Затерянный остров и другие истории

Джонсон Полин

Из сборника «ЛЕГЕНДЫ ВАНКУВЕРА»

 

 

ДВЕ СЕСТРЫ

Вы увидите их, обратив взгляд к северо-западу, туда, где сливаются с небом задумчивые холмы, окутанные вечно плывущими жемчужно-серыми облаками. Они ловят самый ранний отблеск восхода, отражают последний луч заката. Это горы-близнецы, поднявшие свои сдвоенные вершины над прекраснейшим городом Канады. «Львами Ванкувера» называют их англичане.

Порой дым лесных пожаров скрывает их — тогда они мерцают в лиловой дымке, будто опалы, величественные и невыразимо прекрасные. Порой косые дожди прорезают туманы у гребней гор — и контуры вершин размываются, словно тают, постепенно исчезая вдали. Но чаще солнце одевает прекрасных близнецов в золото; луна изливает на них потоки серебра. А временами, когда город затягивает пелена дождей, солнце, пробившись, окрашивает их снежные вершины в густой оранжевый цвет. Но и в блеске солнца, и в тени вечно стоят они, приветствуя с запада беспокойные воды Тихого океана, а с востока величественную красоту каньона Капилано.

Но индейцам неведомо английское название этих гор. Даже мой старый тилликум, вождь Джо Капилано, чей дух лишь недавно отправился в край Счастливой Охоты, даже он никогда не слыхал о нем. Однажды августовским днем, когда, полные грез, мы брели по тропе, ведущей к каньону, я упомянула ванкуверских Львов. Вождь был так удивлен, что мне пришлось объяснить ему происхождение этого названия. Я спросила, не помнит ли он львов работы Лэндсира на Трафальгарской площади в Лондоне. Да, он помнил эти великолепные скульптуры, и острый глаз его сразу приметил сходство. Сравнение ему понравилось, и на прекрасном лице его отразились воспоминания о неумолчном гуле и грохоте далекого Лондона. Но голос крови был сильнее, и мой друг тотчас же обратился к индейскому преданию, которое, я уверена, совершенно незнакомо тысячам бледнолицых, ежедневно взирающих на эти вершины без той любви, что живет в сердце индейцев, и ничего не ведающих о тайне «Двух Сестер».

Эту увлекательную историю он рассказал на неподражаемом ломаном английском, который может звучать столь приятно лишь в устах индейца. Его бесподобно выразительные жесты, яркие и грациозные, были словно удачно подобранная рама, а задумчивый взгляд печальных глаз будто освещал изнутри всю картину.

— Много тысяч лет назад, — начал он, — не было этих двух вершин, охраняющих, словно стражи, берег Заходящего Солнца. Они были воздвигнуты там уже после сотворения мира, когда Сагали Тайи из любви к своим индейским детям, в мудрой заботе об их нуждах воздвиг горы и прочертил русла могучих рек, обильных рыбой.

В те времена на побережье Тихого океана — у высоких гор, вдоль берегов и истоков великой реки Фрейзер — обитали могучие племена. Люди жили по индейским законам, почитали индейские обычаи, блюли индейскую веру. То были времена, когда великие дела порождали легенды, которые мы повторяем теперь своим детям. Быть может, величайшее из них — предание о «Двух Сестрах», дочерях вождя, ибо именно им обязаны мы Вечным Миром, в котором жили и живем в течение уже многих-многих лун.

У нас, индейцев Северо-Западного побережья, есть древний обычай: когда девочки вступают в прекрасную пору юности, это радостное событие празднует все племя. Та, что в будущем подарит народу сына, воина, окружена почетом у большинства племен; но у нас, на берегу Заходящего Солнца, девушку чтят особо. В ее честь родители устраивают великий потлатч, и празднество длится много дней.

И когда вождю случается чествовать свою дочь, то со всего побережья, с дальнего севера, с материка и с островов, из Страны Оленей Карибу, собираются гости на праздник. В дни радости и веселья девушку сажают на самое почетное место, ибо она достигла брачного возраста. А разве брак не означает материнства? А материнство разве не означает мощи народа, рождения смелых сыновей и нежных дочерей, которые, в свою очередь, тоже станут матерями?

То было много лет назад. Две дочери было у великого вождя, и обе они превратились в девушек ранней весной, когда кусты покрываются цветами и первые косяки лосося заходят в реки. Дочери вождя были юны, нежны и прекрасны — о, как прекрасны! В честь радостного события отец их задумал пир, какого еще не видало побережье. Праздник продлится много дней, гости с подарками явятся издалека, а хозяин потлатча наделит каждого ценными дарами. И пока не устанут плясать ноги, пока смеются губы и уста смогут воздавать должное щедрому угощению из рыбы, дичи и ягод, будет царить веселье.

Лишь одно омрачало будущий праздник. Давно уже великий вождь вел войну с индейцами Верхних прибрежий, жившими на севере, недалеко от того места, которое белые называют теперь портом Принца Руперта.

Большие боевые ладьи скользили вдоль побережья, повсюду сновали отряды воинов, боевые песни нарушали безмолвие ночи. Месть и ненависть, страх и вражда словно язвы расползлись по земле. Но вот, наконец, после многих битв великий вождь рассмеялся в лицо войне и повернулся к ней спиной. Он всегда выходил победителем в сражениях и потому без опаски забросил на время дела войны, чтобы, не нарушив обычаев своего народа, устроить пир в честь дочерей. Надменно отвернулся он от врагов, не желая слышать их боевых кличей и плеска весел, нарушавших тишину у самых его владений. Вождь готовился достойно принять своих гостей.

И вот когда до праздника уже оставалось всего только семь солнц, обе девушки, держась за руки, предстали перед вождем.

— О наш отец, — сказали они, — дозволь нам говорить!

— Говорите, дочери мои, юные девы с глазами апреля и сердцем июня.

— Когда-нибудь, о вождь, мы сможем стать матерями будущих воинов, таких же сильных и могущественных, как ты, отец. Ради них пришли мы просить тебя о милости.

— Желания ваших сердец — закон для меня в этот день, — ответил вождь, ласково коснувшись их подбородков. — Просьба ваша уже исполнена еще до того, как вы высказали ее.

— Пригласи ради нас на праздник наших врагов, то великое северное племя, с которым ты воюешь уже много лет, — бесстрашно попросили девушки.

— Позвать врага на мирный праздник, на праздник в честь женщин?! — воскликнул вождь, не веря своим ушам.

— Так мы хотим, — ответили они.

— Пусть так и будет, — провозгласил он. — Сегодня я ни в чем не могу отказать вам. Когда-нибудь ваши сыновья благословят мир, о котором вы сейчас просите, и прославят вашего отца, даровавшего этот мир народам! — Затем, обратившись к воинам своего племени, великий вождь повелел: — На закате разложите костры на мысах побережья, костры дружбы и гостеприимства. Садитесь в лодки, отправляйтесь на север и приветствуйте наших врагов. Скажите им, что я, Тайи племени Капилано, прошу — нет, повелеваю им — прибыть на праздник в честь моих дочерей.

Когда северные племена получили приглашение, они устремили свои лодки к югу, вдоль побережья, на торжество Великого Мира. Они взяли с собой женщин, детей и множество подарков: дичь и рыбу, золото и ожерелья из белого камня, корзины, украшенные резьбой ковши и искусно сотканные накидки, — чтобы сложить все это у ног великого вождя и его дочерей. А он, в свой черед, устроил такой потлатч, о котором может поведать только предание.

То были долгие радостные дни веселья, плясок у ночных костров, время обильных пиров. Сняв с боевых лодок смертоносное оружие, их наполнили богатым уловом лосося. Смолкли песни вражды, а вместо них повсюду слышался только шорох танцующих ног, пение женщин да веселый смех играющих детей двух прежде враждебных племен. Ибо великое нерушимое братство соединило их, и песни войны смолкли навеки.

Тогда Сагали Тайи улыбнулся своим индейским детям.

— Я сделаю этих ясноглазых девушек бессмертными, — сказал он.

Протянув руки, он поднял на своих ладонях дочерей вождя и поставил их на самое почетное место, высоко над городом, ибо они породили двух детей — Мир и Братство, которые и поныне правят этой землей.

И вот тысячи лет стоят дочери вождя на вершинах гор, облаченные в солнечные лучи, сверкающие снега, под звездами всех времен года. Тысячи лет стоят они и простоят еще тысячи лет, вечно охраняя мир тихоокеанского берега и покой каньона Капилано.

Такова индейская легенда о «Львах Ванкувера», услышанная мной из уст того, кто уже никогда больше не сможет поведать мне преданий своего народа.

 

СКАЛА СИВАШ

Неповторимая, столь не похожая на свое окружение, что кажется скорее созданием рук человека, нежели творением природы, стройной колонной из серого камня высится она у входа в Теснины. Вокруг, насколько хватает глаз, нет ей подобных; и не найти ни вверх, ни вниз по прибрежью за целый день пути, пройденного на веслах. Средь всех чудес и красот природы, окружающих Ванкувер, — дивных гор, принявших облик то затаившегося льва, то бредущего бобра, распахнувших зев каньонов, громадных лесных кедров, — скала Сиваш выделяется так резко, будто упала с иной планеты.

Впервые она предстала моему взгляду в рдяных косых лучах закатного августовского солнца; небольшой гребень зеленого кустарника, венчающий ее вершину, казался черным на фоне алого неба и моря, а колоссальное основание серого камня блестело, словно гладкий расплавленный гранит.

Указывая на скалу, мой старый тилликум поднял весло.

— Ведома ли тебе ее история? — спросил он.

Я покачала головой. Он привык к моим молчаливым ответам, так же как и я свыклась с его манерой сказителя.

Какое-то время мы гребли молча; скала, отделившись от своего окружения — леса и берега, — высилась, словно страж, прямой, устойчивый, вечный.

— Не кажется ли тебе, что она похожа на стройного, могучего мужа? — спросил он.

— Да, на благородного, честного воина, — ответила я.

— Это и есть могучий воин, — сказал он, — и к тому же достойный муж, который боролся за все, что есть честного и благородного на земле.

— А что считаешь ты самым благородным и честным, вождь? — спросила я, надеясь разузнать подробнее о его взглядах.

Не забуду его ответа, двух слов — удивительных, ошеломляющих:

— Чистота отцовства.

В моей голове пронеслись обрывки бесчисленных журнальных статей, отразивших модные теории об уравнивании женщин в правах с мужчинами; но рассказ о благородной роли «чистоты отцовства», единственный в своем роде, мне довелось услышать из уст сквомишского вождя. Сюжет этот в виде легенды передавался индейцами от столетия к столетию, а чтобы люди никогда не забывали великого смысла этих слов, вечным напоминанием стоит скала Сиваш, воздвигнутая божеством в память о том, кто хранил в чистоте собственную жизнь, чтобы чистота стала достоянием будущих поколений.

То было «тысячу лет назад»— ведь все индейские легенды начинаются в очень давние времена… Прекрасный юный вождь отправился в своем каноэ к верховьям побережья за стыдливой маленькой северянкой; он взял ее в жены и привез домой. Несмотря на юные годы, молодой вождь показал себя отменным воином, бесстрашным охотником, доблестным мужем среди мужей. Племя любило его, враги уважали, а злые, коварные и трусливые люди боялись.

Он свято чтил обычаи и традиции предков, поучения и советы старейшин. Неукоснительно следовал он каждому обряду и правилу, принятому в народе. Он сражался с врагами племени, как подобает неистовому воину. Он распевал боевые песни, участвовал в военных плясках, крушил врагов, но к маленькой жене-северянке относился с почтением, какого не испытывал и к собственной матери, — ведь ей предстояло стать матерью его сына-воина!

Год катился по кругу, недели превращались в месяцы, зима переходила в лето, и однажды летним днем он проснулся на рассвете, услыхав ее призыв. Она стояла рядом, улыбаясь.

— Это случится сегодня, — с гордостью сказала она.

Он вскочил со своего ложа, устланного волчьими шкурами, и стал всматриваться в наступающий день. Ожидание того, что он принесет с собой, казалось, было разлито во всем лесном мире. Он нежно взял ее за руку и повел сквозь чащу к прибрежью, к тому месту, где чарующий массив, что зовется сейчас Стэнли-Парком, изгибается у Проспект-Пойнта.

— Я должен плавать, — сказал он.

— Я тоже должна плавать.

Они улыбнулись друг другу с полным пониманием двух существ, для которых был законом старинный индейский обычай. Обычай, согласно которому родители будущего ребенка должны плавать до тех пор, пока тело их не сделается таким чистым, что и дикий зверь не сможет учуять их приближение. Лишь если лесные звери не побоятся их, тогда — и только тогда — будут они готовы стать родителями ребенка, а ведь для всех диких тварей нет ничего страшнее запаха человека!

И вот, пока с восточной стороны неба прокрадывался серый рассвет и весь лес пробуждался к жизни нового радостного дня, оба они погрузились в воды Теснин. Но вскоре он вывел ее на берег, и она, улыбаясь, скрылась за исполинскими деревьями.

— А теперь иди, — сказала она, — но возвращайся на восходе солнца. Ты увидишь — я буду уже не одна…

Он улыбнулся в ответ и вновь бросился в море. Он должен плавать, все время плавать в эти часы, пока отцовство нисходит к нему. Согласно обычаю, он должен быть чистым, совсем чистым, без единого пятнышка, и тогда его дитя, явившись в мир, сможет прожить в чистоте собственную жизнь. Если же он не проведет этих долгих часов в море, дитя его станет потомком запятнанного отца. Он должен сделать все для своего ребенка, и его собственная слабость не должна стать помехой в час рождения сына. Таким был закон племени — закон священной чистоты.

И вот, пока плавал он взад-вперед в радостном ожидании, в Теснинах показалось каноэ. В нем сидели Четверо Мужей, настоящие исполины — удары их весел рождали водовороты, вскипавшие, словно бурный прибой.

— Прочь с нашей дороги! — закричали они, глядя, как его гибкое медно-красное тело взлетает и падает с каждым мощным взмахом их весел.

Но он лишь рассмеялся в ответ и сказал, что не может выполнить их приказа.

— Нет, ты его выполнишь! — воскликнули они. — Мы, посланцы Сагали Тайи, повелеваем тебе выйти на берег. Прочь с нашей дороги!

Я заметила, что во всех легендах прибрежных индейцев Четыре Мужа, плывущие в огромном каноэ, представляют Верховное Божество.

Юный вождь перестал грести и, подняв голову, вызывающе посмотрел на них.

— Я не перестану плавать. Мне еще не время выходить на берег, — заявил он, вновь выгребая на середину пролива.

— Как смеешь ты ослушаться нас, — вскричали они, — нас, Мужей Сагали Тайи? В нашей власти превратить тебя за это в рыбу, в дерево, в камень! Ты смеешь ослушаться самого Великого Тайи?

— Я смею все во имя чистоты и непорочности своего будущего сына. Смею даже перед лицом самого Сагали Тайи, ибо ребенок мой должен родиться для чистой жизни.

Четверо Мужей были смущены. Они решили поразмыслить, разожгли трубки и уселись для совета. Еще никто, никогда, ни в чем не отказывал Мужам Сагали Тайи! Ныне же во имя крохотного, не родившегося еще существа ими пренебрегли, их ослушались, их почти презрели! Гибкое юное тело по-прежнему колыхалось в холодных волках пролива. Если бы их лодка или даже кончик весла коснулись человека — их чудесная власть была бы утрачена. А прекрасный юный вождь плавал прямо на их пути. Не смели они и уничтожить, раздавить его — не могли же посланцы Сагали Тайи уподобиться людям… А пока Четверо Мужей сидели, погруженные в раздумье, решая, как им поступить, из лесу донесся какой-то странный, едва различимый звук. Они прислушались, и молодой вождь, тоже вслушиваясь, перестал грести. Слабый этот звук вновь проплыл над водами… То был плач малого ребенка. Тогда один из Четырех, тот, что правил каноэ, самый сильный и самый высокий из всех, поднявшись, выпрямился во весь рост. Он простер руки к восходящему солнцу и запел, но то были не слова проклятия юному вождю за его непокорность, а обещание вечных дней и освобождения от смерти.

