шло время. Для меня, занятой по горло, дни бежали, для Роксаны они тянулись. Она была уже на пятом месяце, но живота еще не заметно. Каждый выход на улицу казался мне приключением в неведомом социальном мире. Отрывочные разговоры с водителями автобусов и древними старушками. Я объясняю, что не говорю по-французски, они радостно смеются, тычут пальцами, переходят на язык жестов. Приманка туристов — знаменитые, прекрасные собор Парижской Богоматери и Триумфальная арка. Выгуливая Скэмпа, любуюсь другими собаками — их великое множество. Гадят они ужасно, и здесь это большая проблема. Рокси без ума от Парижа, и я стараюсь понять, что влечет ее в нем, но мне это удается лишь частично. Да, город красив, пропасть кинотеатров и забегаловок с хорошей едой. Но мне не нравится, когда улицы забиты машинами-черепахами, когда надо смотреть, куда ставишь ногу, когда вокруг тебя курят до одурения, когда даже летом идет дождь — последнее совсем непостижимо.

Не знаю, какая польза была Роксане от меня первое время. Не так-то просто очутиться без языка в стране с непонятными и даже чуждыми обычаями. Например, я до смерти боялась пресловутой парижской грубости, хотя ни разу не натолкнулась на грубость. Я долго привыкала к неудобной, душной, с нависающим потолком клетушке для горничных, куда поместила меня Рокси. В глубине души я сама себе казалась прислугой, чье место в мансарде. Каждый Божий день я помогала Рокси собирать Женни в детский садик — здесь это называют crèche, потом, когда они уходили, мыла посуду, потом в конце дня шла за девочкой, и все это я старалась делать добросовестно. Собственно говоря, я не возражала… и все-таки немного возражала.

Рокси, со своей стороны, знакомила меня с друзьями, соседями, близлежащими кварталами, стараясь сделать так, чтобы я чувствовала себя как дома, и даже заставила записаться на курсы французского. Занятия проходили в зале муниципалитета Пятого округа днем три раза в неделю. Она из кожи лезла, чтобы оказать мне как можно больше внимания. Я даже не ожидала этого от нее и признательна ей, потому что меня приводили в ужас и неописуемо быстрая французская речь, и бесконечные бумаги, которые приходилось заполнять, — они были составлены из бюрократической тарабарщины, что одинаково неудобоваримо на любом языке. Мне было страшно войти в класс, где я должна была со временем научиться хоть что-нибудь понимать. Вообще-то я не из робкого десятка, но когда нужно было сказать bonjour, у меня отнимался язык, как будто люди вокруг меня моментально сообразят, что я морочу им голову.

Я знаю, что я тупица, никогда не выучусь говорить по-французски, но и французы не ахти какие знатоки английского. Наши слова для них ничего не значат. В нашем гимнастическом зале приличные француженки занимаются аэробикой под американский «металл». В одном хите есть такая строчка: «Хер затрахан, но стоит», но они не теряют такта. Таких слов они слыхом не слыхивали. Рокси считает, что стиль гимнастических упражнений указывает на национальный характер: так в Калифорнии это энергичная аэробика, то есть безумное дерганье под грохочущий рок, который убивает любую мысль («Счастливые люди в счастливой стране»), а во Франции — самозабвенная работа над совершенствованием формы попок и ножек, или специальные классы «Bras-Buste-Epaules», или прижимание под джаз, когда танцующие не обращают никакого внимания на ритм.

Я ценю доброе отношение Роксаны ко мне. Наконец-то после многих лет я из маленькой надоедливой сестренки превратилась в предмет благодарности и попечения — теперь она просто не может обойтись без меня. Поэтому я прощаю ей оттенок превосходства, когда она разглагольствует на чужом языке, которым я никогда не овладею, или хозяйский вид, когда она объясняет, какие торговцы и в какие дни приезжают с товаром на рынок на площади Мобера.

