Архивы Страшного суда

Ефимов Игорь Маркович

Часть вторая

Архив

 

 

Фрагменты из коллекции газетно-журнальных вырезок, собранных Аароном Цимкером за два года жизни в Америке

ЖУРНАЛ «TIME» (РАЗДЕЛ «РЕЛИГИЯ»)

Они называют себя по-разному. «Спасенными отцами». «Помощниками воскрешения». «Паломниками Страшного суда». «Подзащитными Христовыми». Последнее время чаще всего просто «Подзащитными». Может быть, чтобы не отпугивать людей других вероисповеданий. Потому что в потоке паломников, текущем сейчас в маленький городок на юге Нью-Хэмпшира, можно встретить и мусульман, и буддистов, и иудеев, и язычников всех мастей — от новозеландских огнепоклонников до чукчей и эскимосов. Во что бы вы ни веровали, вас примут тепло, окружат вниманием и заботой, объяснят, что нужно сделать, чтобы попасть в числе первых на Страшный суд и сподобиться воскрешения. Если, конечно, у вас есть три тысячи долларов, чтобы заплатить за двухминутную операцию — взятие капли крови из пальца.

Когда первая группа «Подзащитных» во главе с основателем секты отцом Аверьяном прибыла в Америку из Европы, о них почти ничего не было известно. Но и теперь, два года спустя, после сотни статей, десятков телепередач, после того, как филиалы Архива выросли во многих городах, мы почти ничего не знаем о людях, составляющих ядро секты.

Всю информацию удается почерпнуть только от паломников, прошедших церемонию «сдачи дела жизни» в Архив, из воскресных проповедей отца Аверьяна и из сборников их, публикуемых на разных языках. Сами же служащие Архива принимаются на работу лишь при условии, что они будут хранить в тайне все, что им удастся увидеть внутри, что категорически откажутся вступать в контакты с прессой, что даже знакомым и близким родственникам не будут сообщать о характере своей работы. У них у всех вместо адреса — номер ящика в почтовом отделении, телефон не включен в общие справочники, машины паркуются на отдельной стоянке, закрытой для посторонних.

Официальные публикации Архива объясняют необходимость подобной секретности огромной ответственностью, которую Архив берет на себя, обязуясь сохранять «дела „Подзащитных"» до Судного дня. Пожар, эпидемия, землетрясение, атака террористов, даже термоядерная война — ничто не должно нарушить сохранность крошечных пробирок с кровью и кассет с жизнеописанием — на фотопленке или магнитной ленте, — опущенных в подземные кладовые, вырубленные в твердых скалистых породах под зданием Архива.

Отношение других религиозных общин к «Подзащитным», поначалу открыто враждебное и высокомерно-насмешливое, в течение последних шести месяцев заметно изменилось. Стремительный рост секты вызывает тревогу, заставляет искать более осторожные формулировки. Открытую враждебность и полное неприятие позволяют себе в настоящее время одни мормоны. Филиал Архива, открытый было в Юте, очень скоро вынужден был закрыться под давлением местных властей. Но баптисты, католики, мусульмане, евреи проявляют такой горячий интерес к возможности купить себе заранее воскресение, что священнослужители этих религий вынуждены искать аргументы для критики «Подзащитных» не в священных текстах, а в учебниках по гематологии.

И видимо, не всегда им это удается.

Во всяком случае, нам стало известно, что два католических священника уже были лишены сана, одна православная монахиня изгнана из монастыря, а балтиморский раввин отстранен от управления синагогой — и все за одно и то же: за то, что они ездили в Нью-Хэмпшир и прошли церемонию «сдачи дела жизни» в Архив.

ЖУРНАЛ «COSMOPOLITAN» (РАЗДЕЛ «ПРИКЛЮЧЕНИЯ»)

Я прилетела в Манчестерский аэропорт в ужасном состоянии. Обострившийся артрит, телефон бой-френда, не отвечающий уже два дня, закрутка марихуаны, найденная в портфеле четырнадцатилетней дочери, похмелье после вечеринки, посвященной выходу в свет романа лучшей подруги детства (а мой роман до сих пор кочует по издательствам), — от всего этого жить не хотелось, не то что воскресать. Но полтора часа езды по сентябрьским дорогам Нью-Хэмпшира сделали свое дело: эти алеющие клены на склонах гор, этот запах хвои, этот блеск солнца на озерной воде и вытащенные на берег яхты, эти каскады Мендельсоновой симфонии, заполняющие местный эфир, можно было впитывать вечно и ненасытно.

Главное здание Архива вы замечаете на возвышении задолго до съезда с шоссе. В свое время там размещался проектный центр компании Ай-Си-Ди. Ходят слухи, что «Подзащитные» при своем приезде в Америку получили его чуть ли не даром — в обмен на клочок земли и деревянную халупу под Парижем. Получить что-то даром у Ай-Си-Ди! Не говорит ли подобное начало о том, что высшие силы на их стороне?

Лишь подъезжая ближе, вы обнаруживаете городок, выросший вокруг Архива за какие-нибудь полтора года. Мотели для паломников, ресторанчики, бары, банк, кинотеатр, аптека, парикмахерская, церковь, бюро путешествий. В стороне подрастает очередной «Хилтон». Строительные площадки самого Архива скрыты за высоким забором и отрогом горы. Говорят, там сооружается новое подземное хранилище, возводится новый храм (эйкуменистского толка), библиотека, исследовательский центр, а также «Дом покаяния», где всякий паломник сможет по своему желанию оплатить свои грехи каким-нибудь самоистязанием — постом, бессонницей, жарой, холодом, кнутом, целомудренным воздержанием, многочасовыми поклонами, спаньем на гвоздях. (И все это — под наблюдением врача, медицинские страховки принимаются.)

Честно говоря, я до сих пор не могу понять, почему редакция поручила это задание именно мне. У нас есть много других корреспондентов, столь же неуязвимых для Божественного глагола, не хуже меня умеющих осваиваться в любой обстановке, вступать в разговор, завоевывать доверие собеседника и потом злоупотреблять им. Может быть, назло — узнали, что никто не боится шприца так, как я? Мысль о предстоящем мне взятии крови из пальца наполнила таким ужасом при входе в здание Архива, что внешне это вполне могло сойти за религиозный трепет.

Но сначала предстояла встреча с консультантом.

Вообще-то говоря, это необязательно. Вы можете прислать вместе с чеком на три тысячи долларов свое жизнеописание, затем прибыть в назначенное вам время, сдать кровь и отправляться грешить дальше с легким сердцем. Но если вы не уверены, что ваша нынешняя жизнь расписана как следует, вы можете попросить о предварительной встрече с консультантом, который поможет вам подчистить ее. (Двести долларов за первый час и по сто пятьдесят за каждый последующий.)

Очень милая негритянка-регистраторша в монашеской форме нашла мою карточку, сказала, что через пятнадцать минут меня примут в келье номер 18. Не желаю ли я подождать в кресле? Вон там, у окна, будет очень удобно.

Вестибюль, похожий то ли на приемную большой больницы, то ли на зал ожидания в аэропорту. Недоставало только автомобиля под стеклянным колпаком, будки страховой компании, сигаретного автомата, лавки с сувенирами. Зато контрольная калитка была точно такая, как в аэропортах. Время от времени над ней зажигался номер, и очередной паломник уходил сквозь нее внутрь здания. Поневоле казалось, что каждый несет целый короб темных дел и грязных страстишек. Не то чтобы они выглядели слишком взволнованными, но какая-то нервозность все же в них замечалась. Или мне так казалось, потому что я сама нервничала, как перед полетом. И то сказать: не каждый день покупаешь «билет» за три тысячи и летишь неведомо куда. (Даже если все расходы берет на себя редакция.)

Разговаривать, не видя собеседника, — это именно то, что я делаю хуже всего. У меня и с телефоном вечные проблемы. Поэтому, когда я дождалась номера 18, прошла через контрольную калитку в коридор и, предводимая очередным монахом (или это только униформа такая у них?), дошла до нужной двери, вошла в абсолютно пустую келью-кабину и увидела, что единственный стул стоит перед зеркалом в стене (знаете, как в полицейских участках — «я тебя вижу, а ты меня — нет»), я сразу поняла, что наш разговор с консультантом не склеится.