— Ты презрел все, стоявшее на твоем пути, — пел он, — ты презрел все, что лишило бы твоего ребенка права на чистую жизнь; ты жил так, чтобы быть образцом своему сыну. Ты ослушался нас, когда мы хотели прервать твое плавание, повредив будущему твоего сына. Ты поставил это будущее превыше всего, и за это Сагали Тайи повелевает нам сделать тебя примером для своего племени. Ты никогда не умрешь, а будешь возвышаться здесь спустя тысячелетия, стоя там, где взгляд каждого сможет видеть тебя. Ты будешь жить и жить вечно как нерушимый памятник чистоты отцовства.

Четверо Мужей подняли свои весла. Прекрасный молодой вождь поплыл к берегу; но едва только ноги его коснулись той черты, где встречается море и суша, он обратился в камень.

Тогда сказали Четверо Мужей:

— Его жена и ребенок вечно должны быть рядом с ним; они не умрут, они тоже останутся жить.

И вот теперь, выходя на опушку леса, у самой скалы Сиваш вы видите большую скалу, а с нею рядом — поменьше. Это и есть застенчивая маленькая жена-северянка вместе с новорожденным младенцем.

Что ни день со всех концов света мимо них проходят суда. Они идут под парусами, бороздят винтами воды Теснин, поднимаясь вверх по проливу. Из далеких тихоокеанских портов, с морозного Севера, из стран Южного Креста… Снова и снова минуют они живую скалу, что стояла там до того, как на воде закачались их корпуса, и что пребудет там после того, как сотрутся их названия, а команды с капитанами отплывут в свое последнее плавание; когда сгниют их товары, а имена владельцев уже никто не сможет припомнить. Но высокая серая колонна из камня по-прежнему останется там памятником человеческой верности грядущим поколениям; и пребудет она во веки веков.

 

ОТШЕЛЬНИК

Поднимаясь к верховьям реки Капилано по дороге к городу, примерно в миле от плотины, вы минуете заброшенную хижину лесоруба. Сойдите с тропы в этом месте, возьмите влево, проберитесь сквозь заросли на несколько сот метров — и вот вы на скалистых берегах этой самой прозрачной, самой беспокойной реки во всей Канаде. Десятки преданий неразрывно связаны с ней, ее воды оживляют в памяти множество романтических образов, что соперничают с рекой величием и прелестью и о которых вечно звенят ее волны. Но я услыхала эту легенду из уст того, чей голос был столь же сладок для слуха, как журчание вод у ее порогов. Только, в отличие от них, он нем сегодня, а вот река все поет и поет.

Ее мелодия была столь же напевна два года назад, в тот долгий августовский полдень, когда мы — я и вождь со своей славной супругой и милой юной дочерью — гуляли среди камней, следя, как у нас над головами от вершины к вершине проплывают ленивые облака. То был один из дней его вдохновения: легенды одна за другой спешили слететь с его уст, словно свист с губ счастливого мальчугана. Сердце его переполнялось преданиями старины, глаза туманились мечтой и той странной печалью, что всегда овладевала им, когда говорил он о романтике былого. Не было дерева, валуна, порога, на который бы пал его взгляд без того, чтобы он не связал его с каким-нибудь древним поэтичным поверьем. Потом вдруг, оборвав своп воспоминания, он повернулся ко мне и спросил, суеверка ли я. Конечно же, я ответила утвердительно.

— Веришь ли ты, что некоторые происшествия приносят беду, предрекают зло? — спросил он.

Я отвечала уклончиво, но тем не менее это как будто удовлетворило его, потому что он углубился, не просто мечтательно, но скорее самозабвенно, в необыкновенную историю об отшельнике этого каньона. Но прежде он задал мне один вопрос:

— Что думают о детях-близнецах твои соплеменники, живущие восточнее Великих Гор?

Я покачала головой.

— Довольно, — сказал он, прежде чем я успела сказать что-либо. — Я вижу, в твоем народе не жалуют их.

— Близнецов у нас почти не бывает, — поспешила я с ответом. — Они редки, очень редки, но у нас не любят их, это правда.

— Почему? — только и спросил он.

Я поколебалась, прежде чем продолжить. Сделай я ошибку — и будущий рассказ замрет на его устах, так и не родившись. Но мы настолько понимали друг друга, что я наконец отважилась на правду.

— Ирокезы говорят, что дети-близнецы похожи на кроликов, — объяснила я. — Их родителей в народе всегда кличут «тованданага». На языке могавков это значит «кролики».

— И это все? — спросил он с любопытством.

— Да, все. Разве этого мало, чтобы не любить близнецов? — отозвалась я.

Он подумал немного, затем с явным намерением разузнать, как относятся к близнецам другие народы, спросил:

— Ты жила долгое время среди бледнолицых. Что говорят они о близнецах?

— О, бледнолицые их любят! Они… они… Ну, они говорят, что очень гордятся близнецами…

Тут я запнулась, вновь чувствуя под ногами зыбкую почву. Он глядел на меня с большой недоверчивостью, и я поспешила осведомиться, что же думают об этом в его собственном племени сквомишей.

— У нас никто не гордится ими, — сказал он решительно. — И не потому, что кто-то боится прослыть «кроликами». Нет, близнецы — это страшное дело, знак грядущего зла, нависшего над отцом, и еще хуже — знак беды, нависшей над всем племенем.

Тут я поняла, что в сердце своем он хранит какое-то необыкновенное происшествие, послужившее основой преданию.

— Расскажи мне об этом, — попросила я.

Он сел, обхватив колени тонкими смуглыми руками и чуть откинувшись назад, на огромный валун; взгляд его, проследив течение неистовой реки, опустился на поющие воды там, где они внезапно сходятся у поворота. И пока он рассказывал эту странную легенду, взгляд его не отрывался от того места, где поток исчезал за поворотом в своем стремительном движении к морю.

Начал он без всякого вступления.

— Серым, печальным утром ему рассказали о постигшем его несчастье. Был он великим вождем и правил множеством племен на севере Тихоокеанского побережья; но что значило сейчас все его величие? Юная жена родила ему близнецов и теперь плакала в горькой муке в маленькой хижине из еловой коры у края приливных вод.

У входа столпились старики и старухи, умудренные годами, знаниями и опытом многих племен. Одни плакали, другие торжественно напевали погребальные песни — песни утраченных надежд на счастье, которое уже не вернется к ним из-за этого великого бедствия, третьи приглушенным голосом обсуждали страшное событие. И долгие часы мрачного совета прерывались только криком мальчиков-близнецов в хижине из коры, безнадежными рыданиями юной матери да мучительными стонами сраженного болью отца — их вождя.

— Что-то страшное ждет наше племя, — говорили старики на совете.

— Что-то страшное ждет моего мужа, — рыдала подавленная горем молодая мать.

— Что-то страшное ожидает всех нас, — эхом отзывался несчастный отец.

И тут выступил вперед древний знахарь. Подняв руки, он развел ладони в стороны, чтобы успокоить жалобные стенания толпы. И хотя голос его дрожал под бременем многих зим, но взгляд был еще острым, отражая ясность ума и мысли, — так спокойные водоемы с форелью в каньоне Капилано отражают вершины гор. Слова его были властны, жесты повелительны, осанка пряма и благородна. Никто не осмеливался усомниться в его авторитете и вдохновенной прозорливости; суду его все внимали без звука, и слова его падали неотвратимо, словно рок.

— Таков старинный обычай сквомишей: дабы зло не коснулось племени, отец детей-близнецов должен отправиться далеко в сердце гор, и там своим уединением и строгой жизнью доказать, что он сильнее угрожающего зла. Этим он развеет тень, нависшую над ним и его народом. И потому я назову срок, который ему предстоит провести в одиночестве, борясь с незримым врагом. Сама природа подаст ему знак, поведав о часе, когда зло будет побеждено, а народ его спасен. Он должен отправиться в путь до захода солнца, взяв с собой только свой лучший лук и верные стрелы. Взойдя на горные выси, он пробудет там десять дней один, совсем один.

Властный голос умолк; криком возвестило племя о своем согласии. Молча поднялся отец близнецов, чье застывшее лицо отразило великую муку по поводу этого, казалось всем, краткого изгнания. Оставив плачущую жену и двух маленьких созданий, что звались его сыновьями, он сжал верный лук и стрелы и повернулся к лесу, чтобы сойтись с чащей лицом к лицу, как подобает воину. Но прошло десять дней, а он не вернулся. Не вернулся он и через десять недель, и через десять месяцев.

— Он умер! — шептала мать, склоняясь над головками обоих малышей. — Он не устоял в битве со злом, угрожавшим ему. Оно одолело его — такого сильного, гордого, храброго…

— Он умер! — отозвались эхом соплеменники, мужчины и женщины. — Наш сильный, храбрый вождь — он умер.

И в течение всего долгого года они оплакивали его, но их песнопения и слезы только растравляли общее горе; он так и не вернулся назад.

А между тем далеко на вершинах каньона Капилано добровольный изгнанник — вождь — построил себе уединенное жилище. Кто мог бы сказать, что за роковой обман слуха, что за предательское колебание воздуха, что за нота в голосе знахаря обманули его чуткое индейское ухо? Но по роковой случайности ему почудилось, будто изгнание должно продлиться десять лет, а не десять дней. Он воспринял приговор мужественно, ибо верил: откажись он совершить это — беды поразят его племя, даже если рок минует его самого. Так к длинному перечню самоотверженных душ, чьим принципом было: «Один должен пострадать за всех» — прибавилась еще одна. То был древний как мир героизм искупительной жертвы.

Сняв охотничьим ножом кору с ели и кедра, изгнанный вождь сквомишей построил себе хижину у реки Капилано. Здесь прыгающую форель и лосося можно было бить с помощью наконечников стрел, насаженных на искусно сработанное длинное древко. Весь сезон хода лосося он коптил и высушивал рыбу с прилежностью истинной домохозяйки. Горный баран и коза и даже огромные черный и бурый медведи падали под его стрелами, не знавшими промаха; быстроногий олень не мог уже вернуться на берег ручья к излюбленным местам вечернего водопоя — его дикое сердце и проворное тело замирали навсегда под прицелом вождя. Вяленые окорока и седла свисали рядами с перекрещенных шестов его хижины, роскошные звериные шкуры ковром устилали пол, подбивали ложе, укрывали тело. Он выделывал мягкие шкуры олених, изготовляя ноговицы, мокасины и рубахи, сшивал их оленьей жилой, припоминая, как делала это его мать. Он собирал сочную морошку, и кислый сок ягод вносил целебное разнообразие в его стол, сменяя мясо и рыбу. Месяц за месяцем, год за годом сидел он у своего одинокого очага, ожидая конца долгого затворничества. Одно лишь служило ему утешением: он сносил все невзгоды, борясь со злом, чтобы племя его осталось невредимым, чтобы народ был избавлен от бед. Медленно, в томительных трудах, пошел десятый год. День за днем тянулись долгие недели, тоской отдаваясь в сердце, — ведь природа так и не подала вождю знака о том, что его долгое испытание завершилось.

И вот однажды жарким летним днем высоко в горах с грохотом пролетела Птица Грома. С заливов Тихого океана накатывалась грозовая туча, и Птица Грома, с огненными глазами, сверкающими как молнии, забила своими огромными крылами по утесам и каньонам.

Дальше по течению реки поднимает свой высокий шпиль большой гранитный утес. Его называют Громовым Камнем, и мудрецы бледнолицых говорят, будто он богат рудой — медью, серебром, золотом. И когда туча разразилась грозой и завыла по перевалам, вождь сквомишей укрылся у подножия этого утеса. А на вершине скалы уселась Птица Грома, молотя воздух гигантскими крыльями, и гулкие звуки с ужасающим рокотом разносились по горным склонам, словно треск исполинского кедра, падающего с горы.

Но когда взмахи черных крыл прекратились и эхо их громовых волн замерло далеко внизу в глубинах каньона, вождь сквомишей встал на ноги новым человеком. Тяжесть спала с его души, страх перед злом рассеялся. Вождь искупил свою вину — вину отца детей-близнецов. Он выполнил завет племени.

Он слышал, как последние взмахи крыльев Громовой Птицы становятся все медленнее, как рокот все слабеет среди утесов. И вождь понял, что птица умирает, душа покидает ее исполинское черное тело. И вот она взвилась в небо: вождь видел, как душа эта, прежде чем отправиться в вечное странствие в край Счастливой Охоты, застыла, выгнувшись аркой над его головой. Потому что душа Птицы Грома превратилась в разноцветную радугу чистейших оттенков, которая протянулась от вершины к вершине. Тут вождь высоко поднял голову, ибо знал: вот долгожданный знак, о котором говорил древний знахарь, — знак, что его долгое затворничество пришло к концу.

А все эти годы там, внизу, у приливных вод, маленькие бронзоволицые близнецы вопрошали, как это делают все дети: «Где наш отец? Отчего нет у нас отца, как у других детей?» И слышали один и тот же ответ: «Вашего отца нет больше. Ваш отец, великий вождь, умер».

Но какое-то необъяснимое сыновнее чувство подсказывало мальчикам, что их отец когда-нибудь вернется. Часто они делились своими мыслями с матерью, но та лишь плакала, отвечая, что даже заклинания великого знахаря не в силах вернуть их отца. Когда же им исполнилось десять лет, двое сыновей рука об руку пришли к своей матери. Каждый из них сжимал в руках небольшой охотничий нож, острогу на лосося и крошечный лук со стрелами.

— Мы идем искать своего отца, — сказали они.

— Ах, напрасные поиски! — вздохнула мать.

— Напрасные поиски, — отозвались эхом соплеменники.

Но великий знахарь сказал:

— Сердце ребенка сильно внутренним зрением, и, быть может, детский глаз видит отца, быть может, детское ухо слышит его зов. Пусть идут.

И вот маленькие дети вступили в лес. Их юные ноги летели, словно на крыльях, а юные сердца указывали прямо на север, точно компас белых людей. День за днем они поднимались вверх по течению, пока, огибая внезапно открывшуюся излучину, не наткнулись на хижину из коры, с тонкой струйкой дыма, поднимавшейся над крышей.

— Это дом нашего отца, — сказали они друг другу, потому что их детские сердца безошибочно ответили на зов родства. Рука об руку приблизились они к жилищу и, войдя внутрь, произнесли одно только слово: — Пойдем.

Великий вождь сквомишей протянул им навстречу руки; затем простер их в сторону гор и смеющейся реки.

— Добро пожаловать, сыновья мои! — сказал он. — И прощайте, мои горы, братья-утесы и каньоны!

И вместе с детьми, крепко прижавшимися к нему, он вновь обратился лицом в сторону приливных вод.

Легенда кончилась.

Долго сидел вождь в молчании. Он отвел взгляд от излучины реки, где когда-то прошли двое сыновей и где глаз отшельника через десять лет одиночества впервые зажегся радостью.

Вождь заговорил снова:

— Здесь, на том месте, где мы сидим, он построил себе жилье; здесь провел он десять лет один, совсем один.

Я молча кивнула. Легенда была слишком хороша, чтобы портить ее какими-нибудь словами. И пока не угас день, мы побрели сквозь заросли, мимо заброшенной хижины лесоруба, к тропе, что вела в город.

 

ПОТЕРЯННЫЙ УЛОВ

Улов в этом году был богатый. Сезон ловли розового лосося уже подходил к концу, и я терялась в догадках, почему мой давний друг, индеанка-клучман, не присоединилась к рыбакам. Она была неутомимой труженицей, не уступала своему мужу в мастерстве рыбной ловли и весь год только и говорила о будущем улове. Но в этот сезон ее не было видно среди рыбаков. Ни в лодках, ни в разделочных рядах ничего не знали о ней, а когда я спросила у ее соплеменников, они только и могли мне ответить: «Она не быть здесь в этот год».

Но однажды в сентябре, в полдень, когда все вокруг пылало яркими осенними красками, я нашла ее. Спускаясь по тропе, ведущей от лебяжьего пруда в Стэнли-Парке, к гребню, окаймляющему пролив, я увидела, как ее легкое, с высоким носом каноэ направляется к берегу, где обычно причаливали лодки всех тилликумов из Миссии. Каноэ появилось, словно из сказки; вода была необычайно спокойна, над ней, как вуаль, висела сизая мгла: на острове Лулу много дней тлели торфяные болота, и пряные запахи вместе с голубовато-серой дымкой творили неповторимый, сказочный мир из моря, берега и неба.

Я поспешила на берег, приветствуя клучман на языке чинук, и, услышав мой голос, она подняла над головой весло в индейском приветствии.