Рокси и Шарль-Анри жили — Рокси и сейчас живет — рядом с этой площадью в Пятом округе. По вторникам, четвергам и субботам площадь превращается в рынок, расстанавливаются бесконечные прилавки с навесами, за ними становятся дородные торговцы продуктами и цветами. Кто-то предлагает porcelaine blanche, кто-то чинит старые стулья. За площадью Мобера начинается бульвар Сен-Жермен, на другой его стороне фонтан и несколько скамеек, кафе «Погребок надежды», стайки бродячих собак, clochards. Когда-то здесь стоял памятник некоему Этьену Доле, но во время революции или войны его отправили на переплавку или перенесли в другое место. Картинку памятника я видела в книге Андре Бретона, но читать ее было трудно.

На площади Мобера у Роксаны есть две приятельницы — француженка Анн-Шанталь Лартигю и Тэмми де Бретвиль, американка, вышедшая за адвоката-француза. Когда я приехала, обе были счастливые замужние дамы. Я старалась смотреть на них глазами Дженет Холлингсуорт, мне хотелось разгадать их женские штучки, их особый французский шарм, но они показались мне обычными бабами, разве что туфли у них получше, чем у юных американок.

Шли дни, а Рокси по-прежнему оставалась в состоянии странной отрешенности. Она не пыталась связаться с Шарлем-Анри — видно, не хотела ни упрекать, ни просить вернуться. Она вообще ничего не предпринимала и не желала посвящать друзей в свои дела. Она вела себя так, как если бы ничего не случилось. Но если ты держишься спокойно, несмотря на то что у тебя кошки на душе скребут, тебя считают холодной, бесчувственной особой. Рокси, конечно, ужасно страдала, много плакала, но выглядела оживленной и веселой, когда шла на рынок с корзинкой и растущим животом и встречала там Анн-Шанталь и Тэмми де Бретвиль.

По мере того как пояс на юбке сходился все туже, уход Шарля-Анри приобретал такую же неизбежность, как и ее беременность, характер предрешенного конца, ощущение безысходности. Другая женщина в ее положении начала бы бороться за брак независимо от того, к чему это может привести, но Рокси погрузилась в скорбное безразличие.

— Я просто не готова ни с кем делиться. Не могу. Начнутся все эти «а я что говорила?». Я не выдержу этого. — (Наша сестра Джудит, которая всегда называла Шарля-Анри не иначе как «лягушачьим принцем», обязательно сказала бы: я тебе говорила…)

Рокси никому не звонила, я страшно беспокоилась за нее. Мне казалось, что она должна открыться перед друзьями, чтобы те посоветовали, как поступают в таких случаях во Франции.

Как-то вечером, когда Рокси, Женни и я ужинали в «Погребке надежды», она сказала:

— Из, ты уж прости, что я втянула тебя в свои проблемы. Тебе плохо со мной, а ты такая милая. Я последняя сучка и зануда.

— Да брось, не вешай носа. Хрен с ним, с твоим Шарлем-Анри. Поедем в Калифорнию. Заведешь себе хорошего парня.

— Конечно, заведу, на пятом месяце.

— Это проходит.

— Знаю. Знаю, что войду в норму, но вот сейчас… сейчас мне без разницы, что со мной будет. Даже думать ни о чем не хочется. Ты хоть немного развлекаешься?

Я развлекалась понемногу. Познакомилась с несколькими мужчинами. Разговоров с ними никак не избежишь, даже если захочешь. Мужчины просто заговаривают с тобой, и их не остановишь. Но вот какого мужчину выбрать — это отчасти решаю я сама. Если, к примеру, я распускаю волосы — они у меня черные, длинные и вьющиеся — и топаю себе в джинсах и сапожках на высоком каблуке, то ко мне подкатываются мужчины определенного сорта. Чаще всего меня стараются подцепить парни из Северной Африки. Мысли их движутся в одном направлении: бойкая цыпочка, такая, может, и согласится. «Как насчет повеселиться?..» — шепчут они в метро. «Если не занимаешься этим в молодости, всю жизнь будешь жалеть», — объявляет истосковавшийся молодой марокканец.

— Je ne regrette rien, — смеясь, отвечаю я, потому что это самая освоенная мною фраза, услышанная с записей Эдит Пиаф, которые всегда ставит Рокси. Но они не улавливают заимствования.