И действительно. Как можно ответить говорящей стене на вопрос, что я считаю лучшим поступком своей жизни, что — худшим? Я и с близким человеком не могла бы это обсуждать. Честно говоря, я думаю, что и лучший, и худший мой поступок один и тот же: аборт, который я сделала в семнадцать лет, чтобы не заставлять Джека жениться на мне. (Он очень боялся своего дяди-пастора, бедняжка.) Еще стена сказала приятным мужским голосом, что в магнитофонном рассказе о моей жизни (присланном заранее) совершенно неясным остается период с двадцати до двадцати семи лет. «Разве нужно описывать все год за годом?» — «Нет. Но нам кажется, что любая неясность снижает шансы человека на оправдание на Страшном суде и воскресение». — «Хорошо, — сказала я. — Тогда добавим: все, что происходило со мной с двадцати до двадцати семи лет, следует зачеркнуть и забыть. И об этой милости я прошу не только судей Страшного суда, но также трех мужчин разного возраста, сильно натерпевшихся от меня, налоговое управление, телефонные компании, до сих пор пытающиеся получить с меня по старым счетам, моих бедных родителей, владельца голубой «Веги», которую я разбила и смылась, и даже одного агента ФБР, который…» Но нет — уж забывать так забывать!

В общем, довольно скоро стена поняла, что «рассказ о себе любимой» — не мой жанр, и ни одного лишнего доллара из меня на этом не вытянешь. Был снова вызван монах-провожатый, и по лестнице меня отвели наверх в святая святых: круглый зал, где происходит расставание с каплей крови. Той самой, что должна будет воссоздать вас со всеми вашими страхами, бородавками, шрамами, обидами, лишним жирком, искусственными зубами.

Самого зала вы, впрочем, не видите, а идете по кольцевому коридору мимо дверей в кабинки, которые окружают его, как кукурузные зерна — початок. Видимо, мешанина моих религиозных взглядов привела консультанта в растерянность, потому что он на всякий случай направил меня в кабинку без всякого церковного реквизита. Стены расписаны под звездное небо, там и здесь кометы закручивают хвост в форме вопросительного знака (дескать, кто же нас сотворил? кто, а?). А у других (мне потом рассказывали) было все, чего их душа желала. Кому — иконы с лампадами, кому — семисвечник, кому — раскрытый Коран, кому — крест и фуга Баха из стереокомбайна.

В моей тоже тихо наигрывала какая-то музыка — то ли Брубек, то ли из «Джизус Крайст — суперстар», то ли еще что из любимого репертуара второго этажа нью-йоркской богемы. И вот под эти тихие синкопы я, с овечьей покорностью, но обмирая от страха, сунула руку в черную дыру в стене. Именно этого требовал первый пункт инструкции, висящей над дырой. Там была даже картинка, поясняющая, что будет происходить дальше: как надувные браслеты слегка зажимают руку у локтя и у кисти (точно — зажали); как на вашу ладонь, торчащую внутри, в круглом зале, наклеивают специальные датчики (было холодно и щекотно); как затем рука, вернее, предплечье — от локтя до кисти — остается в темном простенке, где и должен свершиться главный чудо-фокус: специальным шаманско-сибирским заговором вашу кровь уговорят подготовиться к долгому-долгому хранению, запастись всем необходимым для путешествия во времени.

Вы не слышите самого заговора (а то, чего доброго, украдете секрет).

Если бы и слышали, не поняли бы ни слова, ибо это по большей части сочетания звуков, особым образом выпеваемых (так говорят их брошюры).

У вас нет никакой возможности проверить научно подлинность проводившихся экспериментов («Подзащитные» уверяют, что они проводились самым тщательным образом).

У вас нет сил отогнать сомнение — а не трюк ли все это?

Но при всем при том вы начинаете чувствовать, как что-то меняется в вас.

Кровь словно бы тяжелеет, начинает течь медленнее. Сердце работает, как перегруженный бензовоз, идущий на обгон, дыхание ускоряется. Легкое головокружение не похоже ни на какой из известных мне видов опьянения (а уж поверьте, я знаю их немало). Чем-то оно напоминает то состояние на грани засыпания, когда после трехчасовой бессонницы вы вглядываетесь в лошадей, входящих в лифт, и с надеждой говорите себе, что, возможно, сон уже близок.

Дальше произошло самое невероятное: я не почувствовала укола. Может быть, они применяют какую-нибудь местную анестезию, а может быть, шаманский заговор вогнал меня в полусон. Так или иначе, я не заметила того момента, когда дорогие мои трансценденты в своих перегруженных запасами эритроцитах и тромбоцитах отправились в бесконечно далекое путешествие во времени-пространстве. Удастся ли им достичь цели и выстроить меня — такую неповторимую! — заново?

Садясь в машину, я не удержалась: отодрала пластырь с пальца и долго рассматривала крошечную темную точку — этот шлюз, через который произошел «запуск», этот мой «мыс Кеннеди», мой «Байконур».

О да, потом я расписывала свою поездку с большой иронией и на нескольких вечеринках сумела блеснуть этой историей и собрать вокруг себя изрядную толпу минут на пятнадцать. Но если говорить честно, «сдача дела» не прошла для меня бесследно. В чем-то я изменилась. И друзья, и родные, кажется, начинают замечать это. Всевозможные «а вдруг», «а если» то тут то там пробивают бронированный колпак моего скепсиса, и сердце начинает биться так же тяжело и напряженно, как в той комнатке-кабине перед круглой черной дырой в стене.

Ведь действительно: кто может знать, что ждет нас там, далеко-далеко впереди?!

САТИРИЧЕСКИЙ ЖУРНАЛ «LAMPOON»

Из разговоров в приемной архива страшного суда

— В проповеди отца Аверьяна нам обещана после воскресения встреча с самыми дорогими существами.

— Да, это так.

— Самое близкое мне существо ждет в машине, и я готова уплатить и за его каплю крови тоже.

— Очень хорошо.

— Но я несколько тревожусь за исход его дела. Как раз сегодня, должно быть от волнения, когда мы остановились перекусить в придорожном «Макдональдс», оно облаяло очень почтенную леди и искусало весьма породистую таксу.

— Скажите, неделю назад не приезжала к вам такая рыжеватая дама с бородавкой в углу рта?… Ах, вы храните в тайне… Ну а могу я что-то сделать, чтобы попасть на Страшный суд раньше нее и дать показания первым?… Ах, не в вашей компетенции… А скажите, учитываются там показания близких родственников? Например, бывшей жены, у которой маниакальная идея: что бывший муж регулярно пытается сбить ее автомобилем?

— Нет, это не жизнеописание. И каплю крови мне тоже сдавать не нужно. Я просто хочу выяснить, сколько будет стоить оставить у вас в Архиве вот это заверенное нотариусом заявление в две строчки: «Никогда, ни при каких обстоятельствах прошу меня не воскрешать. Кто воскресит — пожалеет».

ЖУРНАЛ «FILM»

Новая и очень доходная отрасль кинопромышленности может развиться в ближайшем году. Связана она с деятельностью «Подзащитных Христовых». Дело в том, что некоторые паломники не удовлетворяются своим словесным жизнеописанием. Обеспокоенные тем, что облик их после воскресения будет как-то искажен, они прикладывают к магнитофонной ленте еще и ролик любительского фильма о себе. Те, кто побогаче, заказывают эту работу профессионалам. Для начинающих режиссеров и операторов этот рынок может оказаться таким же мощным подспорьем, как для студентов — бебиситерство и машинопись. Фабрики киноматериалов начали уже разрабатывать кинопленку, которая должна будет храниться 200, 400, 600 лет. (Все претензии к плохому качеству принимаются уже после Страшного суда.)