Когда каноэ приблизилось, я протянула руки, чтобы помочь ей сойти на берег: клучман стареет, хотя все еще может грести против течения не хуже любого подростка.

— Нет, — сказала она, когда я предложила ей сойти на берег. — Я не ждать. Я пришла только забрать Маарду; она быть в городе; она прийти скоро, сейчас.

Но тут же, позабыв всю свою деловитость, она примостилась, словно школьница, на носу каноэ, опираясь локтями на весло, которое перебросила через край борта.

— Я скучала по тебе, клучман. Ты не навещаешь меня уже три луны; тебя не было ни среди рыбаков, ни на разделке рыбы, — заметила я.

— Нет, — сказала она. — Я сидеть дома в этот год. — Затем, наклонившись ко мне, она с торжественной значительностью в голосе добавила: — Я стала бабушка в первую неделю июня, и вот — я сидеть дома.

Так вот почему ее не было видно! Конечно же, я поздравила и расспросила обо всем, что было связано с этим важным событием. То был ее первый внук, а появление ребенка — большая радость!

— Ты, конечно, вырастишь его рыбаком? — спросила я.

— Нет, нет, это не мальчик, это девочка! — по особой интонации голоса я поняла, как она рада этому.

— Ты довольна, что это девочка? — спросила я удивленно.

— Очень довольна, — ответила она убежденно. — Это добрый знак. Наше племя не как твое: мы хотим, чтобы первыми появлялись на свет девочки, а не мальчики — для одних сражений. Твой народ занят только тропою войны, а наше племя миролюбивее. Очень добрый знак, когда первой родится девочка. Я скажу тебе, почему: ведь она сама, может быть, станет когда-нибудь матерью. Великое дело — быть матерью!

Мне показалось, я уловила скрытый смысл ее слов. Она радовалась, что малышка станет со временем продолжательницей рода. Мы еще немного поболтали об этом, и она несколько раз ловко поддела меня по поводу моего племени, так мало думающего о материнстве и столь сильно озабоченного войной и кровопролитием. Потом разговор перешел на лов розового лосося и «хийю чикимин»— много денег, которые выручат за улов индейцы.

— Да, хийю чикимин! — повторила она с довольным видом. — Всегда. И еще «хийю мак-а-мак»— много славкой еды, когда большой ход лосося. Не так, как в тот плохой год, когда лосось совсем не пришел, — ни одной рыбины.

— Когда это было? — спросила я.

— За много лет до того, как родилась ты, или я, или этот город. — Она повела рукой в сторону видневшегося вдали Ванкувера, который раскинулся, сияя богатством и красотой, под сентябрьским полуденным солнцем. — Это было до прихода белого человека, о! задолго до этого…

Милая старая клучман! По ее затуманившемуся взгляду я поняла, что она снова в стране легенд и что моя копилка индейской мудрости скоро пополнится еще одним преданием.

Она сидела, по-прежнему опираясь на весло, взгляд полуприкрытых глаз покоился на неясных очертаниях дальних вершин по ту сторону залива. Не буду больше пытаться передать ее своеобразную речь (клучман говорила на ломаном английском), это будет лишь тень ее повествования, и, лишенная обаяния рассказчицы, легенда окажется всего лишь цветком без цвета и аромата. Клучман назвала свою легенду «Потерянный улов».

— Жена Великого Тайи была тогда еще совсем юной, да и весь мир был юным в те дни; даже Фрейзер была небольшой речкой, а не мощным потоком, как теперь, но и тогда лосось теснился в ее устье, и тилликумы ловили, солили и коптили рыбу так же, как делали это в минувшем сезоне и будут делать всегда. Была еще зима, еще моросили дожди и плыли туманы, а жена Великого Тайи, представ перед ним, сказала:

— Когда лосось войдет в реки и настанет время лова, я принесу тебе великий дар. Скажи, ты окажешь мне больше почестей, если родится мальчик или если родится девочка?

Великий Тайи любил эту женщину. Он был суров со своим народом, строг к своему племени; его крепкая, как кремень, воля царила у костров совета. Шаманы говорили, будто в груди его нет человеческого сердца; воины утверждали, будто в жилах его течет не обычная человечья кровь. Но в эту минуту он сжал руки любимой женщины в своих, и глаза его, губы и голос были сама нежность, когда он ответил:

— Подари мне девочку! Маленькую девочку, чтобы она выросла и стала такой, как ты, и в свой черед смогла подарить детей своему мужу.

Но когда соплеменники узнали об этом выборе, они возмутились и в великом гневе обступили вождя негодующим темным кругом.

— Ты стал рабом женщины, — заявили они, — а теперь хочешь сделаться рабом девчонки! Нам нужен наследник, мальчик, который будет Великим Тайи в грядущие годы. Когда ты состаришься, устанешь от дел своего племени и будешь сидеть, завернувшись в одеяло на жарком летнем солнце, оттого что кровь твоя станет старой и водянистой, что сможет тогда поделать девчонка, чтобы помочь и тебе, и всем нам? Кто станет тогда нашим Великим Тайи?

Вождь стоял в центре разъяренной толпы, скрестив на груди руки, гордо подняв голову; взгляд его был тверд, а голос, прозвучавший в ответ, был холоден, как камень:

— Быть может, она и подарит вам такого мальчика, и, если это случится, — ребенок ваш. Он будет принадлежать вам, а не мне; он будет принадлежать народу. Но если родится девочка, она будет моей, она будет принадлежать только мне. Вы не сможете отнять ее, как когда-то отняли меня самого у матери и в постоянных заботах о племени заставили забыть престарелого отца. Она будет моей, станет матерью моих внуков, а муж ее будет мне сыном.

— Ты не думаешь о благе своего племени! Ты думаешь только о собственных желаниях и прихотях! — возмутились они. — Что, если улов лосося будет скудным и у нас не достанет еды? Если не будет у нас Великого Тайи, который научил бы, как добыть еду у других племен, мы будем обречены на голод!

— Сердца ваши черны и черствы, — прогремел Великий Тайи, яростно обернувшись к ним, — а глаза ваши слепы! Вы хотите, чтобы племя забыло, как велика роль девочки, которая сама однажды станет матерью и подарит вашим детям и внукам Великого Тайи? Как смогут жить и процветать люди, как сможет крепнуть народ без женщины-матери, способной подарить племени сыновей и дочерей? Ваш разум мертв, а мозг застыл, словно лед. Но даже в невежестве своем вы — мой народ, я должен думать о вас и считаться с вашими желаниями. Я созову великих шаманов, знахарей и чародеев. Пусть они решат, какому закону должны мы следовать. Что скажете вы, о могучие мужи?

Быстроногие гонцы были посланы в земли, лежащие вдоль всего Побережья, далеко в горы, на много миль в округе. Всюду разыскивали они и собирали шаманов и знахарей, всех, каких только можно было найти. Никогда еще не сходилось на совет столько ведунов колдовских чар. Много дней у горящих костров длились ритуальные пляски. Шаманы и знахари пели волшебные заклинания, общались с духами гор, земли и моря, и мудрость решения, наконец, пришла к ним. Самый древний на всем Побережье шаман поднялся и сказал:

— Людям племени не дозволено иметь все сразу. Им нужен ребенок-мальчик и нужен богатый улов. Но и то и другое получить нельзя. Сагали Тайи открыл нам, великим чародеям, что исполнение обоих желаний породит у людей высокомерие и себялюбие. Нужно сделать выбор.

— Выбирайте же, о неразумные! — повелел Великий Тайи. — Мудрецы Побережья сказали, что девочка, которая со временем станет матерью собственных детей, принесет при рождении изобилие лосося, а ребенок-мальчик принесет вам только самого себя.

— Нам не нужны лососи! — вскричали люди. — Дай нам будущего Великого Тайи! Пусть родится мальчик!

И когда пришло время и родился ребенок — это был мальчик.

— Горе вам! — вскричал Великий Тайи. — Вы оскорбили женщину-мать. Несчастья и голод, мор и нищета обрушатся на вас!

Весной много разных племен сошлись к берегам реки Фрейзер на лов лосося. Они пришли издалека — с гор и озер, из далеких засушливых земель. Но ни одна рыбина не вошла в устья широких рек, несущих свои воды в Тихий океан. Люди сделали свой выбор. Оки позабыли о чести, которую принесла бы им девочка — будущая мать. Они лишились улова, их поразила нищета, а долгая зима принесла жестокий голод.

С тех давних времен в нашем народе всегда рады, когда первыми в семье родятся девочки, — мы не хотим больше пропавших уловов.

Закончив рассказ, клучман сняла руки с весла; взгляд ее оторвался, наконец, от неровных очертаний далеких фиолетовых гор. Страна легенд развеялась, и она снова вернулась в наш благословенный год.

— Теперь ты, наверное, понимаешь, — добавила она, — отчего я так рада моей внучке: родилась девочка — значит, много лосося войдет в реки в будущем году, будет богатый улов.

— Замечательная история, клучман! — сказала я. — Может, и не очень хорошо, но я рада, что ваши чародеи наказали людей за их роковой выбор.

— Ты говоришь так потому, что ты сама женщина-ребенок, — засмеялась она.

За моей спиной послышались легкие шаги. Я обернулась и увидела Маарду. Восходящий прилив увлекал лодку; как только Маарда вошла в нее, клучман пересела на корму, и лодка стала удаляться от берега.

— Кла-хау-я! Прощай! — кивнула клучман и тихо опустила в воду весло.

— Кла-хау-я! — улыбнулась Маарда.

— Кла-хау-я, тилликумы! — отозвалась я и долго еще смотрела им вслед, пока лодка не исчезла вдали, слившись с серовато-лиловой полоской далекого берега.

 

МОРСКОЙ ЗМЕЙ

Есть порок, совершенно неведомый краснокожему. Индеец неподвластен ему от рождения; и из всех прискорбных недостатков, заимствованных у белых людей, по крайней мере один — алчность — ему не передался. Страсть к наживе, скаредность, жадность, накопительство за счет бедного соседа индеец считает презреннейшим из состояний, до которого только можно дойти. И ужас индейца перед тем, что именует он «недобротой белого человека», лучше всего показывает эта легенда.

За долгие годы общения с множеством племен мне так и не довелось столкнуться с алчностью, кроме одного-единственного «прижимистого индейца». Но человек этот так выделялся среди соплеменников, что при одном упоминании его имени они принимались усмехаться, презрительно замечая, что он подобен белому человеку: нипочем не поделится своим добром и деньгами. Все племена краснокожих — от природы поборники равенства, и большинство их следует буквально своим первобытно-коммунистическим принципам. Среди ирокезов считается позором иметь в доме еду, если ее нет у соседей. Чтобы приобрести влияние в племени, следует делиться своим добром с менее удачливыми сородичами.

То же самое обнаружила я и у индейцев Побережья, хотя им и не свойственно столь сильное неприятие контрастов бедности и богатства, как племенам востока. И все же тот факт, что у них сохранилась легенда, в которой жадность уподоблена скользкому морскому змею, отражает их образ мыслей. Она показывает также, что индеец остается индейцем независимо от племенной принадлежности; что он не может и не станет накапливать деньги; и присущая ему мораль требует, чтобы дух наживы был уничтожен любой ценой.

Мы с вождем надолго засиделись за обедом. Он рассказывал о своей поездке в Англию и о многих удивительных вещах, которые повидал там. Наконец в порыве чувств он воскликнул:

— Я видел все что ни есть на свете, все, кроме морского змея!

— Но его ведь не существует, — засмеялась я. — Значит, ты и в самом деле повидал все что ни есть на свете!

Лицо его затуманилось; с минуту он сидел молча, затем, в упор посмотрев на меня, сказал:

— Может быть, теперь нет. Но давным-давно один змей все же был здесь, в заливе.

— Когда это было? — спросила я.

— Когда пришли первые белые охотники за золотом, — ответил он. — Пришли с жадными, загребущими руками, жадными глазами, жадным сердцем. Белые люди дрались, убивали, голодали, сходили с ума от любви к золоту с далеких верховьев реки Фрейзер. Тилликумы перестали быть тилликумами, братья делались чужими друг другу, отцы и сыновья становились врагами. Любовь к золоту стала их проклятием.

— Тогда и появился морской змей? — спросила я, в замешательстве пытаясь как-то связать золотоискателей с этим чудовищем.

— Да, то было тогда, только… — Он поколебался, а затем решительно продолжил: — Но ты не поверишь в эту историю, если думаешь, что на свете нет такого существа, как морской змей.

— Я поверю всему, что ты расскажешь мне, вождь, — ответила я. — Очень хочу поверить. Ты знаешь, я происхожу из племени, богатого поверьями, и все мое знакомство с бледнолицыми так и не смогло лишить меня врожденного права верить в необычайное.

— Ты всегда понимаешь, — проговорил он, помолчав.

— Это сердце мое понимает, — откликнулась я тихо.

Быстро взглянув на меня и одарив одной из своих столь редких лучистых улыбок, он рассмеялся:

— Да, скукум тум-тум — сильное сердце!

И, отбросив колебания, он рассказал мне предание, которое, хотя и не относится ко дням большой древности, все же глубоко почитается в его племени. В течение всего повествования он сидел, опираясь сложенными руками на стол, увлеченно подавшись ко мне всем телом, — я сидела напротив. То был единственный раз, когда он не прибег к экспрессии жестов, и руки его так и не поднялись от стола, одни только глаза придавали неповторимую выразительность тому, что он назвал Легендой о Солт-чак-олуке, морском змее.

— Да, то было в пору первой золотой лихорадки, и многие наши юноши ушли вверх по Фрейзеру проводниками белых людей. Возвратившись, они принесли с собой рассказы о жадности и убийствах, а наши старики и старухи качали головами и говорили, что из всего этого выйдет большая беда. Но наши юноши вернулись такими же, как ушли: добрыми к бедным, щедрыми к тем, кто сидел без пищи, и делились всем, что имели, со своими тилликумами. Лишь один, по имени Шак-Шак, Ястреб, возвратился с грудами золотых самородков, с мешками чикимина и всякой всячины. Он стал богат, как белые люди, и, как они, принялся копить богатство. Он то и дело пересчитывал свои чикимины, сберегал самородки и чахнул, пожирая их глазами, подбрасывая на ладонях. Он клал их себе под голову, ложась спать; носил с собой весь день. Он полюбил их сильнее пищи, сильнее своих тилликумов, сильнее самой жизни.

И все племя восстало против него. Люди сказали, что Шак-Шака поразил недуг алчности, и, для того чтобы исцелиться, ему нужно устроить большой потлатч, разделить свои богатства с бедняками, поделиться с престарелыми, с больными, с лишенными пищи. Но он только усмехнулся, ответил им: «Нет!»— и продолжал лелеять и нежить свое злато.

Тогда Сагали Тайи подал свой голос с неба и молвил: «Шак-Шак, ты превратился в мерзкое существо; ты не желаешь внимать голосу голодных, призывам престарелых и хворых; ты не хочешь поделиться своей собственностью; ты стал отверженным в собственном племени и отказался блюсти древние законы своего народа. Хорошо же, я превращу тебя в существо, отвратительное и ненавистное всем людям, белым и краснокожим. У тебя будет две головы, потому что у твоей жадности — две хищные пасти. Одна жалит бедных, другая гложет твое собственное злобное сердце; а зубы-клыки в этой пасти — яд, убивающий голодных, яд, губящий твое собственное человеческое достоинство. Твое злобное сердце будет биться в самом центре гадкого тела, и тот, кто сможет поразить его, навсегда убьет недуг наживы в своем народе!»

И когда следующим утром над заливом Норс-Арм взошло солнце, соплеменники увидали, что на поверхности вод простерся огромный морской змей. Одна устрашающая голова его опиралась на гряду утесов Броктон-Пойнта, другая покоилась на западной оконечности Северного Ванкувера. Если тебе захочется побывать там когда-нибудь, я покажу тебе нишу в огромном камне, где лежала эта голова.

Ужас охватил соплеменников. Презирая это существо, они боялись и ненавидели его. День шел за днем, а змей все так же лежал там, вздымая над водами чудовищные головы, и тело в целую милю длиною полностью закрывало доступ в Теснины и выход из залива. Собирались на совет вожди, знахари плясали и распевали заклинания, но Солт-чак-олук не трогался с места. Он и не мог бы сдвинуться, ибо стал ненавистным символом — тотемом того божества, что правит в мире белых людей: алчности и любви к чикимину. Никому не под силу снять тяжесть любви к чикимину с сердца белого человека, никому не заставить его поделиться своим добром с бедняками.