Если же я собираю волосы кверху и надеваю очки, то и мужчины другие — обходительные бизнесмены, немцы-туристы. С шарфиком на шее меня принимают за француженку. Так и хожу — то с шарфиком, то без, то с распущенными волосами, то с собранными. Распоряжаясь таким способом своей судьбой, я познакомилась с двумя привлекательными молодыми людьми — сухощавым, гибким экономистом по имени Мишель Бре (волосы кверху) и студентом в черной водолазке Ивом Дюпеном, которого встретила в очереди за билетами в кино (волосы книзу). По свободным дням я ходила с Ивом на какую-нибудь новую картину, а с Мишелем — поужинать в ресторан. Иногда бывало и кое-что еще то с одним, то с другим, и каждый раз я чувствовала себя виноватой перед Рокси, точно совершила какое-то предательство. Я не могла заставить себя заговорить с ней о любви или о сексе. Мне представлялось, как она стоит передо мной с выпирающим животом и заплаканными глазами, точно живая иллюстрация последствий любовных игр.

Когда я решила переспать с Ивом, меня безумно интересовало, узнаю ли я что-либо новенькое в постели с французом. Мне вспомнилось, как однажды, вскоре после помолвки Рокси и Шарля-Анри, отец вдруг сказал за обедом: «У французов есть закон…» — и они с Марджив залились смехом и так долго смеялись, что мы с Рокси потребовали объяснений. Тогда Честер продекламировал: «У французов есть закон трахать милку языком».

Мы с Рокси были шокированы — не столько стишком, сколько тем, что его выдал папа, да еще перед нами. Девицы мы были искушенные, но все-таки решили, что ему не следовало этого говорить.

— «У девчонок-шалунишек нет под юбками штанишек», — добавила Марджив.

— «Видел Лондон и Париж…» — рискнула в свою очередь и Рокси.

Но с Ивом и Мишелем ничего специфически французского не происходило. Только однажды, откинувшись, Ив заботливо спросил: «As-tu pris ton pied?» С моими языковыми познаниями я, конечно, перевела буквально: «Ты взяла свою ногу?»

Теперь-то я догадываюсь, что это значило — то, что и должно было значить: тебе хорошо? Ты кончила? Да, мне было хорошо, и вообще я получала удовольствие — от встреч с Ивом и Мишелем, от нового фильма, от сознания, что я бросаю вызов Франции. Иногда мне даже казалось, что я родилась в этой стране.

Однажды вечером я сидела перед телевизором и по очереди нажимала кнопки каналов, пытаясь наткнуться на медленную речь. Я надеялась, что изучу французский так же, как заучивает язык маленький ребенок, впитывая его, словно губка, хотя в глубине души знала, что уловка не сработает и я ищу предлог, чтобы не ходить на курсы. И вдруг вижу знакомую физиономию, вижу крупного господина в летах, с сединой, и ведущий, обращающийся поочередно то к одному, то к другому, говорит: «Et alors, M. Cosset?», и крупный господин начинает говорить знакомым голосом. Да это же l'oncle Эдгар, дядя Шарля-Анри! Я слушаю сердитую энергичную речь и не понимаю ни слова.

— Что он говорит?

— О Боснии рассуждает, — отвечает Рокси. — Он очень интересуется Боснией.

Я продолжаю слушать. Даже ничего не понимая, чувствуешь в его выступлении властность и возмущение.

— А что он вообще делает?

— Как тебе сказать… У нас его назвали бы поджигателем войны. Когда-то он был инженером, потом заседал в Национальном собрании. — Роксана безразлично бродит по комнате.

— Что он сейчас говорит?

— Говорит, что Франция нарушает решения ООН, свои собственные обещания и хельсинкские соглашения.

— И что же он хочет?

— Войны, — коротко бросает Рокси. — Будь его воля, он приказал бы французским летчикам бомбить Белград.

Мы с Рокси, разумеется, не одобряли войну. Дети университетского преподавателя, мы даже не встречали никого, кто одобрял бы войну во Вьетнаме. И все же — это трудно объяснить — меня возбуждала мысль, что кто-то, так или иначе связанный с нами, занимает высокое положение и может публично выступать по политическим вопросам, пусть даже с воинственными заявлениями. В Калифорнии мы жили как в интеллектуальном болоте, вдали от правительственных органов, так что знакомство с дядюшкой Эдгаром приблизило нас к французской политике, как никогда не приблизило бы к политике американской, а меня наполнило чувством собственной значимости и сопричастности. (Однажды, еще учась в колледже, я отправилась послушать конгрессмена от Санта-Барбары — лысеющего типа, который скалился всю дорогу и потел. Впрочем, я не дошла до места.)