ГАЗЕТА «MORNING STAR»

Вождь мирового пролетариата метко окрестил главного прислужника эксплуататорских классов — религию, — назвав ее «опиумом для народа». Но новая разновидность, обосновавшаяся недавно в Нью-Хэмпшире, по своему бесстыдству и жадности настолько превзошла все известные до сих пор, что ее следовало бы уже назвать «чистым кокаином». Мало того что она выкачивает деньги из карманов доверчивых простаков, мало того что отвлекает массы от главного дела — от классовой борьбы, она еще изощряется в клевете, по своей изощренности превосходящей даже изощренную радиостанцию «Голос Америки».

В связи со слухами, распространяемыми недобитыми троцкистами (найдутся и на вас ледорубы) и наймитами капитала (полные списки уже сданы в КГБ), мы имеем заявить следующее:

а) что сотрудник советской миссии при ООН Дигтяреув никогда не переступал порога зловещего Архива;

б) что он был отозван в Москву для лечения, а не по каким-то другим причинам;

в) что прогрессивная организация «Красные черные» проявила политическую близорукость, заявляя публично, будто камрад Дигтяреув истратил в Архиве деньги, которые он вез им, «Красным черным», для революционной работы.

ЖУРНАЛ «LAW»

В течение последнего полугода во многие юридические фирмы и адвокатские конторы начали поступать запросы от людей, интересующихся процедурой Страшного суда. Типичные вопросы:

— есть ли адвокаты, готовые уже сейчас взять на себя защиту? ведение дела?

— где можно ознакомиться с основным Сводом законов?

— так как выяснилось, что Суд будет осуществляться людьми, есть ли какие-то возможности отвода присяжных?

— будут ли возможны апелляции?

— каковы шансы на отмену приговора из-за процессуальных нарушений?

Хотя поначалу все это служило лишь темой анекдотов, напор интересующихся нарастал так заметно, что на сегодняшний день уже три крупные юридические фирмы открыли отделы консультаций по проблемам Страшного суда. Более того, один профессор юриспруденции в иезуитском колледже объявил курс «Юридические аспекты Библии», на который сразу записалось около двухсот студентов.

ЖУРНАЛ «MONEY» (РАЗДЕЛ «РЕКОРДЫ»)

К сенсационному результату пришло наше Бюро, исследующее темпы роста различных фирм и размеры прибыли на вложенный капитал. Выяснилось, что за истекший год и по тому и по другому показателю на первое место вышла не какая-нибудь нефтяная компания, не сеть ресторанов, не компьютерный гигант, а религиозная секта «Подзащитных Христовых», недавно обосновавшаяся в США. Хотя эта организация не выпускает акций, не сообщает о своих финансовых делах, не публикует отчетов, оказалось нетрудным подсчитать число паломников, прошедших процедуру «сдачи дела жизни» в Архив как в самой штаб-квартире в Нью-Хемпшире, так и во всех тридцати четырех филиалах, открытых сейчас в других штатах. От ста до ста двадцати тысяч человек пожелали заплатить по три-четыре тысячи долларов за то, чтобы дело их было представлено на Страшный суд одним из первых. Таким образом, доход Архива (с учетом всех вспомогательных служб — мотелей, ресторанов, печатных изданий) был близким к полумиллиарду долларов, а расходы не могли превысить одной трети этой суммы. Итого, за год триста процентов от вложенного капитала.

Налоговое управление сейчас начинает внимательно изучать дела Архива, изыскивая возможность отрезать свой кусок от этого пышно растущего пирога. Но так как религиозная секта приравнивается к церкви и таким образом по закону освобождается от налогов, шансы федерального правительства здесь невелики. Тем более что адвокаты, нанятые Архивом, ведут все его дела с необычайной энергией и умением. Еще бы: в качестве премии они получают возможность сдать свою кровь на хранение бесплатно.

 

Март, третий год после озарения, Нью-Хэмпшир

1

— Нет, господин Кострянов, не в этом дело. Конечно, вы не обязаны писать подробную историю вашей харбинской возлюбленной. С тех пор прошло сорок лет — память не может удержать всего. Я просто хотела обратить ваше внимание на то, что в этой части рассказа очень много противоречий. Например, на странице тридцать пять вы пишете: «От матери-француженки она унаследовала живость характера». А пятью страницами позже говорите о ее «восточных глазах», «загадочной азиатской душе». Сообщаете, что одолжили ей деньги на открытие ресторана, но тут же упоминаете о каких-то загадочных источниках ее доходов, причем не совсем чистых. И еще через несколько страниц: «За услуги она привыкла платить щедро, кое-что иногда перепадало и мне». Есть и другие неувязки.

Старик за стеклом поднял к глазам тыльную сторону ладони, повертел перстень с камнем, усмехнулся. Нашлепка из искусственных волос на его лысине, видимо, была недавним приобретением: он то и дело двигал кожей лба, словно проверяя, прочно ли сидит.

— Вот уж не думал на старости лет попасть под такой безжалостный допрос. Даже агент налогового управления, с которым я недавно имел беседу, не был столь въедлив, как вы, прелестная невидимка.

— Слово «допрос» и несправедливо, и неуместно. — Лейда старалась сдерживать раздражение, старалась, чтобы интонация оставалась гладкой и ровной, как зеркало перед глазами паломника. — Вы знаете, что на мои вопросы можно не отвечать. Но ведь вы платите Архиву именно за то, чтобы консультант задавал их. Мой долг указать вам на пробелы и несоответствия в рассказе. Если вы хотите представить харбинский период вашей жизни в столь сжатом и скомканном виде, воля ваша. Но тогда, по-моему, не следует обрывать повествование на такой интригующей фразе: «Позже с ее помощью мне удалось отомстить большевикам за гибель моих родителей». Это — для детективного романа, а не для исповеди, отправляемой на Страшный суд.

Видимо, зеркальная ровность тона дала где-то трещину — старик удивленно поднял глаза. Тревога, недоверие, затаенность, настороженность — все это ей доводилось уже видеть много раз. Но в то же время и маска самоуверенности. И саркастические складки в углах губ. И скрытое желание, чтобы их спрашивали и спрашивали еще. А они бы постепенно и как бы нехотя уступали. Мутно-голубые зрачки глядели из глазниц требовательно, как зверьки, ждущие кормежки.

— Что касается происхождения моей возлюбленной, то противоречие здесь кажущееся. Отцом ее был обрусевший черкес — отсюда и восточные глаза. Но Харбин в тридцатые годы представлял собой такую смесь племен, что национальность там переставала что-нибудь значить. Китайцы, маньчжуры, русские белоэмигранты, японские оптовики, корейские перекупщики, не говоря уже о журналистах и шпионах всех мастей. Чтобы заниматься бизнесом в той неустойчивой атмосфере, нужно было быть очень осторожным, но в то же время и решительным; очень хорошо понимать людей, не давать им себя одурачить, но и не распугивать глухим недоверием, рисковать, предоставляя кредит, когда подворачивалось выгодное дело. Так как я занимался торговлей джутом, мои деловые связи…

Раньше Лейда останавливала паломников, если они начинали отвлекаться в сторону или повторяли уже рассказанное. Но Умберто, узнав об этом, устроил ей очередной разнос. «Люди готовы заплатить, чтобы поговорить о себе. Почему вы хотите лишить их этого удовольствия? Может быть, за десять — пятнадцать лет никто не соглашался выслушать их внимательно. Хотите сэкономить их деньги? Чтобы они побольше унесли с собой в могилу?»

Кося глазом на плывущего в воспоминаниях господина Кострянова, Лейда отключила свой микрофон, сняла трубку телефона, набрала внутренний номер.

— Хэлло?

— Джина?

— Нет. Синьорина Фанцони сейчас не может подойти к телефону.

— Но она встала?

— О да. Она принимает ванну.

— Передайте ей, пожалуйста, что звонила миссис Ригель.

— Хорошо.

— Мне срочно нужно поговорить с ней. Попросите ее позвонить в келью номер шестнадцать.

— Конечно, миссис Ригель. Я передам.