Но вот вожди и шаманы сделали все, что было в их силах, а тело Солт-чак-олука по-прежнему перекрывало воды. И тогда прекрасный юноша шестнадцати лет приблизился к ним и напомнил о словах Сагали Тайи: «Тот, кто пронзит сердце чудовища, навсегда убьет и недуг алчности в своем народе».

— Позвольте же мне попытать счастье, найти это злое сердце, о великие мужи моего племени! — вскричал он. — Позвольте мне объявить войну этому чудовищу; позвольте избавить мой народ от этой напасти!

Юноша был храбр и очень красив. Соплеменники звали его Тенас Тайи, Маленький Вождь, и очень любили. Всем своим добром — уловом, пушным зверем, дичиной или хиквой — деньгами, сделанными из больших раковин, — он делился с малыми детьми, у которых не было ничего; он охотился, добывал пищу для престарелых; выделывал шкуры и меха для тех, чьи ноги ослабли, глаза ослепли, а кровь стала водянистой с годами.

— Пусть идет! — вскричали сородичи. — Это грязное чудовище можно победить только чистотой, это порождение алчности можно осилить одной лишь щедростью. Пусть идет!

Вожди и знахари выслушали их и согласились.

— Ступай, — повелели они, — и сразись с чудовищем своим самым сильным оружием — чистотою и щедростью.

Тогда Тенас Тайи обратился к своей матери.

— Меня не будет четыре дня, — сказал он ей. — Я проведу их, плавая в водах залива. Всю свою жизнь я старался быть щедрым, но люди говорят, что следует быть и чистым, чтобы сразиться с этой грязной тварью. Пока меня не будет, каждую ночь устилай мою постель новыми мехами, хоть она и пустует. Если я буду знать, что мое ложе, тело и сердце чисты, я одолею этого змея.

— Каждое утро на твоем ложе будут лежать новые шкуры, — только и сказала его мать.

Тенас Тайи тотчас разделся, оставшись в одном только кожаном поясе на бедрах, за который был заткнут охотничий нож, и гибкое юное тело бросилось в море. Четыре дня истекли, а он не вернулся. Время от времени соплеменники видели, как плавает он вдали, на середине залива, стараясь найти самую середину змеиного тела, — место, где бьется его злобное, черствое сердце. А на пятое утро увидели, как он вышел из моря, взобрался на вершину Броктон-Пойнта и, простирая руки, воззвал к восходящему солнцу. Пролетели недели и месяцы, и по-прежнему каждый день плавал Тенас Тайи в поисках ненасытного сердца чудовища, и каждое утро занимающаяся заря заставала его стройную медно-красную фигуру с распростертыми руками на вершине Броктон-Пойнта. Он встречал восходящий день, а затем вновь бросался с вершины в море.

А дома, на северном берегу, мать каждое утро устилала его ложе чистыми мехами. Менялись времена года, зима следовала за летом, лето сменяло зиму. Прошло четыре года, прежде чем Тенас Тайи нашел наконец самую середину гигантского Солт-чак-олука и вонзил свой охотничий нож в его злое сердце. В предсмертной агонии змей стал биться в Теснинах, оставляя за собою на воде черный след. Его грузное тело начало сморщиваться, сокращаться; оно высыхало, делалось все меньше и меньше, пока от него не осталось ничего, кроме спинных костей, а они, вылизанные морем, безжизненные, мертвые, скоро канули на дно океана, за много миль от Прибрежья. Тенас Тайи поплыл к дому; и едва его чистое тело миновало черные полосы, оставленные змеем, как воды вновь стали прозрачными — синими и сверкающими. Он одолел самый след Солт-чак-олука!

Когда же юноша встал, наконец, на пороге своего дома, он промолвил:

— Мать, я не убил бы зверя алчности в своем народе, если бы ты не помогала мне, сохраняя мое место в доме чистым и незапятнанным до самого возвращения.

Она посмотрела на него так, как глядят только матери.

— Каждый день, все эти четыре года, я покрывала твое ложе чистыми мехами, — сказала она. — Усни же теперь и дай телу отдых, о мой Тенас Тайи!

…Вождь расцепил руки и обычным своим голосом промолвил:

— Как называется у вас такая история — легендой?

— Белые люди назвали бы ее аллегорией, — ответила я.

Вождь покачал головой.

— Нет понять, — улыбнулся он.

Я объяснила, как могла, проще, и своим живым умом он тотчас же понял меня.

— Да, это так, — сказал он. — Вот как мы, сквомиши, объясняем ее смысл: жадность, зло и нечистота — все равно как Солт-чак-олук. Их надо гнать из нашей среды, одолевать чистотой и щедростью. Юноша, который одолел змея, имел оба этих дара.

— Что же сталось с этим замечательным юношей? — спросила я.

— Тенас Тайи? Некоторые наши древние старики говорят, что и сейчас они видят порой, как он стоит на вершине Броктон-Пойнта, подняв обнаженные руки к восходящему солнцу, — отвечал он.

— А ты видел его когда-нибудь, вождь? — спросила я.

— Нет, — ответил он просто.

Но никогда еще не приходилось мне слышать в его удивительном голосе большего сожаления, чем то, что прозвучало в этом коротком слове.

 

ЗАТЕРЯННЫЙ ОСТРОВ

— Да, — сказал мой старый тилликум, — мы, индейцы, потеряли многое. Мы потеряли наши земли и леса, дичь и рыбу, нашу древнюю веру и одежду. Молодежь забыла даже язык отцов, сказания и обычаи предков. Мы не в силах вернуть все это. Можно много дней взбираться по горным тропам, заглядывая во все потайные места, можно день и ночь плыть по морю, одна луна будет сменять другую, но никогда не найдет каноэ пути к нашему прошлому, вчерашнему дню индейского народа. Оно потеряно, как Остров в протоке Норс-Арм. Он где-то здесь, быть может, совсем рядом, но… его нет. Никто не может найти.

— В Норс-Арм много островов, — заметила я.

— Это верно. Нет только Острова, который мы, индейцы, ищем уже десятки лет, — возразил тилликум печально.

— А был ли он там когда-нибудь? — спросила я.

— Да, — просто ответил вождь. — Мой дед и прадед видели его; но то было давно. Отец мой уже не видел Острова, хотя искал, без устали искал его много лет. Я тоже пытался найти его, пока не состарился, но и мои поиски были напрасны. Не раз и в безмолвии ночи греб я в поисках Острова в своем каноэ. Дважды, — тут вождь понизил голос, — дважды видел я его тень: скалистые берега вздымались выше великанов-кедров, а на вершине скал — сосны и ели, словно королевская корона.

Как-то раз летней ночью, когда я плыл по Норс-Арм, тень этих скал упала на мою лодку, на лицо, на воды позади меня. Я быстро оглянулся. Острова не было. Ничего не было. Только широкие полосы воды по обе стороны лодки да луна… Нет, берег Большой Земли здесь ни при чем, — поспешно предупредил он мою мысль. — Луна была прямо над головой, лодка почти не давала тени. Нет, это был не берег.

— Зачем вы ищете этот Остров? — вырвалось у меня, и вспомнились собственные давние мечты, которые так и не сбылись.

— Там, на Острове, скрыто то, чего я хочу. Я верю, что оно там, и буду искать его до самой смерти, — твердо сказал старый вождь.

После этого мы долго молчали. Я полюбила эти минуты, потому что они всегда завершались рассказом. И вот мой старый тилликум начал:

— Это было больше ста лет тому назад. Ванкувера не было. Этот большой город был тогда лишь в помыслах Сагали Тайи. Вещая мысль о нем еще не посетила белого человека. Лишь один великий индейский шаман знал, что когда-нибудь настанет день и большое селение бледнолицых раскинется между Фолс-Криком и Инлетом. Он увидел его в вещем сне, и сон этот преследовал его всегда — днем и ночью, когда он смеялся и пировал со своим народом или пел один в лесу волшебные заклинания, бил в бубен и потрясал шаманской погремушкой, чтобы пришла к нему великая сила исцелять больных и умирающих своего племени.

Вещий сон об этом преследовал его много лет. Он стал уже древним, древним стариком, но продолжал слышать таинственные голоса, столь же четкие и ясные, как и тогда, когда он впервые услышал их в юности. И они говорили:

— Между двух узких полос соленой воды, — слышал он, — поселятся белые люди. Сотни, тысячи белых людей. Индейцы переймут их обычаи, станут жить, как они, станут во всем, как они. Не будет больше великих военных плясок, не будет битв с другими могучими племенами. Индейцы словно бы утратят всю свою храбрость, мужество и веру.

Старый шаман ненавидел эти голоса, ненавидел свой сон, но вся его сила, вся власть его колдовства не могли прогнать ненавистных видений.

А ведь он был самым могучим на всем севере Тихоокеанского побережья! Высокий, сильный, с мускулами, как у Лилу — лесного волка, когда тот кидается на добычу, много дней он мог обходиться без еды и питья, смело вступать в борьбу с пумой и гризли, плыть наперекор северному ветру, бесстрашно кидаясь в высокие волны. Один выходил он против своих врагов и побеждал целые племена. Сила, мужество, колдовские чары — все было у него огромным, точно у великана. Он не ведал страха, и никто в мире — в лесу, на земле и на небе — не мог его одолеть. Он был храбр, очень храбр. И только тревожного сна, навязчивого видения о неизбежном нашествии белых, не мог одолеть старый волшебник. Оно гнало его прочь от празднеств и плясок, от добрых очагов и жилищ, от сказок его народа, что звучали у берегов, где теснились лососи и куда спускался с гор олень напиться из чистого ручья.

И вот однажды шаман покинул родное селенье. Через могучие леса, непроходимые чащи и болота пробирался он к далекой вершине, что зовется у белых Тетеревиной горой. Там провел он много дней без еды и питья, день и ночь напевая заклинания и волшебные песни своего народа. Далеко внизу, у него под ногами, меж двух проток соленой морской воды, лежала узкая полоска земли — предмет его тревожных сновидений.

И тогда Сагали Тайи дал ему силу увидеть будущее. Старый шаман заглянул через сотню лет, пронзив взглядом то, что вы именуете Инлетом, и увидел огромные вигвамы, тесно прижатые друг к другу. Сотни, тысячи вигвамов из камня и дерева и длинные прямые тропы, разделяющие вигвамы. Он увидел, как по дорогам толпами движутся бледнолицые. Услышал шум весел в воде — а ведь индейцы гребут бесшумно, — увидел фактории белых людей и их сети, услышал чужую речь. Потом все исчезло, постепенно, как и появилось. Узкая полоска земли в проливе снова была его родным лесом.

— Я стар! — в горе и страхе за свой народ вскричал волшебник. — Я стар, о Сагали Тайи! Скоро уйду я в край Счастливой Охоты моих отцов. Не дай моей силе погибнуть вместе со мной! Сохрани навсегда мое мужество, мою храбрость и бесстрашие. Сохрани их для моего народа, чтобы он мог выстоять под властью белых. Сохрани мою силу живой, спрячь ее так, чтобы бледнолицые никогда не смогли найти ее!

Шаман спустился с вершины горы, по-прежнему напевая заклинания, сел в каноэ и поплыл в многоцветных лучах заходящего солнца вверх по Норс-Арм.

Настала ночь, когда он приплыл к Острову. Высокие серые скалы вздымались к небу; на их вершине короной стояли сосны и ели. Он подплыл ближе и тут почувствовал, что сила, мужество и бесстрашие покидают его. Старый шаман видел, как они проплыли в воздухе к Острову, словно горные облачка, серо-белые и полупрозрачные.

Слабый как женщина, поплыл он обратно в родное селенье. Там рассказал он о чудесном Острове, где его храбрость и великая сила будут всегда жить для индейского народа, и завещал искать его. А утром старый шаман уже не проснулся.

— С тех пор, — продолжал тилликум, — наши юноши и старцы ищут этот Остров. Он где-то здесь, в какой-то затерянной протоке, хотя мы и не можем его отыскать. Но когда мы найдем Остров, к нам вернутся смелость и сила, которые были у индейцев до прихода белых, потому что старый волшебник говорил: храбрость и сила не умирают. Они живут вечно для детей и внуков.

Старый вождь умолк. Мое сердце рвалось к нему, я была вместе с ним в мечте о затерянном Острове. Я подумала о замечательном мужестве моего тилликума и сказала:

— Но ведь тень Острова однажды упала на тебя. Не правда ли, друг?

— Да, — печально промолвил он. — Только тень.

 

МЫС ГРЕЙ

— Приходилось ли тебе когда-нибудь плавать у Мыса Грей? — спросил у меня однажды молодой тилликум из племени сквомишей. Он часто навещает меня и делит со мной чашку чая и мак-а-мак — ведь обычно мне приходится есть в одиночестве.

— Нет, — призналась я, — мне не довелось испытать этого удовольствия. Я не очень хорошо знаю воды Английской Бухты и не отваживаюсь огибать Мыс в своем хрупком каноэ.

— Быть может, как-нибудь следующим летом я возьму тебя с собой. Мы отправимся под парусом, и я покажу тебе большую скалу, стоящую к юго-западу от Мыса. Это не простая скала: у нас, индейских племен, она зовется Хомольсом.

— Странное имя! — заметила я. — Разве это сквомишское слово? Оно звучит как-то необычно.

— Оно не совсем сквомишское; часть этого слова взята из языка племен с реки Фрейзер. Мыс разделял водные угодья двух племен, и потому название «Хомольсом» решили составить из слов двух языков.

Я предложила ему еще чаю, и, попивая его, он рассказал мне легенду, знакомую лишь немногим из индейцев нынешнего поколения. Без сомнения, сам он глубоко верит в эту историю, ибо признался мне, что не однажды случалось ему прибегать к чудесной силе этой скалы, и она ни разу не подводила его.

Все те, чья жизнь проходит на море, верят в связанные с ним предрассудки. Честно признаюсь, что, когда мне грозил мертвый штиль, я сама не раз «высвистывала» ветер или втыкала в мачту перочинный ножик, а потом с ликованьем следила, как наполняется ветром парус и легкий бриз подхватывает каноэ. Оттого-то, быть может, я склонна поверить в эту легенду о скале Хомольсом — она задевает особые чувства в том уголке моего сердца, где всегда живет тяга к морю.

— Ты знаешь, — начал мой тилликум, — что лишь воды, не потревоженные рукой человека, способны принести какую-то пользу. Нельзя набраться силы, погрузившись в воду, нагретую или вскипяченную на огне, разведенном человеком. Стать сильным и мудрым можно, только плавая в естественных водоемах — реках, горных ручьях, в море, — таких, какими их создал Сагали Тайи. Их дар умирает, едва только человек пытается «улучшить» их — нагревает, выпаривает или даже добавляет чай; и потому скала Хомольсом обладает столь доброй магической силой, что воды, ее омывающие, текут прямо из моря, сотворенного руками Великого Тайи, и не испорчены рукой человека.

Не всегда возвышалась там эта огромная скала, черпая свою чудесную власть из моря; она сама была когда-то могучим Тайи, который повелевал водами, омывающими большую часть Побережья, залива Джорджии, Пьюджет-Саунда, пролива Хуан де Фука и даже тех вод, что бьются о западный берег острова Ванкувер; и водами всех проток, что пробивают себе путь через острова Шарлотты. То был Тайи Западного Ветра, а штормы и бури, поднимаемые им, были так могучи, что сам Сагали Тайи не в силах был подчинить себе творимый Западным Ветром хаос. Этот ветер воевал со всякой рыболовной снастью, разбивал лодки и отправлял людей в морскую пучину. Он вырывал с корнем целые леса и гнал на берег прибой, отяжелевший от обломков мертвых деревьев и побитой, израненной рыбы. Все это делал он для того, чтобы похвалиться своей силой, ибо был он злым и жестоким, вечно насмехался и бросал вызов Сагали Тайи, взывая к нему: «Гляди, как я могуч, как силен; ведь я велик не меньше, чем ты!»

Было это в те времена, когда Сагали Тайи в облике Четырех Мужей поднимался вверх по берегу Тихого океана, плывя по рекам в огромном каноэ, в тог век тысячелетней давности, когда они обращали всё доброе в деревья, а всё злое в камни.