Я с самого начала увидела, как расстроена Рокси, но всерьез приняла ее заявление, что с замужеством покончено, только когда она заговорила о пилюлях для аборта. До этого любой бы заметил несоответствие между ее переживаниями и случившимся на самом деле — супружеской размолвкой, которой Рокси придает чрезмерное значение из-за физиологической перестройки организма в ходе беременности и затянувшейся до обиды усталости, вызванной материнством. Я достаточно знаю Рокси, чтобы видеть, как она импульсивна и, на взгляд некоторых, испорчена. (В нашей семье повелось считать, что дочери Марджив испорчены, а мы с Роджером — как стойкие оловянные солдатики, и в этом есть немалая доля истины.) У нее были совершенно невозможные идеалы человеческой жизни, она верила, что доблестные рыцари и прекрасные принцы существуют и поныне и Шарль-Анри — один из них. Теперь она разуверилась в этом и повела себя так, будто все решено окончательно и бесповоротно — неминуемый развод, жизнь кончена и т. д. Казалось, она даже почувствовала облегчение, сравнительно быстро и безболезненно миновав самый страшный кризис в жизни. Но вот выдавить из себя зловещие слова: «Шарль-Анри бросил меня», — у нее не хватало духа.

Я старалась всячески поддержать и ободрить Рокси и все время думала, как сообщить родителям неприятную новость. Наконец однажды, когда ее не было дома, я позвонила в Калифорнию. Они выслушали меня без удивления, а Марджив даже сказала: «Я всегда знала, что случится что-нибудь в этом роде», — как и предвидела Рокси. По-видимому, они тоже предвидели, что должно случиться что-то в этом роде. Их собственная жизнь, их разрывы и разводы, разрывы и разводы знакомых приучили их к мысли, что у детей впереди семейные катаклизмы, что они неизбежны и даже благотворны, так как в конечном итоге ведут к счастью с тем, кто ниспослан тебе свыше, просто в первый раз его не оказалось рядом. Весь их жизненный опыт это подтверждает. Папа намаялся с Роджером и моей невыносимой мамой, Марджив намучилась с отцом Роксаны и Джудит — вспыльчивым, не знающим никакого удержу мужем-алкоголиком. Горький опыт закалил обоих, научил мудрости, и с момента первой встречи они живут душа в душу, как повелел Господь. Поэтому мы, четверо детей, — не отпрыски распавшихся семей, а скорее питомцы заново отстроенного семейного дома, и если верить психологам, всем нам, в свою очередь, суждены счастливые браки.

Все это я говорю затем, чтобы объяснить, почему Честер и Марджив не пришли в смятение, как сама Рокси; новость о напасти даже не особенно взволновала их. Уверена, что им хотелось, может быть втайне от себя, видеть ее дома, в Америке, где Господь Бог определил быть американцам до конца дней своих. Вспомните Фицджеральда, Хемингуэя, Джеральда Мэрфи и многих других, кто уехал во Францию, но потом вернулся домой.

Когда Рокси все-таки решилась позвонить Честеру и матери и сообщить, что у нее «нелады» с Шарлем-Анри, те выразили деланное беспокойство и сочувствие. Но Рокси поняла, что их это не очень огорчило, и рассердилась. Сама-то она еще не оправилась и никогда не оправится от постигшего ее удара. Все так прекрасно начиналось — и нате…

Рокси не знала, насколько я посвятила родителей в ее дела, и потому удивилась, когда неожиданно позвонила Марджив и сказала:

— Рокси, смотри, чтобы Шарль-Анри не забрал картину.

— Какую картину?

— «Святую Урсулу». Если придет за вещами, пусть не воображает, что это его картина.

Картина? Это же ее свадебный подарок мужу. Рокси была сбита с толку.

— Пусть только попробует… Она у меня, дома. Вы с самого начала его невзлюбили, я знаю.