Лицо старика за стеклом постепенно размягчалось, саркастические морщины разглаживались в подобие мечтательной улыбки.

— …И довольно скоро я выяснил, откуда у моей подружки завелись лишние деньги. Однажды вечером поднялся в ее кабинетик над рестораном без предупреждения, толкнул дверь — и что?… Она сидела у своей конторки в наушниках и что-то быстро строчила в блокноте. Ну конечно, испугалась, стала что-то врать, запуталась… Потом все же созналась: в нескольких столиках внизу были у нее вделаны микрофоны и кое-какие интересные разговоры (а публика к ней ходила солидная — чиновники, журналисты, банкиры) она записывала. А потом делала из записанного выжимки и продавала одному человеку. Который очень, очень неплохо платил ей. Так что и она могла позволить себе быть щедрой в свою очередь.

— Но дальше у вас идет фраза: «Кое-что перепадало и мне». Вы хотите оставить ее нерасшифрованной?

— …Конечно, я, как мог, заверил ее, что не выдам. Что меня ей бояться нечего. Но все же разбирало любопытство: куда шли ее записи? кто платил? И она, еще больше смущаясь, созналась, что, судя по всему, ее щедрый заказчик получал деньги прямехонько из Москвы. Или там в обход — через Женеву и Буэнос-Айрес — уж не знаю, какими путями они это делают.

— Даже это вы ей простили? Работу на большевиков?

— Видите ли, дело было летом тысяча девятьсот тридцать седьмого года. А к тому времени у многих из нас, из белоэмигрантов, отношение к Совдепии сильно изменилось. Ведь это потом уже открылось, сколько кавказский душегуб невинного народу извел. А тогда-то, по газетам да на поверхности, как выглядело? Что он в первую очередь режет коммунистов. Ну не молодец ли? Всех, кто революцию делал, усадьбы жег, офицеров расстреливал, в ЧК пытал, — всех, всех подряд теперь к стенке ставил. И не только своих, а и зарубежных — все эти Коминтерны, Интернационалы — скопом и поодиночке — бах! бах! бах! Конечно, было еще много краснопузых дурачков и в Европе, и в Америке — всякие Фейхтвангеры, шоу, андрежиды, арагоны, — которые в него верили, верили в пролетарский рай, отправлялись воевать за него в Испанию. А он и там их доставал и к стенке ставил прямо посреди войны. Да разве без его помощи мог бы Франко победить? Никогда. Потому-то краснопузым и давали кричать, никто всерьез не возражал им. Умные люди понимали, что к чему, не хотели мешать кремлевским заплечникам в святом деле. Вот один мой товарищ жил в те годы в Париже, так он мне рассказывал потом…

Замигала желтая лампочка на телефоне. Лейда поспешно отключила микрофон, взяла трубку:

— Джина? Прости, что так рано, но…

— Что-нибудь стряслось?

— Именно это я у тебя хотела спросить.

— По-моему, ничего необычного. А что?

— Меня вызывает отец Аверьян.

— Ну и…

— За два года такого не случалось ни разу.

— Но он к тебе очень хорошо относится. Так хорошо, что попадья, кажется, ходит с поджатыми губами. Или мне показалось?

— Не в этом дело. Он никогда не вызывал меня к себе. Днем, в рабочее время.

— Лейда, что за паника? Из-за чего? Добрейший старик пригласил тебя на разговор — что здесь страшного?

— Я не знаю, как вести себя.

— Чем я могу помочь тут?

— Ты увидишь Умберто?

— Возможно, возможно…

Джина хихикнула.

— Я имею в виду — в ближайшие два часа?

— Если он успеет отскрести всю грязь, которая оседает на нем от бешеных денег…

— Не понимаю.

— Он в ванной. Помог вымыться мне и теперь пошел заниматься собой.

— Когда выйдет, спроси его, что я должна говорить отцу Аверьяну.

— Он меня засмеет. Или побьет.

— В последний раз он очень рассердился, когда я проговорилась. Ну, про лабораторию… Что новые опыты мы так еще и не начинали. Я ужасно не хочу снова бесить его по пустякам. Пусть скажет, что мне говорить. Я все сделаю, как он хочет.

— Ну, Лейда, ты же знаешь…

— Что?

— Он любит, чтобы догадывались…

— Я ли не стараюсь! Но со старцем мне не вывернуться. Я не знаю ни их отношений сейчас, ни новых планов Умберто, ни чего хотят от меня…

— Ну хорошо…

— Джина, ты — золото.

— Я постараюсь осторожненько.

— Ты сумеешь.

— И потом позвоню тебе.

Историю про парижского друга она пропустила. Но ничего — прослушает потом, с магнитофонной ленты. Сейчас уже шла другая история: про красного генерала, командовавшего в те времена Дальним Востоком. Автомат в бухгалтерии, в который была вложена кредитная карточка господина Кострянова, тикая, выедал из нее доллар за долларом.

— …И уж не знаю как, но один московский дружок сообщил этому генералу, что выехала специальная группа НКВД — по его душу. А генерал уже был к тому времени стреляный воробей, видел, что творилось кругом. И он, не будь дураком, взял своего адъютанта, и отправились они на границу, якобы для инспекции пограничных застав. Приказали начальнику заставы убрать посты с одной дороги. Мол, будет с той стороны важный шпион, которого рядовым видеть не положено. И сами тут же рванули к японцам.

Искусственные волосы были подобраны не очень точно по цвету, и остатки собственных костряновских кудрей выбивались из-под них там и тут предательской бурой порослью. У Лейды еще не случалось, но другие консультанты рассказывали, что некоторые паломники просили приложить к пробирке с кровью и образцы их волос.

— …А это известно, что усатый головорез больше всего не любил, когда добыча ускользала из его зубов. И тут же рассылал за ней убийц. Никаких денег не жалел. Так и с этим генералом. «Заказчик» моей подружки сказал ей, что за исполнение приговора над «изменником родины» обещано сто тысяч долларов. И моя подружка спросила, не интересует ли меня это. Потому что так уж судьба подыграла, что с генеральским адъютантом мы были знакомы еще по гимназии в Киеве.

— Простите, господин Кострянов, мы должны прерваться на несколько минут. У меня кончилась пленка.

Лейда начала возиться с магнитофоном, но в это время снова замигала лампочка на телефоне. Она сняла трубку и тут же болезненно сморщилась от обиженно-возмущенного крика, рванувшегося ей в ухо.

— Ну что это, Лейда? Что вы себе позволяете? Что значат эти вопросы? «Как себя вести, что отвечать». Вы что — дитя малое? послушная овечка — так?… А я, следовательно, — деспот, тиран, рабовладелец? Таким вы хотите меня выставить? Зачем вам это нужно? Поссорить с отцом Аверьяном? Вы свободный человек в свободной стране. Говорите что хотите, меня это не волнует. Если вам что-то не нравится, можете заявить открыто. Можете даже уволиться в двадцать четыре часа. Дело запущено, вся ваша ворожба — на пленках, запатентована Архивом — не пропадем и без вас. Только не надо этих сцен. Не корчите из себя подневольную узницу. Вы много раз заявляли мне, что хотите работать в Архиве на любой должности. А теперь что? Теперь не знаете, как объяснить это старцу? Почему? Потому что на самом деле считаете меня — кем? Тюремщиком? Самодуром, загубившим вашу научную карьеру? Ох, до чего вы все мне надоели! Всех, всех — к чертям! в задницу! в тартарары!

Трубка треснула, будто надорвавшись от крика, и умолкла. Лейда дрожащей рукой положила ее на место, вернулась к магнитофону:

— Да, господин Кострянов, можно продолжать.

Старик молчал, расправлял платочек в кармашке

элегантного пиджака, вертел свой перстень, щурился. Лейда пощелкала выключателем, проверяя, работает ли микрофон:

— Господин Кострянов?

— Ну что ж, если вы настаиваете…

— Я не настаиваю, я просто хотела подчеркнуть…

— …Но, как вы обещали вначале…

— Да, об этом не беспокойтесь: ни одно слово вашей исповеди не станет достоянием гласности.