— Сейчас я покажу им, как я велик, — заявил бог Западного Ветра. — Я подниму такую бурю, что эти Мужи не смогут высадиться на мои берега. Им не под силу будет вольготно плыть по моим морям, проливам и протокам. Я опрокину их лодку, а самих отправлю в пучину, я сам стану Сагали Тайи и буду править всем миром!

И вот Тайи Западного Ветра задул, поднимая бури. Встали волны величиною с гору, с грохотом вздымалось море вдоль берегов. Было слышно, как свист его мощного дыхания разносится повсюду, отдаваясь в каньонах, сея смерть и разрушение на много миль по Прибрежью. Но каноэ с Четырьмя Мужами уверенно шло через волны и бездны бушующего океана. Огромный вал, зияющая пучина не могли опрокинуть это чудесное судно, ибо оно несло на себе сердца, исполненные добра ко всему человеческому роду, а доброта не умирает!

Скала эта — огромный камень, покрытый густым лесом, — совершенно безлюдна; лишь дикие звери да морские птицы искали на ней убежища, и она защищала их от налетов Западного Ветра; но вот он выгнал их в злобном гневе, и на этой полоске суши занял свой последний рубеж в битве с Четырьмя Мужами. Бледнолицые называют это место Мысом Грей, но индейцы по-прежнему говорят о нем, как о Поле битвы Западного Ветра. Вот он собрал все свои могучие силы и обрушил с каменистых круч на идущее каноэ. Он поднимал мощные ураганы; он заставлял море в бурной ярости биться и клокотать по узким стремнинам. Но каноэ подходило все ближе и ближе, непобедимое, как сам этот берег, и сильнее самой смерти. Едва нос его коснулся суши, как Четверо Мужей поднялись во весь рост и повелели Западному Ветру прервать свой боевой клич. И как ни был могуч Западный Ветер, его голос дрогнул и с оборванным воплем перешел в легкий посвист, затем упал до шепота, а потом и вовсе угас, уступив место полному молчанию.

— О ты, злодей с недобрым сердцем! — вскричали Четверо Мужей. — Ты был великим божеством, таким, что даже Сагали Тайи не мог навсегда покончить с тобой, но отныне ты будешь жить на пользу, а не во вред человеческому роду. На этом самом месте ты превратишься в камень и станешь ветром только тогда, когда пожелает того человек. С этого дня жизнь твоя будет отдана на благо людям; и когда рыбак, вышедший в море, попадет в штиль за много миль от родного дома, ты наполнишь его паруса, освободишь его лодку из плена затишья, послав попутный ветер. Ты будешь стоять там, где стоишь, все грядущие тысячелетия, и тот, кто прикоснется к тебе лопастью весла, вызовет нужный ветер — желанный ветер, который понесет его к дому!

Мой молодой тилликум окончил свое предание. Его большие глаза глядели на меня торжественно и задумчиво.

— Я хотел бы показать тебе скалу Хомольсом, — сказал он. — В ней заключен тот, кто был когда-то Тайи Западного Ветра.

— А тебе случалось попадать в штиль у Мыса Грей? — спросила я.

— И не раз, — отвечал он. — Но я всегда подгребаю к скале, касаюсь ее концом весла, и, куда бы ни лежал мой путь, попутный ветер всегда приходит ко мне, если подождать немного.

— В твоем народе, конечно, все делают так? — спросила я.

— Да, все, — отвечал он. — Люди поступают так уже сотни лет. Видишь ли, чудесная сила скалы ничуть не утратилась с годами, ведь ее постоянно питают незамутненные воды моря, сотворенного Сагали Тайи.

 

ТУЛАМИНСКАЯ ТРОПА

Доводилось ли вам когда-либо проводить отдых в долинах Сухопутного Пояса? Раскачиваться дни напролет в шатком дилижансе позади четверки лошадей, пока какой-нибудь Курчавый или Николя Нед правит вожжами, направляя смышленых приземистых коренников и пристяжных по страшным горным тропам, что вьются, словно красновато-коричневые клубки паутины, по холмам и провалам округов Оканагана, Николя и Симилкамина? Если да, то вы слышали зовы Скукум Чаков, как именуют их индейцы чинуки, — стремительных ниспадающих ручьев, что прокладывают путь через каньоны с песней, мелодия которой столь сладостна, столь проникновенна, что еще много лун ваш чуткий слух повторяет ее эхо, и все грядущие годы будет слышаться вам голос этих горных речек и взывать к возвращению,

Но настойчивей всех напевов звучит переливистый смех Туламины, ее нежный голос куда звучнее, куда выше горловых громов Ниагары. Вот почему у индейцев округа Николя по-прежнему живо давнее поверье о том, что в Туламине заключена душа юной девушки, слившейся с чудесами и дивами ее прихотливого русла. Душа эта никогда не сможет вырваться из каньонов, подняться над вершинами и последовать за себе подобными в край Счастливой Охоты, потому что свой смех, рыдания, одинокий шепот и безответный призыв к спутникам она согласилась вплести в дикую музыку вод, что вечно звучит под звездами Запада.

Пока лошади ваши с трудом взбираются все выше почти отвесной тропой, что ведет из долины Николя к вершине, у ног ваших раскидывается рай: краски неописуемы, открывающаяся панорама захватывает вас. Вновь возвращаются к вам юность и кипенье взволнованной крови. Но вот вы, поднявшись к вершине, внезапно успокаиваетесь под действием окружающей тишины, безмолвия столь священного, что кажется, будто весь мир вокруг кадит курильницей перед алтарем какого-то подернутого дымкой отдаленного собора! Хор голосов Туламины еще далеко впереди, по ту сторону перевала, а пока вершины Николя творят молчаливую молитву, что проникает в душу человека перед тем, как первые величественные звуки сорвутся с органных высот. В этом долгом подъеме по тропе, от мили к миле, умолкает даже стаккато длинного черного змеистого кнута возницы. Он позволяет животным безошибочно выбирать свой путь; но, едва перевалив через вершину, зажимает поводья в стальной руке, издает резкий, низкий посвист, над ухом лошадей раздается щелканье кнута — и начинается стремительное падение вниз по склону. Оно осуществляется в галопе. Повозка раскачивается и мотается, проносясь по тропе, едва проложенной в чаще леса; повороты порой столь круты, что головы лошадей пропадают из виду; пока они увертываются от серых скал, царапающих ободья слева, справа лишь какой-нибудь фут отделяет кромку тропы от разверстого зева каньона. Ритм копыт, посвист и щелканье бича да время от времени шорох камешков, взметенных колесами и срывающихся в глубину, нарушают святую тишину. Но над всеми этими ближними звуками, кажется, царит неясный шепот, который становится все нежнее, все мелодичнее по мере того, как вы близитесь к подножью, где он перебивает все более грубые звуки. То голос беспокойной Туламины, что смеется и пляшет, убегая по каменистому горлу каньона, тремястами футами ниже. Потом, вслед за песней, открывается вид на саму реку в белом дымчатом наряде, на ее бесконечные пороги, брызги ее водопадов. Она столь же прекрасна для глаз, как и для слуха, и индейцы считают, что именно здесь, где тропа извивается над водами вдаль на многие мили, река принимает в себя душу девушки, что и доныне нераздельна с окружающим очарованием.

Это случилось во время одной из ужасных войн, бушевавших между племенами долины еще до того, как следы белого человека появились на индейских тропах. Никто не помнит теперь причин войны; думают, что велась она просто за превосходство, под действием того первобытного инстинкта, что доводит вожаков бизоньего стада до единоборства, а человеческих вождей до кровопролития. То была жажда власти — единственный варварский инстинкт, который еще не в состоянии искоренить цивилизация среди всех враждующих народов.

Годами длилась война племен за земли в долине. Мужчины сражались, женщины прощались с павшими, плакали дети, как и ведется с начала времен. Казалось, то была неравная битва: старый, опытный военный вождь с двумя своими хитрыми сыновьями выступал против одного-единственного молодого воина с Туламины. Обе стороны имели преданных сторонников, обе не знали равных в храбрости и мужестве, обе были решительны и честолюбивы, обе были искусными воинами.

Но если на стороне старика были опыт и два других настороженных ума-помощника, то на стороне молодого — лишь превосходство всемогущей юности да непобедимое упорство. Но в каждой битве, в каждой перестрелке и рукопашной схватке юноша мало-помалу одерживал верх, а старик шаг за шагом уступал. Многолетний опыт постепенно, но неуклонно поддавался силе и энергии молодости. И вот однажды они сошлись лицом к лицу, один на один — старый, весь в шрамах войны, вождь и юный, увлеченный боем, воин. То был неравный поединок, и в итоге короткой, но жестокой схватки молодой поверг старого на колени. Встав над ним с занесенным ножом, воин с Туламины насмешливо рассмеялся, а потом сказал:

— Хотел бы ты, враг мой, назвать эту победу своей? Если так, я дарю ее тебе, но взамен потребую от тебя твою дочь.

На миг старый вождь замер в изумлении, глядя на своего победителя. В юной дочери он видел лишь ребенка, что играл на лесных тропах да послушно сидел дома рядом с матерью, сшивая маленькие мокасины, плетя корзиночки.

— Мою дочь! — возразил он сурово. — Мою дочь, которая едва вышла из колыбели? Отдать ее тебе, чьи руки окрашены кровью, убийце десятка моих соплеменников? Ты просишь этого?

— Я не прошу, — отвечал молодой воин, — а требую: я видел девушку, и она будет моей!

Старый вождь вскочил на ноги и бросил, словно плевок, свой отказ:

— Оставь себе победу, а я оставлю себе дитя, — хотя он знал, что бросает вызов не только врагу, но и смерти.

Туламинец засмеялся легко и весело.

— Я не в силах убить отца своей жены, — поддразнивал он. — Пусть будет меж нами еще одна битва, но твоя девочка все равно придет ко мне.

И поступью победителя он ушел вверх по тропе, а старый вождь медленным, тяжелым шагом двинулся вниз по каньону.

На следующее утро дочь вождя бродила по вершинам, слушая песню реки, порой склоняясь над пропастью, чтобы поглядеть на крутящиеся водовороты, на пляшущие водопады. Вдруг она услыхала легкий шорох — словно крыло пролетающей птицы разрезало воздух. И у ее ног упала легкая, изящно вырезанная стрелка. Она упала на излете, и чутье индеанки подсказало, что стрела была послана ей, а не в нее. Она вскинулась, точно дикий зверь. Тотчас же ее проворный глаз уловил контуры стройной фигуры, замершей в вышине за рекой. Она не признала в незнакомце врага своего отца. Она увидела лишь, что он молод, высок, крепок и исполнен поразительной мужской красоты.

Рано поутру она, по женскому обыкновению, неслышно прокралась к краю тропы. Увидит ли она его снова, этого прекрасного воина? Пошлет ли он ей еще одну стрелу? Но не успела она выйти из лесной чащи — а та уже упала рядом, возвестив о себе легким крылатым полетом. У оперенного конца был прикреплен султанчик из пышных хвостов горностая. Она же, сняв с руки нитку бус из ракушек, прикрепила ее к одной из своих маленьких стрел и пустила через каньон, как то было вчера.

На другое утро дочь вождя, выходя из дома, вплела султанчик из хвостов горностая в свои прямые черные волосы. Заметит ли он их? Но не стрела упала к ее ногам в этот день — у края пропасти ее ожидала более дорогая весть. Девушку встретил тот, кто не покидал ее мыслей с тех пор, как первая из стрел упала к ее ногам.

По мере того как она приближалась, в глазах юноши зажигался жаркий огонь, но губы промолвили только:

— Я переплыл реку Туламину.

Они стояли друг подле друга, глядя вниз, в глубину под собой, молча следя за тоненькими, проворными, шаловливыми ручейками, сбегавшими по валунам и скалам.

— Там моя страна, — сказал он, глядя на дальний берег реки. — Здесь — земля твоего отца и братьев; они враги мне. Сегодня ночью я возвращаюсь к своему берегу. Пойдешь ли ты со мной?

Она взглянула в его красивое юное лицо. Так вот каков недруг ее отца, ужасный воин Туламины!

— Пойдешь ли ты? — повторил он.

— Пойду, — прошептала она.

И при свете луны сквозь благодать доброй ночи он повел ее вдаль по скалистым берегам к узкому поясу тихих вод, где в молчании перебрались они в его землю. Неделя, месяц и все долгое золото лета проплыли мимо, а оскорбленный вождь с его разъяренными сыновьями так и не сумели найти ее.

Но как-то утром влюбленные бродили по холмам в дальних верховьях реки, и даже бдительный глаз воина Туламины не сумел распознать скрытого присутствия врага. С той стороны каньона, крадучись, ползли два обманутых брата его юной жены, что шла рядом. Их луки были натянуты, их сердца пылали ненавистью и мщением. Словно два зловещих стервятника, две стрелы устремились через смеющуюся реку. Но им не удалось поразить цель — грудь победоносного воина Туламины, девушка бессознательно выступила вперед. И тотчас же с легким вздохом упала ему на руки — стрелы братьев глубоко вошли в ее нежное смуглое тело.

Не одна луна миновала, прежде чем возмездие воина настигло старика-вождя и двух его ненавистных сыновей. Но когда это, наконец, совершилось, доблестный юный воин Туламины оставил свой народ, свое племя и землю и отправился далеко на север. Он ушел, распевая прощальную военную песню «Сердце мое сражено на реке Туламине».

Но душа его юной жены по-прежнему живет в глубине каньона, и песня ее сливается с музыкой этой самой сладкозвучной реки в долинах Сухопутного Пояса. Потому-то смех, плач, шепот прекрасной Туламины будут вечно преследовать слух того, кто хоть раз внимал ее песне.

 

СЕРАЯ АРКА

Пароход, словно большой ткацкий челнок, сновал туда-сюда мимо множества мелких островков. Длинный шлейф серого дыма тяжко повисал вдоль неясных берегов, отбрасывая тень на жемчужные воды Тихого океана, лениво набегавшие здесь и там на скалы, слишком прекрасные, чтобы решиться на их описание.

Отобедав, я поднялась на корму с естественным желанием путешественника полюбоваться красотой неповторимого северного заката. По счастливой случайности я выбрала место рядом со старым тилликумом, который сидел, склонившись, у поручней. В тонко очерченных губах его виднелась трубка, смуглые руки были сложены, а темные глаза обращены далеко в море, словно прозревая будущее… А может быть, они созерцали прошлое?

— Кла-хау-я, тилликум! — приветствовала я его.

Повернув голову, он чуть улыбнулся.

— Кла-хау-я, тилликум! — отвечал он с той теплотой и мягкостью, которую я всегда замечала у племен Побережья. Я придвинулась ближе, и он отметил это действие еще одной полуулыбкой, но не двинулся с места, по-прежнему замкнувшись в своей величавой твердыне. Все же я надеялась, что приветствие на языке чинук послужит мостом, по которому удастся перейти ров, окруживший замок его молчания.

Как истый индеец, он выдержал паузу, прежде чем продолжить знакомство. Затем заговорил на превосходном английском:

— Знакомы ли тебе эти северные воды?

Я покачала головой.

Через некоторое время он подался вперед, устремив взгляд за изгиб палубы, поверх проливов и стремнин, сквозь которые лежал наш путь, к отдаленной полоске воды по левому борту. Затем вытянул вперед руку ладонью вверх — особенным, чисто индейским жестом.

— Видишь его, вон там? Маленький остров… Он отдыхает на поверхности вод, словно белая чайка…

Прошло время, пока мой неопытный глаз различил его. И вот внезапно проступил контур, скрываемый дымкой расстояния, — серый, туманный, призрачный.

— Да, — ответила я, — теперь вижу. Ты расскажешь мне о нем, тилликум?

Он быстро взглянул на меня, отметив смуглый цвет моей кожи, потом кивнул.

— Ты — одна из нас, — сказал он, очевидно не допуская и мысли о противном. — Иначе я не стал бы рассказывать; но ты не будешь смеяться над моим рассказом, потому что ты — одна из нас.

— Да, я — одна из вас и, значит, смогу понять, — ответила я.

Прошло целых полчаса, прежде чем мы приблизились к острову, и ни один из нас не произнес за это время ни слова. Затем, когда «белая чайка» оделась скалами, деревьями и утесами, я заметила в самом центре ее огромный каменный свод, без изломов и трещин, вздымающийся к небу; туман, особенно густой у основания, заставлял всматриваться пристальнее, чтобы уловить точные очертания.

— Это Серая Арка, — кратко пояснил он.

Лишь теперь различила я примечательный массив, открывшийся нашему взгляду. Скала представляла собой великолепный сводчатый проход, сквозь который в сгустившихся красках закатного солнца проглядывало безмятежное мерцание Тихого океана с другой стороны острова.

— Что за поразительный каприз природы! — воскликнула было я, но его смуглая рука предупреждающе сжала мою, и он прервал меня почти резко.

— Нет, это не природа, — сказал он. — Ведь ты — одна из нас, вот почему я сказал, что ты поймешь; ты поверишь, что я говорю правду. Великий Тайи не создавал этого арочного свода, то были, — здесь он понизил голос, — то были чары, колдовство и чары краснокожего. Случилось это очень давно, — начал он, перейдя на ломаный английский, вероятно, под действием настроя и окружения, — задолго до той поры, как родилась ты и твой отец, или дед, или даже его отец. Повесть моя — для женщин, пусть услышат и запомнят ее. Женщины — будущие матери племени, и здесь, на Побережье, мы глубоко почитаем их. Женщины-матери — о-о! — они очень, очень важны, говорим мы. Бойцы-воины, храбрые мужи, бесстрашные девушки — все обязаны своей жизнью и достоинствами женщине-матери; разве это не всегда так?

Я молча кивнула. Остров надвигался на нас. Серая Арка реяла прямо впереди, тайна подступала вплотную, охватывала, ласкала и манила к себе.

— И что же? — напомнила я.

— И Серая Арка, — продолжал он, — это история о матерях, о волшебстве, о воинах… и о любви.

Нечасто индеец обращается к слову «любовь», но, произнося его, он вкладывает в него все содержание, все оттенки, глубину, эмоциональность и страсть, заключающиеся в нескольких звуках этого слова. И конечно, мне предстояло услышать нечто исключительное.

Я молча кинула взгляд туда, где за стремнинами высилась Серая Арка, окрашенная угасающим солнцем в мягкие пастельные тона, для которых не подобрать краски, не придумать названия.

— Слыхала ли ты когда-нибудь о Яаде? — спросил он. И, к счастью, продолжал, не дожидаясь ответа. Он прекрасно знал, что я никогда не слыхала о Яаде; а значит, почему не начать с рассказа о ней? И вот… — Яада была прекраснейшей из дочерей племени хайда. Молодые храбрецы со всех островов, с материка, из земель с верховьев Скины приходили за ней, надеясь увести ее в свой далекий вигвам, но всегда возвращались ни с чем. Из всех девушек с островов Яада была самой желанной: красивая, смелая, скромная — дочь своей матери.

Но был великий муж, большой человек — шаман, искусный, могучий, влиятельный, только старый, до жалости старый, и очень, очень богатый. И он сказал: «Яада станет моей женой».

А еще был рыбак — красивый, верный в любви, но бедный — о, очень бедный! — и совсем юный. И он тоже сказал: «Яада станет моей женой».

А мать Яады сидела в уединении, раздумывала и мечтала, как все матери. Она говорила себе: «У великого шамана — власть, большое богатство, всесильное колдовство — как не отдать ее ему? У Улки — красота и сердце юноши, он силен и храбр — как не отдать ее ему?»

Одержали верх законы великого племени хайда. Его старейшины сказали: «Отдай девушку величайшему, отдай ее сильнейшему, знатнейшему. Пусть выберет ее чародей». Но только от такого решения материнское сердце таяло, словно воск летом на солнцепеке, — странно устроены материнские сердца! «Отдадим ее тому, кто достойней, к кому стремится ее сердце!»— решила мать-хайда.

Тогда заговорила Яада.

— Я — дочь своего племени, я буду судить о людях по их достоинствам. Тот, кто окажется достойнейшим, станет мне мужем; не богатством добудет он меня и не по красоте выбирают отца детям. Мне и моему племени нужно доказательство, что один превосходит другого. Лишь тогда выберу я того, кто станет отцом моих детей. Пусть устроят состязание; оно покажет мне, прекрасна или зла изнанка их сердец. Пусть каждый бросит по камню с неким умыслом, с тайным желанием в сердце. Тот, кто явит наибольшее благородство, сможет назвать меня своей женой.

— Увы, увы! — вскричала мать-хайда. — В испытании этом не будет пользы. Оно обнаружит лишь доблесть обоих.

— Но я молила Сагали Тайи именем моего отца, именем отцов его отцов помочь мне рассудить их, — сказала девушка. — Поэтому пусть бросают камни. Только так увижу я самое сокровенное в их сердцах.

Никогда еще не казался шаман таким старым, как теперь, таким дряхлым, высохшим и беспомощным — он был не пара для Яады.

Никогда еще не казался Улка таким молодым и красивым, как бог; таким дивно юным, таким храбрым. Девушка смотрела на него, и во взгляде ее была любовь. Она уже вложила руку в руку юноши, но тут дух предков удержал ее. Сказав свое слово, она должна остаться верна ему!

— Бросайте! — повелела она.

В своих старых, слабых пальцах сжал шаман округлый камень, напевая колдовские заклинанья, а глаза его жадно искали девушку, о ней были его жадные думы.

В своих сильных, юных пальцах Улка стиснул плоский камень; скромно опустил он глаза, лишь в мыслях поклоняясь милой.

Великий шаман первый метнул, словно снаряд, свой камень; тот молнией мелькнул в воздухе и ударил в огромную скалу с силой, пронзившей ее навылет. От этого удара и разверзлась Серая Арка, и осталась такою до сих пор.

— О чудесная сила и колдовство! — вскричало все племя. — Самые скалы повинуются ему!

Но взгляд Яады был полон смертной муки. Она знала: Улка никогда не смог бы овладеть таким волшебством. А Улка стоял рядом — прямой, высокий, стройный и прекрасный. Но едва лишь метнул он свой камень, как коварный голос старого шамана стал напевать самые черные заклинания. Чародей впился в юношу своим колдовским взглядом, полным затаенных чар, зловещим, наводящим порчу. Камень вырвался из рук Улки; мгновение он летел по прямой, но по мере того как голос старика нарастал, путь камня искривился. Колдовство отвело руку молодого храбреца. Внезапно камень замедлил полет над головой матери Яады, а потом обрушился с силой многих гор — и последний крепкий сон сковал ее.

— Убийца моей матери! — вскричала девушка, не в силах отвести от шамана взгляда, полного отчаяния. — О, теперь я вижу в черном колдовстве отражение черного сердца! Доброй властью прорезал ты Серую Арку, но злобу свою обратил на юного Улку! Я видела, как приник ты к нему своим губительным взглядом, слышала твои коварные заклинания и знаю теперь твое злобное сердце. Ты применил черное колдовство, думая меня покорить, а его сделать изгнанником. Не подумал ты о моем печальном сердце, о будущей сиротской жизни! — Потом, обратившись к соплеменникам, она спросила: — Кто из вас видел, как его злобные глаза впились в Улку, кто слышал его злые напевы?

— Я! И я! И я! — раздавались один за другим голоса. — Самый воздух вокруг него, которым мы дышим, отравлен! — вскричали они. — Юноша невинен, его сердце подобно солнцу, но сердце человека, применившего злые чары, черно и холодно, как час перед рассветом!

И тогда голос Яады зазвучал незнакомой, сладостной, печальной песней:

Моей ноге уж не ступить на этот остров

Под великой Серой Аркой.

Мою мать ныне успокоил этот остров

Под великой Серой Аркой.

Моей могилой скоро станет этот остров

Под великой Серой Аркой.

Мы были с нею одно, как этот остров,

Под великой Серой Аркой.

Дух матери моей покинул этот остров

Под великой Серой Аркой.

И я за ней оставлю этот остров

Под великой Серой Аркой.

Пропев эту прощальную песню, Яада медленно двинулась к краю утеса. Мгновение она стояла там с распростертыми руками, паря в воздухе, словно морская чайка, а потом вскричала:

— Улка, мой Улка! Твоя рука неповинна в свершенном зле. Мать мою погубили коварные заклинания твоего соперника. Я должна идти за ней; даже ты не в силах меня удержать. Останешься ты или пойдешь со мной? О мой Улка?

Прекрасный юноша бросился к ней; руки их сжали одна другую, на миг оба замерли у края скалы, сверкающие, как звезды; потом вместе скрылись в волнах.

Легенда была окончена. Давным-давно мы оставили позади остров с Серой Аркой; он таял в сумерках далеко за кормой. Раздумывая над этой удивительной повестью о дочерней верности, я стала искать в море и небе чего-то такого, что могло бы подать знак последнего завершения, вывода, который тилликум, как это свойственно его народу, несомненно, придерживал до времени.

Вот что-то блеснуло в темнеющих водах на расстоянии броска камня от парохода.

Вглядываясь пристальнее, я подалась вперед. Две серебристые рыбы, подобно бриллиантам, сверкающим в последних лучах заката, выпрыгивали одна за другой на поверхность и вновь погружались в воду. Я быстро взглянула на тилликума. Он наблюдал за мной — целый мир тревоги и непокоя в его печальных глазах.

— А эти две серебристые рыбы… — начала я.

Он улыбнулся: тревога исчезла с его лица.

— Я был прав, — сказал он. — Ты действительно одна из нас, потому что и вправду знаешь наши обычаи. Да, рыб видят только в этих водах; их всегда только две. Это Яада и ее спутник, которые вечно ищут дух женщины-хайда — ее матери.

 

ОСТРОВ МЕРТВОГО ТЕЛА

Мы застыли в долгом молчании, стоя на западной стороне моста и следя за тем, как садится солнце по ту сторону прекрасного водоема, носящего имя Угольная гавань. Это прозаичное, непривлекательное имя всегда отталкивало меня. И оттого много лет назад, когда я, впервые взяв в руки весло, уселась в легкое маленькое каноэ и от нечего делать принялась плавать вдоль берега, я назвала сей укромный уголок Утраченной Лагуной. То было простым капризом воображения: пока проплывали чудесные летние месяцы, в мой любимый час прогулок беспокойный прибой обнажал бухту, и место излюбленных поездок утрачивалось на многие дни. Отсюда и моя прихоть именовать бухту Утраченной Лагуной. Однако вождь, по индейскому обыкновению, тотчас же подхватил это имя, по крайней мере на то время, когда говорил со мной. И пока мы наблюдали за тем, как скользило солнце за гребни елей, он сетовал, что не взял с собой долбленку, которая осталась на берегу у дальнего края парка.

— Будь здесь лодка, ты и я проплыть вдоль берега вокруг твоей Утраченной Лагуны; мы делать след совсем как пол-луны. Потом мы плыть под этим мостом и входить в протоку между островом Мертвого Тела и парком. Потом мимо места, где пушка в девять часов отбивать время. Потом через залив к индейской стороне Стремнин.

Я поглядела на восток, прочертив в уме путь, описанный им; воды были спокойны, под стать тишине наступающих сумерек, и, купаясь в растворе мягкого пурпура, остров Мертвого Тела покоился, словно большое кольцо свечного мха.

— Бывала ли ты на нем когда-нибудь? — спросил он, поймав мой взгляд, прикованный к неровным очертаниям островных сосен.

— Я облазила его вдоль и поперек, — сказала я ему. — Взобралась на каждый утес, побывала в каждой чащобе, разведала его заглохшие тропы и не раз теряла дорогу в его глубинах.

— Да, — усмехнулся вождь. — Он совсем дик, ни на что не годится.

— Люди говорят, в его земле скрыто много ценного, — возразила я. — Много тяжб и схваток ведется сейчас вокруг него.

— О! Так всегда, — проговорил он, словно о давно известном. — Вечно битва за это место. Сотни лет назад люди дерись за него — индейские люди; говорят, и спустя сотни лет всё будут драться — никогда не решить, чье место здесь, кто иметь права на него. Нет, никогда не решить! Остров Мертвого Тела всегда, значит, битва для кого-нибудь.

— Так, значит, индейцы сражались за него между собой? — заметила я, словно ненароком, и насторожилась в ожидании легенды, которая, я чувствовала, сейчас последует.

— Бились врукопашную, словно рыси, — отвечал он. — Бились, истребляя друг друга, пока остров начинал истекать кровью, алее, чем этот закат, а морские воды вокруг становились цвета пламени; именно тогда, говорит мой народ, и появился на этих берегах первый алый огнецвет.

— Это замечательный цветок, — заметила я.

— Он и не может быть иным, ибо родился и вырос из сердец доблестных воинов-соплеменников, очень доблестных, — подчеркнул он.

Мы перебрались на восточную сторону моста и стали там, следя за глубокими тенями, которые медленно и безмолвно сгущались вокруг острова; и едва ли доводилось мне видеть более мирную картину.

Вождь вздохнул.

— Теперь у нас нет таких людей. Нет бойцов, как те мужи, нет сердец, нет мужества, как у них. Но я расскажу тебе их историю, тогда ты все поймешь. Сейчас есть мир; сегодня все — добрые тилликумы; даже духи умерших не сражаются между собой; а давным-давно, случалось, сражались друг с другом и духи.

— А легенда? — отважилась я.

— О да! — отвечал он, внезапно возвращаясь к настоящему из дальней страны в царстве времен. — Индейские племена — они называют ее «Легендой об Острове Мертвых Мужей».

Война шла повсюду. Злобные племена с северного побережья, дикие племена с Юга, все сошлись здесь, нападали и бились, жгли и брали в полон, пытали и истребляли своих врагов. Леса курились дымом лагерных костров. Теснины задыхались от военных лодок, а Сагали Тайи, владыка мира, отвернул лик свой от индейских детей. Спор и борьба разгорелись вокруг этого острова. Знахари с Севера требовали его себе, чтобы творить свои заклинания. Но и южные знахари притязали на него. Он нужен был тем и другим как место для колдовства, для тайных чар. Во множестве сходились знахари на этом небольшом пространстве, пуская в ход любую, подвластную им волшбу, дабы выгнать противника прочь. Ведуны с Севера разбили лагерь на северном конце, те, что с Юга, осели на южном берегу, лицом к тому месту, где раскинулся ныне великий город Ванкувер. Обе стороны заводили пляски, распевали заклинания, жгли волшебные куренья, раскладывали свои ведовские костры, потрясали волшебными погремушками, но ни одна из них не сдавалась, ни одна не брала верх. А вокруг них, на воде и на суше, бушевали битвы, в которых племя сходилось с племенем, — Сагали Тайи покинул своих индейских детей…

Но вот спустя много лун воины обеих сторон ослабели. Они вскричали, что от заклинаний враждующих знахарей сердца их становятся сердцами младенцев, а руки теряют силу, словно у слабых женщин. И тогда друг и враг поднялись, как один человек, и прогнали всех знахарей с острова, погнали их вдоль по заливу, погнали всех скопом через Теснины и дальше — в море, где они и укрылись на одном из внешних островков залива. А затем племена вновь набросились друг на друга.

Боевая кровь северян всегда побеждает. Они сильнее, дерзостней, проворней, живее. Снега и льды их краев заставляют биться пульс так быстро, как не в силах сделать это сонное солнце Юга; их мускулы сотворены из более прочного вещества, их выносливость больше. Да, северные племена всегда выходят победителями…

Но не так-то легко превзойти мастерство и военную хитрость южных племен! И пока северяне следовали за знахарями дальше в море, чтобы увериться в окончательном их изгнании, южане под покровом ночи вернулись и захватили во вражеском лагере всех женщин и детей, да еще старых, расслабленных стариков; их переправили на Остров Мертвого Тела, превратили в заложников. Словно крепостной стеной, лодки южан кольцом охватили остров, и сквозь них доносились рыдания пленных женщин, бормотанье стариков, плач маленьких детей.

Вновь и вновь бросались на это кольцо из лодок мужи Севера и вновь откатывались назад. Казалось, сгустился воздух от тучи отравленных стрел, воды потемнели от крови. И день ото дня круг каноэ южан делался тоньше и тоньше: сказывались стрелы северян, точность их прицела. Повсюду плавали лодки, лишенные гребцов, или, того страшнее, управляемые одними мертвецами. Лучшие из воинов-южан уже пали; и тогда их величайший Тайи поднялся на высокую скалу восточного берега. Не думая о тысяче стрел и копий, направленных ему в грудь, храбрец поднял руку ладонью наружу — в знак переговоров. В тот же миг все опустили оружие, и ухо каждого северянина стало внимать его словам.