— Я хочу, чтобы вы — или те, кому доведется слушать пленку годы спустя, — чтобы вы понимали: коммунисты были и остаются моими заклятыми врагами. Я воевал с ними в Сибири, я видел подвал, в котором расстреляли царскую семью, я видел города, деревни и усадьбы, в которых они побывали. И мне было не важно — бегут ли они от Сталина, продолжают ли служить ему. Одна порода, одна банда, один приговор для всех. Именно поэтому я согласился.

Старик глубоко вздохнул, стянул морщины в пучки, заговорил быстро и горячо:

— Но все оказалось гораздо труднее, чем я думал. Городок, куда японцы привезли красных перебежчиков, жил под комендантским часом, со всеми пропусками, и проверками, и облавами. Так что попасть туда — уже на это ушло больше месяца. Генерала они вообще не выпускали из штабного здания, а адъютанту позволяли ходить через улицу обедать. В той китайской пельменной я с ним и встретился. Он меня сразу узнал. Хотя не виделись больше двадцати лет. И обрадовался, дурачок, как брату родному. Он уже понимал к тому времени, что положение их безнадежное. Что японцы выжмут из них все, что нужно, а потом засунут гнить в какую-нибудь дыру. Или даже прикончат втихую. А я изображал из себя заядлого коммерсанта, которому дела нет до политики. Хотите войти в мое дело? Очень хорошо. Бежать в Америку? И об этом можно договориться.

У меня к тому времени действительно все было готово для переезда. Деньги отправлены в один банк в Филадельфии, связи налажены. Японцы в Маньчжурии к тому времени так зажали гайки, что не вздохнуть. И война уже разгоралась вовсю. Китайцы отступали — где им было против япошек. Но пробраться в Шанхай еще можно было. А оттуда пароходы ходили. Адъютант все уговаривал, чтобы мы тут же рванули. Я, кстати, в пельменную приезжал под видом поставщика. В маленьком автофургончике привозил молоко, яйца, муку. Японские часовые ко мне привыкли, так что улизнуть было вполне реально. Но я ему так представлял, что без генерала нам на юг не пробраться. Что китайцы нас, мелких сошек, прирежут ни за понюх табаку. А вместе с генералом — сами американцам доставят. Чан Кайши перед Америкой тогда сильно заискивал, оружия просил и все такое. И адъютант в конце концов поверил и генерала своего уговорил.

Она видела, что старик начал сильно потеть, но не решилась прервать его, объяснить, где регулятор кондиционера. Платочек давно уже был извлечен из кармана пиджака, то и дело скользил по лбу, щекам, шее, быстро намокал, превращаясь в бесформенный комок.

— В назначенный день погода была как по заказу — дождь, ветер, на улице за десять шагов ничего не видно. Но адъютант мой явился перепуганный и — один. Сказал, что генерала японцы куда-то срочно увезли. Может, и врал. Потом еще что-то говорил, довольно долго, а я только смотрел на него. Злоба меня душила. «Вот, думал, ты рос в приличной семье, в церкви молился, дамам ручки целовал, латынь учил, Толстого читал. Как же это все так повернулось, что ты пошел им служить? И к а к надо было служить, в какой крови и грязи искупаться, чтобы до такого поста подняться?» Посадил его в свой фургончик, и только мы выехали из города, там за мостом такой лесок подступал к дороге и река сильно шумела, я это место заранее наметил…

Старик вдруг навел зрачки в упор на зеркало перед собой и закричал:

— Ну что?! Господа присяжные хотят знать, как я это сделал? Пистолетом или ножом? Тем и другим? Что было сказано, какие последние просьбы, какие мольбы и клятвы? Нужны подробности, да?

Он так побледнел, что Лейда потянулась к телефону — позвать санитара. Но старик тут же обмяк, успокоился и сказал тихо и внятно:

— Одно я помню отчетливо: когда он лежал там на обочине под дождем, с двумя красными расплывами на рубашке, на лице его было такое облегчение, такое… Он снова стал похож на киевского гимназиста, которого я помнил. Это я говорю не для самооправдания, а для полноты отчета. Будут еще вопросы?

Лейда заколебалась:

— Опять же, на ваше усмотрение… Отвечать совершенно не обязательно, но… Вы взяли те деньги?

— Да, взял. Иначе мне было бы не выбраться из Китая. Конечно, сумма оказалась гораздо меньше, чем было обещано за генерала, но все же… Мне говорили, что вождь народов был очень доволен. Потом, уже в Америке, они нашли меня и пытались подбить еще раз. Натравить на самого большого, который прятался в Мексике. Но я отказался наотрез. В душе как-то все выгорело. Не было прежней ненависти. Да и коммерция отнимала все силы. Начинать-то пришлось чуть не с нуля.

Клей, видимо, не был рассчитан на такие ручьи пота — нашлепка волос отделилась от черепа, начала сползать на глаза, и господин Кострянов, безуспешно поборовшись с нею, снял совсем и досадливо спрятал в карман. Мелкие клеточки, отпечатавшиеся на лысине, делали ее похожей на вафлю.

2

Здание Ай-Си-Ди, доставшееся Фонду, так удачно подходило для всех нужд Архива, что его почти не пришлось перестраивать снаружи. С фасада оно было похоже на перевернутую букву «Т», и в двенадцати этажах задранной вверх «ножки» разместились без труда не только кольцевые кабины вокруг главного зала, но и все вспомогательные отделы: канцелярии, редакции, приборные лаборатории, бухгалтерия, контрольные службы холодильных установок, охрана и прочее. При взгляде же сверху, с патрульного вертолета (пилот-охранник однажды пригласил Лейду на прогулку), здание выглядело лежащей на земле массивной буквой «Н», причем вторая, нефасадная, сторона буквы была так густо укрыта деревьями сада, что для паломников и всех прочих посетителей она оставалась почти невидимой. В одной половине этого «садового» крыла поселились брат и сестра Фанцони, в другой — отец Аверьян с супругой. Просторный вестибюль, разделявший обе половины, был оставлен только для работников Архива.

Идя по застекленному коридору «перекладины», кивая знакомым лаборанткам, возвращавшимся с ланча, проходя мимо охранника наружу и дальше, вдоль решетки сада, до паркинга, Лейда старалась думать только о том, в какой из ресторанчиков поехать сегодня, или о просроченных счетах за телефон, или о том, какого цвета колготки понадобятся ей к задуманному платью. Но, сев в машину, поняла, что есть не хочется, что задуманное платье — бездарно, что ехать куда-нибудь — слишком поздно, а сидеть в машине — холодно, и по заледеневшему асфальту поплелась обратно.

Поднялась в кафетерий, выпила кофе из автомата.

Помахала издали Сильване. Та сидела у окна, переговаривалась с кем-то за соседним столиком, будто не замечая ни Джерри Ньюдрайва, ни его преданных глаз, ни рук, которым он временами давал слишком много воли.

На лифте спустилась в первый, подвальный этаж.

Показала охраннику свою карточку.

Он собрался было по привычке впустить ее в правую дверь, к Фанцони, но, сверившись со своими записями, заметил ошибку и отпер левую.

Здесь Лейда еще не бывала.

Похоже, что из всех защитных ухищрений, вводившихся Джиной, отец Аверьян согласился только на решетки на окнах. Ни бассейна, ни телекамер. Первые две комнаты были превращены в библиотеку, полки поднимались до потолка, и лесенка на колесах, видимо, не стояла без дела — деревянные ступени ее были вытерты до вмятин.

Дальше шла приемная. Монах-американец оторвался от пишущей машинки, улыбнулся ей, показал на часы, потом — на кресло. Как она ни оттягивала, а все же явилась раньше времени. Скрытое нетерпение? Тревога не проходила. Да и история господина Кострянова разбередила душу. Много ей довелось уже слышать за два года, но признание в убийстве выпадало все же не каждый день. И надо же, чтобы все пришлось именно на сегодня. Одно к одному…

Набухшие почки кустов беззвучно мотались за окном, протыкали мартовский воздух то там то тут, словно пробуя — готово ли? пора ли? Из-за дверей, ведших в жилые комнаты, сквозь стрекотание машинки приглушенно доносились какие-то странные, ритмично хлопающие звуки. Но американец не обращал на них внимания, и она решила — показалось.