— О мужи Верхнего Берега, — молвил он, — вы многочисленнее нас, ваше племя сильнее, ваша выдержка больше. Нас же начал одолевать голод, нас становится все меньше. К тому же наши пленники — женщины, дети и старики — истощили запасы пищи. Если вы не пойдете на наши условия, мы будем сражаться до последнего. Завтра же на ваших глазах мы перебьем всех пленных, ибо нам нечем их больше кормить. Но мы согласны вернуть вам жен, матерей, отцов и детей, если получим за каждого по одному из лучших и храбрейших молодых воинов, которые согласятся принять смерть вместо них. Молвите! Вот ваш выбор!

И тотчас же десятки юных воинов поднялись в лодках северян. Воздух наполнился радостными криками, ликующими воплями. Казалось, весь мир зазвенел голосами этих юных мужей, громко взывающих в невиданной храбрости:

— Возьмите меня, но верните моего престарелого отца!

— Возьмите меня, только оставьте племени мою маленькую сестру!

— Возьмите меня, только освободите жену и мальчика!

И договор был заключен. Двести героев, славных юных мужей, подгребли к острову, прошли сквозь заградительный круг из каноэ и вступили на берег. Гордо реяли их орлиные перья, а духом и дерзостью они были подобны богам. Расправив плечи, шли они твердой поступью, неколебимые сердцем. В свои каноэ собрали они две сотни пленников. Вновь рыдали жены, бормотали старики, голосили дети, но эти юные боги с медно-красной кожей ни в чем не поколебались, ни в чем не смутились. Их слабые и бессильные родичи были спасены — что теперь значила для них такая малость, как смерть?

Освобожденных пленников тотчас окружили соплеменники, но цвет замечательного народа был в руках врага; эти доблестные мужи столь мало ценили жизнь, что с готовностью, с радостью отказались от нее ради спасения всех, кого любили, о ком заботились. Были среди них испытанные воины, сразившиеся в десятках битв, и юноши, еще не достигшие расцвета сил, что впервые натягивали лук; но сердце их, храбрость и самоотверженность были едины.

Они замерли перед длинным рядом воинов-южан. С поднятой головой, дерзким взглядом, гордо обнаженной грудью. Каждый, нагнувшись, сложил у ног оружие, затем выпрямился, безоружный, и засмеялся в лицо смерти. Тысячи стрел взвились в воздух, из двухсот доблестных уст вырвался смертный крик — ликующе, победно, — словно глас всесильных владык; и вот двести бесстрашных северных сердец перестали биться.

А наутро племена Юга увидали, что место, где они пали, покрылось пылающими огнецветами. И тут смертельный ужас объял их. Они покинули остров, а когда ночь вновь укрыла их, разместились в своих каноэ и, бесшумно проскользнув сквозь Теснины, обратили носы лодок к Югу, и с тех пор эти берега уже больше не видели их.

— Что за доблестные мужи, — прошептала я, едва только вождь завершил свою необыкновенную легенду.

— Да, мужи! — эхом отозвался он. — Белые люди называют его Островом Мертвого Тела. Таков их обычай, но мы, сквомиши, зовем его Островом Мертвых Мужей.

Собранные купами сосны, общие очертания острова были теперь сумрачны и неясны. Покой, глубокий покой царил над водами, и пурпур летних сумерек сменила серая мгла. Но я знала, что в глубине чащи на Острове Мертвого Тела растет цветок пылающей красоты; его краски скрыты нисходящей ночною тьмой, но там, в святая святых его лепестков, бьется сердце и бежит кровь множества храбрых мужей.

 

ЧАРОДЕЙКА ИЗ СТЭНЛИ-ПАРКА

Есть в Стэнли-Парке известная многим тропа, что ведет к месту, которое я всегда любила называть Соборной рощей, — семье из шести лесных великанов, образующих над головой свод, исполненный благородного совершенства. Но нет во всем мире собора, чья колоннада из мрамора или оникса могла бы соперничать с этими чистыми, красновато-коричневыми стволами, налитыми соками и кровью жизни. Нет фрески, способной сравниться с тонкостью кружев, что повисли фестонами между вами и далеким небом. Никакой изразец, мозаика и мрамор не поражают так, как простой красновато-коричневый ароматный покров, устилающий их изножье. В них заключена душа природной архитектуры, и, создавая их, природа превзошла все свои творения. Ни за что не найти ей более безупречного рисунка, никогда не создать большей гармонии. Но и деревья, изваянные божественной рукой, и собор, поставленный рукой человека, несут общую печать: дух святыни. Правда, не всякий поддастся высоким порывам, созерцая величественный собор; но кто способен устоять перед этой державной рощей, не изведав возвышенных мыслей, очищения нашей грубой природы? Надеюсь, те, кто прочтет эту короткую легенду, никогда не смогут уже созерцать рощу соборных деревьев без думы о славных душах, что они в себе заключают; ибо, согласно поверьям индейцев с Побережья, в них и вправду живет людская душа, и мир стал лучше оттого, что когда-то они имели дар речи и сердце могучих мужей.

Передавая эту легенду, мой тилликум не употреблял слова «чародейка». На языке чинук нет понятия, ему равнозначного, но жесты красноречивых рук так ясно выразили нечто среднее между магией и колдовством, что я выбрала слово «чародейка» как наиболее близкое к тому, что он хотел передать. Всего несколько шагов за соборными деревьями — и заглохшая, забытая тропа уводит вправо, переходя в густую чащу. Только глаз индейца способен различить эту тропу, а он не выразит особого желания посетить ту часть парка, что лежит вправо от великой рощи. Ничто — ни в этом, ни в заоблачном мире — не соблазнит индейца с Побережья наведаться в сокровенную глушь этих диких уголков парка, ибо там, коварно скрывшись от глаз, прячется чародейка, в которую все они верят. Нет ни одного племени в округе, которое не знало бы этой необыкновенной легенды. Вам расскажут ее и те, кто выходит на рыбную ловлю в Игл-Харборе, и племена с реки Фрейзер, сквомиши с Теснин, из Миссии, с верховьев Инлета, и даже племена с Норс-Бенд; но никто не возьмется служить вам проводником. Ибо тот, кто хоть раз попадет под власть чародейки, уже не сможет покинуть этого места. Воля его ослабеет, разум затмится, ноги откажутся нести его вперед, и он станет кружить, кружить вечно, словно вокруг невидимого магнита. И даже когда смерть милосердно придет к нему на помощь, его бессмертный дух будет продолжать вечное кружение и не сможет достичь краев Счастливой Охоты.

Подобно соборным деревьям, и чародейка имела когда-то человечью душу; только это была низкая, а не благородная душа. Индейские поверья особенно красивы, когда речь в них заходит об уроках действия добра и зла на душу человека. Сагали Тайи знает способы обессмертить тех и других. Людей, что таят злые помыслы, тех, чье сердце не ведает добра, кто кровожаден, жесток, мстителен, черств, Сагали Тайи обращает целиком в один только камень, не дающий приюта зернам и росткам, даже мхам и лишайникам; ибо такой камень не содержит влаги — как и те сердца, что не знали молока человеческой доброты. Лишь в одном примечательном случае добродетельный человек был превращен в камень: скала Сиваш. Но индеец, повествуя о нем, удовлетворенно улыбнувшись, обратит ваше внимание на тонкое деревце, венчающее этот царственный монумент. Он скажет, что деревце возникло там с самого начала, чтобы служить людям знаком: добро человеческого сердца продолжает жить и тогда, когда перестает существовать тело. Потому что людей добрых, человечных, участливых, милосердных Сагали Тайи превращает в деревья, чтобы и после смерти они могли вечно приносить добро человеку: даровать бесконечное благо живым, плодоносить, давать тень и приют, поставлять им строительный материал и тепло очагу. Их соки, смолы и волокна, их жизнь и краски обогащают, питают и поддерживают человека; в деревьях нет и следа зла, все в них — добро, сердечность, помощь и движение роста. Они дают пристанище птицам, наполняют музыкой ветры, из них рождаются луки и стрелы, лодки и весла, блюда, ложки и корзины. Их служение человеку не имеет цены, и любой индеец, излагающий эту историю, перечислит все блага и добродетели деревьев. Не диво, что Сагали Тайи избрал именно их хранителями душ великих и добрых.

А чародейка из Стэнли-Парка была самым страшным злом, какое есть на земле, и потому она заключена в голый белый камень, которого избегают мох, лоза и лишайник, а на поверхности его разбросаны, словно брызги, бесчисленные черные точки, въевшиеся в нее, точно кислота.

Эта богом проклятая душа ютилась некогда в теле ведьмы; а она бродила вверх и вниз по Побережью, по берегам, забиралась в далекую глубь материка, бросая свой черный глаз на безвинных людей, сея несказанные беды и недуги. Всюду разносила она с собой черное колдовство, в которое верит каждый индеец, — магию, что ослабляет руку воина в битве, что наносит увечья, калечит умы и жизнь, плодит безумие, сеет мор и поветрие; словом, она была семенем всякого зла, какое только способно постигнуть человечество.

А сама ведьма была неподвластна смерти; рождались и старились, потом вымирали целые поколения, приходили новые им на смену, а ведьма все жила, ожесточив сердце на род людской; злы были дела ее, жестоки помыслы. Она разбивала сердце, губила тело и душу, добывала славу чужими слезами, упивалась несчастьями, щедро сея их по своей воле. И высоко в небесах Сагали Тайи плакал от горя, видя страдания своих детей человечьих. Он не мог решиться погубить ведьму, ибо дух ее продолжил бы свою разрушительную работу; в великом гневе повелел он четверым Мужам, своим неизменным посланцам, превратить эту ведьму в камень и внутри его заключить дух колдуньи, чтобы снять ее проклятье с несчастного рода людского.

И вот Четверо Мужей вошли в исполинскую ладью и направились, по своему обычаю, вверх по Теснинам. Приблизившись к месту, известному ныне под именем Проспект-Пойнта, они услыхали смех. Он доносился с вершины прямо у них над головой, и, взглянув вверх, они увидели ведьму, которая дерзко насмехалась над ними. Выйдя из лодки, они стали подниматься по скалам, преследуя ее, а она, приплясывая, удалялась, скользя, словно блуждающий огонек, и с насмешкой взывала к ним:

— Берегитесь, о мужи Сагали Тайи, не то я ослеплю вас своим черным глазом. Остерегайтесь преследовать меня!

Все дальше и дальше уводила их ее пляска сквозь дикие заросли, все дальше и дальше шли они следом, пока не достигли самой середины опоясанного морем перешейка земли, который мы знаем под названием Стэнли-Парка. Тут самый великий, самый могучий из Четверых поднял руку и вскричал:

— О женщина с каменным сердцем, будь же камнем навечно, и навсегда храни по черной отметине за каждое из твоих черных дел!

И едва он произнес это, ведьма обратилась в камень, который находится, по преданию, в самой середине парка.

Такова легенда о чародейке. Взаправду ли существует тот камень, нет ли — как знать? Достоверно одно: ни один индеец не возьмется помочь вам разыскать его.

Трое разных индейцев передавали мне, как пятнадцать — двадцать лет назад двое туристов — мужчина и женщина — заблудились в Стэнли-Парке. Когда же спустя неделю их разыскали, мужчина был мертв, а женщина безумна, и каждый из моих рассказчиков твердо верил, что в своих скитаниях они повстречались с камнем и вынуждены были кружить вокруг него, оказавшись во власти чародейки.

Но эта дикая история имеет, к счастью, самый неожиданный и прекрасный конец. Четверо Мужей, опасаясь, что злобное сердце, заключенное в камень, все же будет творить свое черное дело, промолвили: «У края тропы мы должны поместить созданий столь добрых и величавых, чтобы они были могущественней, сильнее, действеннее этого зла». И тогда они выбрали в народе самых добрых, самых добродетельных мужей, чьи сердца были полны любовью к своим сородичам, и превратили этих милосердных душ в статную группу деревьев Соборной рощи.

Сколь славные плоды принес со временем замысел Сагали Тайи! Добро одержало победу над злом, как он того пожелал; разве не скрыт камень где-то в неведомой части парка, так что ничей глаз не видит его? И разве тысячи людей, что прибывают к нам из самых дальних концов света, не ищут этого исполненного чудной красоты места, чтобы замереть во власти величавого молчания, почти благодати, которой веет от группы исполинов-деревьев?

Эта история больше, чем любая другая из всех, что индейцы Ванкувера поведали мне, раскрывает любовь племен Побережья к доброте и ненависть — к жестокости. Если племена эти и были когда-то воинственным народом, не похоже, чтобы они уж очень гордились своим прошлым. Заговорите с кем-нибудь из них, и, отзываясь о человеке, которого особенно почитают и любят, они первым делом скажут: «Он человек добрый». Перечисляя качества, столь ценимые краснокожими, они никогда не назовут его храбрым или богатым, удачливым или даже сильным. По разумению прибрежных племен, если человек добр, он уже обладает всем. И почти все их легенды, без исключения, повествуют о наградах за нежность и самопожертвование, за физическую чистоту и непорочность помыслов.

Зовите их сказками, если угодно, — во всех них есть здравый смысл, рожденный, без сомнения, незаурядным умом; больше того, в них говорится о вере индейцев в торжество лучших порывов человеческого сердца и в сокрушительное поражение худших.

Беседуя со многими из моих добрых тилликумов, я убедилась, что предание о чародейке относится к числу наиболее известных, и из всех, в которые они меня посвятили, пользуется наибольшим доверием.

 

ОЛЕНЬЕ ОЗЕРО

Сто лет назад, в дни первого из вождей Капилано, лишь немногие белые люди отваживались забираться в глубь материка. В те дни добыча могучей реки Фрейзер потоком шла в меднокожие руки. Но и те, кто заходил далеко, все же не достигали самых отдаленных уголков этой земли, как в наше время, когда золото с истоков реки Фрейзер, лосось с устья, лес с ее берегов прославились на весь мир.

Там, где ныне властвуют город и индустрия, торговля и коммерция, купля и продажа, были в ходу лишь опыт рыболова да сноровка охотника. В те дни нога, обутая в мокасин, ступала бесшумно, не рождая эхо на лесных тропах. Простые орудия, руки да утварь индейца были единственными средствами добывания пищи. Жизнь его зависела от личной отваги, от навыков лесовика и знания речной жизни. И поскольку перед вами рассказ об остроге из кости оленя, читателю прежде всего необходимо отнестись с пониманием к тому, что этот простой инструмент, выточенный самым искусным образом, был бесценным в глазах первого из Капилано, к которому он перешел, сменив три поколения предков, в свою очередь опытных охотников и рыболовов.

Сам Капилано не знал равного в метании остроги. Как никому другому, ему были ведомы все капризы реки Фрейзер и повадки ее многочисленных обитателей. Знал он каждый островок и отмель, каждый валун на реке, каждый залив и тихую заводь; ведомы ему были и нравы приливов. Он знал места нерестилищ, скрытые ручьи, что питают большие реки; все протоки, ведущие к озерам, окруженным кольцами скал, хитрость и коварство бурных речных стремнин. Он знал, как найти звериные логовища и птичьи гнездовья, и слыл мастером в хитроумном искусстве, без которого не обойтись человеку, когда соревнуется он с тонкими уловками диких созданий неосвоенной природы.

Лишь однажды сноровка подвела его, лишь однажды Природа озадачила его таинственным хитросплетением проток и диких наваждений. Было это, когда вышел он к устью неведомой речки. Долгие столетия пряталась она от человеческого глаза да и теперь — так говорят сквомиши — по-прежнему поет свою песню, устремляясь потаенными путями, ведущими от озера к морю.

Он промышлял тюленей у побережья, близ того места, что известно ныне под именем Мыса Грей. Мало-помалу его лодка продвигалась в глубь материка, следуя изгибам берегов в устье Фолс-Крик. Здесь-то и попался ему подлинный царь тюленей — огромный зверь, способный порадовать сердце охотника, добыча, достойная его мастерства. Во имя такой награды и метнет он свою острогу из кости оленя. Никогда не подводила она его отца, деда и прадеда. Он знал — острога не подведет его и теперь. В лодке лежала и длинная гибкая веревка из кедрового волокна. Руки не одной мастерицы сплетали и ссучивали эту веревку, отбивали и намыливали ее до тех пор, пока не стала она мягкой и гибкой, как змея. Он привязал ее к древку остроги и мастерским, точным прицелом метнул в тюленя-царя. Оружие попало в цель. Исполинское тело задрожало, и с воплем, похожим на крик раненого детеныша, зверь бросился в море. С быстротой и силой огромной рыбы он понесся вглубь, навстречу поднимающемуся приливу, пока Капилано не вытравил веревку на всю длину. Когда же она натянулась, он почувствовал, как лодка рванулась вперед, увлекаемая силой могучего зверя, который так пенил и бурлил воду, словно обладал мощью кита.

Вверх по течению по всей длине Фолс-Крика человек и зверь стремили свой путь мимо тех мест, где столетия спустя арками вознесутся над водами огромные городские мосты. Каждый напрягался изо всех сил, стараясь превзойти другого, никто не ослабевал, никто не сдавался — один тянул, другой правил. В конце концов, это вылилось в единоборство не силы, а сноровки зверя и человека. Когда они приблизились к тому месту, где ныне бросает тень над водами мост на Мейн-стрит, зверь подпрыгнул высоко в воздух, а затем бросился головой вниз, в пучину. Толчок вырвал веревку из рук Капилано. Мигом пронеслась она, устремляясь в воду через планшир. Охотник застыл, глядя на то место, где она была только что, — зверь вышел победителем.

С отливом индеец отправился на поиски. Нигде ни следа добычи; нет бесценной остроги из оленьей кости, нет и веревки из кедрового волокна. Так осматривал он устье Фолс-Крика в течение многих лун. Редко его стройное, с высоким носом каноэ бороздило иные воды; но морской царь пропал бесследно. Часто ошибочно индеец принимал длинные ленты плавучих морских трав за свою утерянную кедровую веревку. С помощью других острог, других кедровых волокон, лопастью весла и иными хитрыми приспособлениями выкорчевывал он водоросли из почвы, но они выскальзывали всей своей скользкой массой из его торопливых, ищущих рук; лучшая охотничья острога с неизменной спутницей-веревкой исчезла бесследно.

На следующий год он вновь отправился промышлять тюленей на прибрежье у Мыса Грей. И вот однажды после захода солнца он заметил с западной стороны неба красное зарево; казалось, оно передвигается к востоку. До самой поздней ночи сполохи алого пламени вспыхивали далеко у истоков Фолс-Крика. Свет загорался и потухал, словно по мановению чьей-то руки; и, как всякий индеец, он тотчас же усмотрел зловещий смысл в необычном зрелище. Он не сомневался в том, что это был особый знак, и потому стал грести в глубь материка, причалил свое каноэ и направился по тропе к небольшой группе озер, что раскинулись в районе, лежащем между нынешним городом Ванкувером и Нью-Вестминстером. Но уже задолго до того, как достиг он берегов Оленьего озера, он понял, что манящая рука была на самом деле языками пламени. Все вокруг водоема было охвачено лесным пожаром. Лишь один путь оставался еще свободным. Там, где стояла группа огромных деревьев, до которых пламя не успело добраться. Приблизившись, он различил бесконечный движущийся поток животных; покидая озеро, они спешили к северу через этот единственный проход. Он стоял, прислушиваясь, внимательно вглядываясь в происходящее. И вот топот тысяч маленьких ног донесся до его чуткого уха: живой поток оказался большой колонией бобров — их были тысячи и тысячи. Ковыляли мимо бобрята, спеша за матерями; шли старые бобры, что не один год валили деревья, возводя плотины; то была целая армия лесных зверей-переселенцев под предводительством мудрого старого вожака, который, словно царь своего народа, чинно выступал чуть впереди этого войска. Покидая реку, они двигались через леса к северу. Бродячие охотники говорили, будто видели, как они перешли Баррард-Инлет у Вторых Теснин, направляясь в глубь материка, и как достигли дальнего берега. Но никто не знает, где эта мощная армия маленьких канадцев основала свое новое поселение. Даже проницательность первого из Капилано так и не помогла ему обнаружить их местопребывание. Одно лишь известно точно: Оленье озеро они покинули навсегда.

Когда бобры прошли мимо, индеец по их следам проделал путь назад, до самого озера. В красных отблесках пламени он заметил на берегу нечто, показавшееся ему сначала каким-то огромным бобром, посерженным и мертвым. Большая туша лежала, наполовину выступая из воды. Подойдя ближе, он разглядел тело гигантского тюленя. Двух тюленей столь огромных размеров быть не могло. И тут чутье подсказало ему смысл знамения, посланного путеводным заревом, что позвало его от далекого прибрежья у Мыса Грей. Он склонился над своим сраженным победителем, и — глядь! — перед ним, глубоко вонзившись в отмирающую плоть, была его острога из оленьей кости, достояние предков, а у кромки воды змеилась, уходя прочь, длинная гибкая веревка из кедрового волокна.

Едва Капилано извлек эту драгоценную реликвию, как почувствовал, что в его жилистые руки вливается сила, какой обладают лишь мужи-кудесники. Она входила в его сердце, кровь, мозг… Долго, долго сидел он, напевая песни, которые дозволено петь только великим шаманам. Шло время, пламя лесного пожара утихло, огонь ослабел, превратившись в тлеющие головни. К рассвету лесной пожар был уже мертв, но его указующий перст сослужил свою службу. Чудесная острога из кости оленя вернулась к хозяину.

До конца дней своих искал первый из Капилано неведомую протоку, по которой поднялись бобры, странствуя от Фолс-Крика к Оленьему озеру, но русло ее оставалось тайной, которую не под силу раскрыть даже глазу индейца.

И хотя люди племени сквомишей верят, что река по-прежнему поет свою песню, пробиваясь тайным путем от Оленьего озера к морю, след ее столь же неведом, русло столь же безнадежно утеряно, как и храбрая армия маленьких бобров, что столетье назад, пройдя через материк, торжественно вступила в просторы пустынного Севера.

 

СЕМЬ БЕЛЫХ ЛЕБЕДЕЙ

Случилось это в прошлом году, двадцать пятого ноября. Услыхав в вышине легкий посвист, я подняла голову и заметила стаю из семи грациозных белых лебедей, стремивших свой полет над городом, держа путь к юго-востоку. Хорошо помню тот день: шли выборы в администрацию провинции, и я в шутку полюбопытствовала у политиков, что сулит им эта стая перелетных птиц. И тут же забыла о треволнениях текущих общественных дел: красота этих белоперых созданий, отбывающих к землям солнца и тепла, приковала к себе все мои помыслы и внимание, вплоть до забвения всего остального. Я представила себе, как проводят они зиму в неге какой-нибудь южной лагуны, и текут мимо ленивые тропические недели, пока с первыми днями апреля вновь не раздастся зов севера. Зов севера будет означать брачную пору и долгое сладостное лето в далеких верховьях северной части Тихоокеанского побережья. Не одно мгновение следила я за ними. Их длинные, стройные шеи вытянулись в столь же страстном порыве достичь южного солнца, как у скаковой лошади к концу забега. Царственные оконечности крыл были подобны парусам из белого шелка, набирающим ветер на гоночном каноэ. И каким бы стремительным ни был их полет, я успела все же различить оранжевые лоскутки — переплетенье вытянувшихся лапок. Их безразличие к лежащему внизу городу, их прямой, размеренный лёт, их непорочная белизна воскрешали великолепие какого-то древнего совершенного идеала, которого при всем нашем желании и жажде мы не в силах и надеяться достичь. Все дальше стремили они свой путь, слабее и слабее доносился их чистый посвист, пока шлейф жемчужно-серого облака не накрыл лебедей, — и вот их не стало.

На следующее утро пришел вождь, и едва ли не первое, о чем я поведала ему, был полет лебединой стаи. Его благородное лицо осветилось лукавой, но добродушной улыбкой, и он сказал:

— Ты видеть семь лебедей в полете? О! Это сильно добрый знак.

— Что он сулит мне? — спросила я, возвращая улыбку.

— Он говорит: твой — как это у белых людей? — возлюбленный, да, твой возлюбленный, очень верен тебе; ему нет два лица: одно для тебя, когда рядом, а другое — когда далеко. О, он и вправду очень верен!

Я открыто рассмеялась.

— Возлюбленный женщины никогда ей не верен, а возлюбленная мужчины верна всегда, — заметила я не без цинизма, рожденного обильными наблюдениями и небольшой толикой личного опыта.

Выражение его лица изменилось.

— Ты слишком знаешь большой мир. — сказал он. — И я не стану рассказывать тебе легенду о лебедях.

Тотчас же я оставила весь свой цинизм и скепсис.

— О вождь, обещаю тебе не знать ничего о большом мире, только расскажи мне о них, — взмолилась я.

— Что же, ты видела их, это великий знак. Быть может, мне все же рассказать тебе?.. — размышлял он.

Но я совершенно уверена: не случись моего свидания с этими перелетными красавцами, проплывшими над городом, я никогда не сумела бы извлечь из него необыкновенное предание сквомишей.

Вождь редко употреблял табак, но тут он взял сигарету. И теперь аромат «Египетских» всегда возвращает меня в тот день, и я уже не в силах следить за светло-фиолетовым дымком без того, чтобы струйка его не превратилась в мглистую стаю птиц, летящих к югу, а из уст моего старого тилликума не зазвучала вновь Легенда о семи лебедях.

— Какая мать не любит увечное дитя больше других своих детей? Так бывает всегда: белые матери, индеанки — они одинаковы. А эта девочка была хромоножкой: когда она научилась ходить, стало видно, что одна нога ее чуть волочится позади другой. Она не была безобразна, в фигуре ее не было изъяна — одна только эта нога, но мать любила ее той великой ограждающей любовью, которую отдает женщина более слабому ребенку. Она звала ее Бе-бе — слово, которым на языке чинук ласкают малышей, и девочка выросла в девушку, затем в женщину, согретая объятиями материнского сердца.

Лицо Бе-бе было прекрасно, а душа и того прекрасней; только увечная нога не позволяла ей быть совершенством юной женственности. Но не один юный воин жаждал жениться на ней, потому что она была добра и приветлива, любила веселье, пальцы ее проворно и искусно ткали одеяла-накидки, и так же, как мать, она любила маленьких детей. И вот однажды явился сильный юный охотник — легконогий, остроглазый, с верной рукой. Стрелы его никогда не летели мимо цели, а жилище полнилось мягкими теплыми шкурами диких зверей — безмолвными свидетелями его доблести.

— Моих сил хватит на двоих, — сказал он, когда она согласилась стать его женой.

Но при взгляде на злополучную ногу на лицо девушки набежала тень.

— Я не смогу выбежать тебе навстречу, когда ты возвратишься из леса с оленем на плече или бобром в руках, — печалилась она. — Никогда не смогу сплясать вместе с тобой на великих потлатчах, как мои подруги и другие женщины. Мне придется сидеть все время среди старух, совсем одной, среди морщин старости — совсем, совсем одной…

— Ты никогда не состаришься, никогда не станешь безобразной, — уверял он ее. — Твое лицо, душа, твое смеющееся сердце — они никогда не состарятся. Я буду плясать за нас обоих. Пойдем же… Но пойдешь ли ты со мной?

И по-женскому обыкновению, она поверила ему и навсегда оставила отцовскую хижину.

Мать часто навещала дочь, по-прежнему называя ее Бе-бе, словно дитя, — так и бывает у матерей с увечным ребенком. Проплывали годы, и Бе-бе родила своему мужу шестерых прекрасных детей, и ни у одного из них не было ни увечной ноги, ни прекрасного лица их смешливой матери. Она не состарилась, как это бывает с женщинами сквомишей еще в молодые годы, и лицо ее было словно цветок, когда сидела она среди престарелых и убогих на великих потлатчах, а девушки и юноши плясали и пели и снова пускались в пляс. Кто скажет, кто поведает, как часто хотелось ей присоединиться к ним! Но ни боль, ни тоска не мучили ее вечно молодое сердце. Так было до тех пор, пока не явилась племянница ее мужа. Высокая, гибкая дева, сильная, как сам охотник, она могла плясать, словно луч света на синих волнах Тихого океана. Необычайный блеск появлялся в глазах охотника, когда он глядел на нее, когда следил, как она раскачивается, словно ветви сосен под ударами бури, когда следил за ее стремительными ногами, за быстрым, легким шагом, за ее удивительной выносливостью. Час за часом плясала она без устали, и часами глядел он на нее. А когда пляска заканчивалась, молодые воины и охотник, муж Бе-бе, толпились вокруг нее с подарками — бусами из раковин — и жаркими речами. Бе-бе глядела на свою ногу — и смех замирал на ее устах.

Много дней, много недель она ждала его в жилище со своими шестью маленькими детьми, но муж-охотник ушел с той, у которой не было увечной ноги — изъяна, приковавшего жену к старым и безобразным.

Много юных воинов приходило к Бе-бе. «Выходи за меня, — говорил каждый. — Он не вернется к тебе». Но она только улыбалась и качала головой, обращая к мужу распростертые объятия.

И вот уже подруги ее юности состарились и покрылись морщинами, соплеменники сделались нетвердыми в ногах, ослабели с годами, а лицо Бе-бе оставалось столь же юным и прекрасным, как тогда, когда она впервые встретила и полюбила сильного юного охотника, что ушел из ее жизни много лун назад.

А в своем отдаленном жилище охотник сам сделался старым и слабым; рука его утратила меткость, глаз не был уже столь острым. Рядом с ним сидела племянница, что была когда-то так легконога, так задорна в танце, так сильна, статна, подвижна. Но годы отяжелили ее когда-то резвые ноги, состарили лицо, сгорбили плечи, скрючили руки. Старая и безобразная, скорчилась она под своей накидкой, ибо кровь ее медленно текла в жилах, — ей было уже не до плясок. И все это время Бе-бе сидела на великих потлатчах с лицом, похожим на цветок, что распустился посреди унылых, голых веток зимних деревьев.

И вот однажды он возвратился, возвратился, чтобы взглянуть на ее красоту, услышать смех и узнать, что любовь преданной женщины навечно сохраняет ей юность и цветение. С громким криком он склонился перед ней, и, хотя был он старым и безобразным, она протянула к нему руки.

Но тут Сагали Тайи подал свой голос с неба, а слово его — закон для всех племен и народов.

— Тебе не владеть ею больше, о охотник! — молвил голос. — Неправда не может жить в согласии с правдой. Я помещу ее вместе с детьми туда, где их юность, красота и смех вечно будут искушать твое уродство, твое убогое сердце. Они никогда не состарятся, не станут безобразными, и вместе со своей увечной ногой она превратится в самое грациозное существо из всех, что способен сотворить я, Сагали Тайи. Взгляни на утренние небеса, о охотник с раздвоенным ликом, с раздвоенным сердцем, и в первых лучах восходящего солнца увидишь ты грацию, смех, юность и верность, любовь и правду, которыми ты поступился, — эти семь славных созданий, что ты оттолкнул.

И поутру, в золоте восходящего солнца, поднялась в воздух стая — семь жемчужно-белых лебедей. На краткий миг задержались они над престарелым охотником, затем устремили свой крылатый путь к югу. В муке одиночества он следил за их изящным полетом. Охотник бросился к жилищу Бе-бе — оно было пустым. Вновь его взгляд поднялся к небесам, где еще можно было различить семь прекрасных птиц, чьи крылья были словно шелк парусов, а ноги оставляли дымчатый темно-оранжевый след в небесной синеве. Он опустил голову: охотник понял, что эти стелящиеся ноги прославляют единственный изъян его Бе-бе.

Сигарета вождя потухла. Над его благообразной старой головой свивался пурпурный дым, словно то облако, что поглотило прошлой ночью моих белых красавцев.

— Разве лебедей в стае бывает всегда семеро? — спросила я.

— Не всегда, — отвечал он, — но часто. Вот почему я говорю: тебя ждет удача и верный возлюбленный, когда видишь семерых.

— Мне кажется, ты хотел сказать, что родство тянется к родству, что верности и преданности подобают верность и преданность, не так ли? — задала я вопрос.

— Да, это так. Разве Сагали Тайи не сказал, что правда не живет в согласии с неправдой? — проговорил он мягко.