Прошло еще минут пятнадцать, прежде чем ее пригласили в кабинет.

Отец Аверьян не встал ей навстречу, но улыбался при этом так сердечно, что тягостное предчувствие, давившее ее с утра, чуть поослабло. Он заметно пополнел за эти два года. Венчику седины вокруг розовой лысины было позволено отрасти, разлечься по черному шелку рясы на плечах. Старинный медный крест поймал луч из-за окна, полоснул по глазам солнечной вспышкой.

— Наконец-то мы сможем поговорить без помех. Кажется, первый раз. Ведь до сегодняшнего дня — все только на совещаниях да на коктейлях этих.

— И еще — на дне рождения у Джины.

— Ну, то не в счет, то не в счет. Музыка кругом, шум. Я так не могу. Вообще весь переезд нелегко мне дался. Новая страна, новый язык, новые книги, новое жилье. И до всего жадность, все хочется попробовать, а силы уже не те. Даже на оранжерею времени почти не остается. Тем более что теперь это — только игрушка. Вот чего никогда не прощу синьору Фанцони: что он отнял у меня необходимость в поте лица зарабатывать хлеб свой. А как вы? Успеваете что-нибудь, помимо работы? Наверно, и семья много времени отнимает?

— Теперь уже нет. Мама так здесь скучала, что я согласилась на ее переезд в Бостон. Там у нее теперь своя компания русских дам — с чаепитиями и преферансом. Дочь с этого года тоже не со мной, учится в школе-пансионе. Я совсем одна.

— Что-нибудь от сына?

— Открытка раз в два-три месяца. Но жаловаться не приходится. Переписка советского солдата с Америкой — сами понимаете, могли бы и это запретить.

— Мы тоже от дочери ничего не имеем. Ирина, когда было последнее письмо от Эммы?

Вошедшая попадья кивнула Лейде, прошла в угол, поставила в портативный холодильник банку с какой-то мазью, спустила закатанные рукава и только после этого стала считать, загибая пальцы:

— Декабрь, январь, февраль… Вот уже четвертый месяц пошел.

— Причем мы даже не знаем, где она разъезжает со своей съемочной группой. Эти документальные киношники — они ведь нынче кочуют, как цыгане.

— У вас всегда остается простое средство повидаться с ней: послать заказ на фильм об Архиве. Мигом примчатся.

— Вы шутите. Синьор Фанцони никогда не согласится. Он и простого фоторепортера на пушечный выстрел не подпустит.

— Даже если вы попросите?

— Со мной он очень считается, это верно. Но вы, наверно, заметили: я изо всех сил стараюсь не злоупотреблять, не вмешиваться в административные вопросы. И мне так легче, и ему не обидно. Тем более что у него огромный опыт в делах, а у меня — почти ничего. То, что я позволил себе сегодня, — самое серьезное нарушение нашей дружеской демаркационной линии. Но уж очень мне стало тревожно за вас.

— За меня?

Лейда вдруг заметила, что отец Аверьян сидит в кресле как-то неестественно прямо, словно стараясь не касаться спинки. Эта напряженная поза делала его похожим на судью, собравшегося объявить приговор, но все остальное — тон, улыбка, взгляд — оставалось исполненным искренней приветливости, участия.

— Видите ли, по первому году, когда все здесь только налаживалось, вас, конечно, дергали с утра до вечера. И морозильные камеры были на вас, и контрольные всякие приборы, и заклинания вы должны были дорабатывать, записи готовить, на крови испытывать… Ирина вот тоже последние месяцы достраивала «Дом покаяния» — так я ее иногда днями не видел. Но теперь-то, когда Архив налажен, создан, живет… Я думал, что вы вернетесь к исследованиям, развернете работу всерьез. Вы же как будто и забыли о них. Работаете простым консультантом, о науке не заговариваете…

— Сейчас трудно найти мне замену. Я ведь одна беру на себя три языка: русский, эстонский, финский.

— Стоит дать объявление, что Архиву нужны консультанты со знанием этих языков, и нас засыплют заявлениями.

— И мне нравится работа. Так много нового узнаешь про людей.

— Дело даже не в работе. Вы будто стараетесь укрыться в раковину и закрыть створки. Стараетесь остаться на вторых, на третьих ролях. Вас приглашают на заседания Правления — вы не приходите. Просят выступить с докладом для гематологов — ссылаетесь на неподготовленность. Ни во что не вмешиваться, ничем серьезным не интересоваться, не встречаться с людьми. Уж не обет ли какой вы на себя наложили? И это не только мое впечатление. Что с вами происходит?

— Может, то же, что и с вами: трудности адаптации в новой жизни, культурный шок. Вообще же, если дирекция прикажет мне продолжать исследования, я готова вернуться к ним.

— Но сами-то вы — хотели бы? Я могу поговорить с синьором Фанцони. Но он намекал мне, что вы сами не проявляете большого рвения. Это верно?

— Немного страшновато, конечно. Архив сейчас развивается так успешно. А вдруг мы получим отрицательные результаты? Слухи наверняка просочатся. Они могут сильно повредить всему делу.

— Это ваши собственные опасения? Или синьора Фанцони?

— Но я ведь тоже болею за успех Архива.

— Прежде всего мы должны болеть за успех правды.

Отец Аверьян откинулся было в кресле, но тут же сморщился и снова сел прямо.

— А правда состоит в том, что вы безусловно совершили важное открытие. И безусловно научились вступать в общение с трансцендентами. Так что не надо ничего бояться. Открытие ваше следует расширять, углублять, обучать других, создавать специальную группу, что-то вроде научной кафедры, как в университетах…

— Вот уж с этим синьор Умберто вряд ли согласится. Он старается, чтобы даже имя мое не стало известно посторонним.

— Я знаю, знаю. Соображения безопасности, риск для вас. Могут похитить, попытаться использовать для других целей или создадут другой архив. Все это мне понятно. Он вложил в Архив огромные деньги. Он вправе рассчитывать вернуть их с прибылью. Но не было еще в истории случая, чтобы кто-то смог завладеть важным открытием навечно. Рано или поздно им начнут пользоваться и другие.

— Он ведь боится не только конкуренции, не только финансовых потерь. Может начаться такой разгул шарлатанства и всякого жульничества, что вся идея будет мгновенно дискредитирована.

— Именно поэтому мы должны спешить с научными проверками. Чтобы иметь в руках факты, эксперименты, доказательства.

— А если все результаты будут отрицательными? — тихо спросила Лейда.

Отец Аверьян насупился, переглянулся с женой.

— Меня это не обескуражит. Ошибка в направлении — только и всего. Главное звено останется неуязвимым: мы должны рыть толщу времени навстречу воскрешающим нас. Ошибаться, искать, исправлять ошибки, но ни в коем случае не терять веру. Впрочем, насколько я понимаю, вам-то предстоит сперва гораздо более трудное. Обрести ее.

Лейда промолчала.

— Вопрос в том, хотите ли вы этого?

— Не знаю. Иногда очень. Иногда мне кажется, я очень близка. Иногда чувствую необъяснимый страх.

— Вы никогда не бываете на моих проповедях.

— Но я читала многие потом в нашем журнале. И я искренне восхищаюсь и завидую вашей вере.

— И вы чуть ли не единственная из служащих Архива, кто не воспользовался предоставляемой льготой: бесплатно сдать каплю крови и дело жизни на хранение.

— Я еще не готова к этому. Мне кажется, раньше должна прийти вера.

— Один мой знакомый священник проповедовал однажды перед пригласившими его учеными. Он уговаривал их креститься. Они говорили, что не понимают, как можно принять обряд крещения, не веря в Бога. Ведь это будет лицемерие. Он пытался объяснить, что вера есть чудо и благодать, а крещение — таинство, которое и призвано помочь снисканию благодати. Они всё не понимали. Тогда он привел сравнение — весьма кощунственное, но оказавшееся понятным им. «Божество — как женщина, — сказал он им. — Оно застенчиво. Оно ждет, чтобы вы сделали первый шаг».

— Да, я понимаю. Но что-то во мне еще не созрело для этого.

Попадья Ирина взяла кувшин, долила воды в стоявшие на окне цветы.

— Вчера я видела одну семью. Они привезли с собой девочку двенадцати лет, больную лейкемией. Как вы думаете, ее кровь сможет сохраниться?

— О, тут понадобятся специальные исследования. И боюсь, очень длительные.

— Родители не знают, что такие исследования еще не проводились. Но я видела лица всех троих, когда они шли от Архива к стоянке машин. Они были счастливы. Смеялись. Они верили, что встретятся друг с другом после воскресения. Что просто девочка отправится в долгое путешествие раньше них.

— Есть тысячи семей с такими же трагедиями, которые не смогут выложить десять тысяч за это путешествие.

— Любое лекарство поначалу стоит очень дорого. Я говорю не об этом, а о надежде. Пусть вы не верите в обещанное чудо воскресения, но в надежду-то вы верите? В ту, которая уже сегодня? Которую мы видим в тысячах горящих глаз? Которую мы дарим сотням тысяч людей?

— А проснувшийся страх Божий? — сказал отец Аверьян. — Этот трепет, с которым люди начинают перечитывать свою жизнь, смотреть на свои поступки? А эта жажда искупить, заслужить? «Дом покаяния» еще не открылся, но очередь в него уже — на сколько, Ирина?

— На три месяца вперед.

— Неужели вас не захватывает эта волна, этот поток, это возрождение веры?

— Захватывает. Очень. Может, поэтому я и сопротивляюсь. По привычке всей жизни пытаюсь плыть поперек.

Все трое замолчали ненадолго. Слабое стрекотание машинки выплыло из-за дверей, заполнило тишину. Мыслители и святые испытующе и недружелюбно глядели с портретов.

— Мы не хотим вас торопить, не хотим толкать на что-то против вашей воли, — сказал отец Аверьян. — Мне только хотелось, чтобы вы знали: как только почувствуете себя готовой продолжать исследования, можете сразу прийти ко мне. Вместе мы убедим синьора Фанцони, добьемся его согласия, выделения денег, сотрудников, помещения для лаборатории. И с любым другим — тоже приходите. Как-никак мы ведь тут — единственные соплеменники.

Тон его был мягким и приветливым, но лицо — Лейда, выходя, заметила это — было гневно насупленным и красным сильнее обычного.

Секретарь, улыбаясь, протянул ей телефонную трубку.

— Лейда? — Голос Умберто звучал виновато, чуть ли не заискивающе. — Ну что?

— Все нормально. Мы просто поговорили о жизни, о работе… о вере…

— Не знаю, что на меня нашло утром. Эта истерика, которую я вам закатил… Такая мерзость… Ни с того ни с сего… Кричал и сам себе был противен…

— Я тоже, наверно, не должна была приставать с пустяками… Тоже нервы сдают…

— Знаете, иногда мне начинает казаться, что все эти тонны людских грехов, и мерзостей, и покаяний, и горечи, которые накапливаются у нас в подвалах, начинают испускать какие-то вредоносные пары… Что все мы дышим этими парами и безнадежно отравляем себя.

— Да-да, я понимаю… Что-то с нами происходит — это несомненно…

— Но вы понимаете также, — голос его стал почти нежным, — что чем я противнее себе сейчас, чем виноватее перед вами, тем больней мне захочется сделать вам в следующий раз?

 

Июнь, третий год после озарения, Кемь

1

Цепи натянулись, лебедка крана надсадно заревела. Пушечный ствол со всхлипом вырвался из своего гнезда, поплыл вверх, сверкая некрашеными частями, повис под потолком ангара. Илья забрался на лафет,

отер тавот, выискал нужную гайку, приладил к ней разводной ключ. Металл еще был налит густым ночным холодом, пальцы быстро немели. Напарник, матерясь, отвинчивал с другой стороны. Вдвоем они извлекли поврежденный накатник, переложили на тележку, отвезли к открытым воротам, поставили в середине солнечного ромба.

Капитан еще не появлялся с утра — можно было покурить и погреться.

Напарник, Коля Чешихин, постучал себя по карману гимнастерки черным пальцем:

— Матка письмо прислала. Пишет, плохая мода пришла в деревню. Опять топорами рубиться стали.

— Как это?

— Такое уже бывало раз. Перед самой войной. Наверно, и сейчас к войне.

— Да из-за чего рубятся-то?

— Так просто. И все между собой. Сначала Витя Полусветов на сестру осерчал: вытащил во двор, головой на колоду положил и хлоп! — косу ей оттяпал. А потом братья Кошкины промеж себя поругались, и младший старшего уже всерьез — руку перерубил. Суд был, закатали его, беднягу. Думали, испужается народ, перестанет, ан нет. Через неделю еще одного в лесу нашли насмерть зарубленным. И кто — неизвестно.

— Твои-то живы пока?

— То-то и оно, что не совсем. Дядька пришел домой пьяный, стал бузить, а тетка Груня, по моде этой проклятой, — хвать за топор. Ну дядька перепугался — бух ей в ноги и голову руками закрыл. А ей смешно стало. Она топор поставила незаметно, взяла валенок и тюк! — его по шее. Так что ты думаешь? Дядька от испуга речь потерял. Онемел совсем. Третий месяц уже слова выговорить не может. Ты не скалься, не скалься — какой тут смех.

Но Илья ничего не мог с собой поделать. История была в его вкусе. Ибо чем хуже и бессмысленнее люди терзали друг друга, тем больше теперь это казалось ему похожим на правду. Может, за всю свою доармейскую жизнь он не слышал и десятой доли того, что довелось ему услышать за два последних года. С какой-то злорадной готовностью он сдирал книжно-киношную пелену, залеплявшую раньше его сознание, и заслушивался рассказами про то, что люди делали друг с другом на самом деле.

Конечно, в солдатских байках много было и привирания, которое еще разгоралось на благодарного слушателя. Но много было и такого бессмысленно-дикого, что он чутьем ощущал: такое не придумаешь. Поэтому когда на экране телевизора в красном уголке очередной герой кидался в ледяную воду или в огонь спасать очередного ребенка, он скучал и уходил. А когда рассказывали про врача в местной психушке, который, по первой жалобе, клал солдата в больницу, а потом своими лекарствами доводил до того, что тот на коленях обратно в строй просился, — слушал с увлечением. Или вот совсем недавно в соседнем пехотном полку солдат-чеченец выкрал из караулки автомат, погнался за офицером-грузином, который его обидел, но тот уже куда-то уехал; так солдат ворвался в первую попавшуюся палатку и перестрелял всех, кто там был, без разбору — русских, молдаван, украинцев, литовцев. Или вот еще…

Э-э, да что там — истории. С ним самим что проделывали — с очкариком, с полуевреем, который двух матерных слов вместе связать не умел в первый год службы. Бесконечные наряды вне очереди по чистке гальюнов. Строевая муштра на потеху взводу: «Рядовой Ригель, бегом! ползком! передом! задом! — марш!» Ненасытные печи в казармах, которые ему надо было топить с четырех часов ночи, и мерзлые поленья в вязанках, раздирающие спину даже сквозь ватник. Канцелярские кнопки, насыпанные в сапог, кусок кала, спрятанный в мыльницу, похабное слово, написанное на лбу во время сна, белье, облитое керосином… Шутки про Абрама и Сару шли до тех пор, пока Илья не полоснул одного шутника газовой горелкой по животу. Чуть не загремел тогда в штрафбат, но как-то начальство решило замять, выдать за несчастный случай на производстве.

— А твои чего пишут? — спросил Коля.

— Мои, знаешь ли, далеко. Пока письмо сочинят, пока марку наклеят, пока до ящика донесут — тут и служба кончится.

Говорить про родню загадками — ничего лучше Илья так и не смог придумать. Переписка его была ограничена одним письмом в два месяца, которое он должен был адресовать на имя некоего лейтенанта Мышеедова в Москве. Но в первые полгода он даже этим куцым правом не воспользовался ни разу. Каждый раз, как он брался за письмо к матери, перед глазами всплывал глухой, без окон, кабинетик в Берлинском аэропорту, портреты пролетарских вождей на стенах и два вежливых чиновника, которым он с усмешкой объяснял, что нет, никаких документов он не подделывал, это недоразумение, ошибка, ему действительно еще нет восемнадцати, если кто и изменил дату рождения, так только сам ОБИР, можете справиться у них, а ему нет никакой нужды возвращаться для выяснения обратно, нет, он не может им поверить просто потому, что это вздор и нелепица, а уж самый нелепый и невозможный вздор это то, что фрау Ригель, его мама, могла улететь без него. Он не верил в это, даже когда его запихнули в московский самолет, и когда по возвращении сидел несколько дней на гауптвахте, и когда тянулась вся процедура его зачисления в армию, и затем — долгий переезд на Север, в толпе бритоголовых неразличимых призывников. Только когда ему переслали открытку от нее с панорамой Рима — тогда поверил. И только тогда отчаяние захлестнуло его с головой.

Докурив, они разобрали нагревшийся на солнце накатник, отложили на бетонный пол треснувшие детали, подтянули кабели. Сквозь черное стекло сварочной маски электрическая дуга была похожа на крохотный смерч, ползущий по склону внутри светящегося облака из пара и пыли. Запах выгорающего мазута быстро слизывало залетающим с моря ветерком. До моря отсюда было рукой подать.

Перевод в мастерские считался у солдат большой удачей. Здесь и кормили получше, и муштрой не изводили, и даже давали подзаработать, и спирт перепадал довольно часто, а если не было спирта, ловкачи ухитрялись захмелеть на тормозной жидкости. Может быть, Илье и самому удалось бы добиться этого перевода — у него и десятилетка была почти закончена, и с механикой он был в ладу, на батарее всякую мелочь чинил охотно и умело. Но не исключено, что и тут сказалось то особое внимание начальства к нему, которое он порой — с неловкостью и неудобством — подмечал. Не то чтобы ему часто делались поблажки или предоставлялись какие-то льготы. Скорее, наоборот. Но ни отправить его в командировку, ни выписать увольнительную в город, ни даже выдать чистую тетрадь для занятий командир батареи не решался, не позвонив сначала в штаб полка. И конечно, этот особый порядок с перепиской — он давил только на него.

Несколько раз Илья пытался писать старым школьным друзьям в Таллин, отцу в Ленинград и незаметно опускать в почтовый ящик в городе. Но ответа ни от кого так и не получил. Пытался звонить с городской почты — «номер не отвечает», говорили ему всегда. Где-то, как-то, чья-то невидимая рука пережимала все тонкие проводки, связывавшие его с прежней жизнью. Месяца два назад демобилизовался его приятель — ленинградец, — и он дал ему телефон Виктории, просил позвонить и потом все ждал вести. Но так и не дождался — запретил себе думать об этом.

Два истребителя вылетели из-за отрога горы, низко прошли над морем, исчезли, и только после этого приплыл рев их моторов и стрекот пулеметов. В короткие летние месяцы маневры шли почти непрерывно. По ночам было трудно заснуть — пол в казарме вздрагивал от дальних и ближних разрывов, стекла дребезжали. Одеяло, натянутое на голову, не спасало ни от грохота, ни от белесого света, лившегося с северного неба во все окна.

Солдат, работавших в мастерских, редко посылали на учения. Но за два первых года Илья и насмотрелся на эту игрушечную войну, и наслушался ее грохота вблизи, и настрелялся. Хотя так и не научился подавлять странное волнение, которое вызывало в нем прикосновение к оружию. Приклад автомата, пистолетная обойма, рукоятка гранаты, пушечный снаряд так тяжело и властно ложились в ладонь, словно вливали через нее слепую и безжалостную силу, заключенную в них. И сила эта незаметно начинала пьянить, заполнять грудь, напрочь вытесняя повседневные тревоги, тоску одиночества, горечь разочарования, а главное — жалость к себе и к другим.

В дни артиллерийских стрельб их обычно привозили на батарею часа за два, чтобы расчеты всё могли отрепетировать еще и еще раз. Чем напряженнее и дольше ждали сигнала «тревоги», тем неожиданней он вонзался в нервы. Подчиняясь замаскированному, зарытому на высотке радару, все шесть пушечных стволов дружно начинали подниматься, поворачиваться навстречу невидимой угрозе, заряжающие с лязгом кидали снаряды в лотки, автоматическая железная рука высовывалась на мгновение, хватала нос снаряда, взводила взрыватель на нужное число секунд полета, после чего снаряд исчезал в стволе и залп ударял по перепонкам сквозь забитую в уши вату. Потом высоко в небе вспыхивали комочки разрывов, висели там, притворяясь игрушечными облачками, оставляя невидимой тучу летевших на сотни метров осколков, а новая шестерка снарядов уже шла вслед, чтобы изрешетить рваным металлом следующий кусок прозрачной голубизны. И хотя обстреливаемые самолеты летели с другой стороны незримой зеркальной плоскости, возведенной в небе радаром, хотя снаряды настигали только их изображение на мерцающем зеленом экране и хотя сами их пушки считались уже устаревшими, не сравнимыми с батареями зенитных ракет, стоявших в соседней лощине, ощущение безжалостной серьезности происходившего сквозь дым и грохот так полно захватывало душу, что собственная жизнь начинала казаться смехотворно ничтожной, не стоящей всех защитных и сберегательных хлопот.

Вспоминая потом эти минуты, Илья снова и снова думал, что и следующая война, как, наверно, и все предыдущие, начнется скорее всего не из-за куска спорной земли, не из-за козней политиков и заправил мира, а просто из-за того, что в какой-то очередной стране отвращение людей к собственной жизни станет таким нестерпимо сильным, что перехлестнет стены страха за себя и начнет закипать пьянящей пеной в душе, облегчающей жаждой разрушения. А кому своей жизни не жалко — разве смогут они пожалеть чужую?

Себя-то он давно уже ощущал вполне дозревшим до этого, готовым.

2

Они так споро и аккуратно закончили ремонт накатника в тот день, что довольный капитан расщедрился — выписал увольнительные на все воскресенье.

Город Кемь стоял на опилках. Каждое весеннее половодье наносило с окрестных лесопильных заводов новые тонны древесной трухи, и вся она оседала слоями, уплотнялась, тихо подгнивала, зыбко пружинила под ногой. Дощатые пешеходные мостики тянулись вдоль всех улиц, возвышаясь на метр-полтора над землей, и многие предпочитали ходить по ним, даже когда вода спадала.

Почта, вокзал, клуб, порт — вырваться из этого круга было некуда. (Разве что — клуб, вокзал, порт, почта.) Сегодня их привезли слишком рано, до скорого поезда Ленинград — Мурманск оставалось часа два, до начала киносеансов в клубе — все четыре. Илья отправился в порт.

Еще от ворот он увидел, что норвежский лесовоз уже ушел. В прошлое воскресенье он стоял в отдалении, у южной части пирса, ослепительно чистый, сине-желтый, возвышающийся над прочими судами, и краны опускали в него связки бревен так бережно, словно боялись задеть край трюма, запачкать. А потом случилось маленькое чудо: по трапу на причал спустились двое. Мужчина и женщина. У него на белом кителе и на фуражке мелькала форменная позолота. Она была в белом жакете и в белых брюках. Когда Илья увидел, что это ослепительное видение собралось выйти в город, ему захотелось крикнуть, что нельзя. Что там грузовики проносятся по улицам, разбрызгивая лужи до окон домов. Что пьяные рыщут по всему городу, обнимают, рыгают в лицо, целуют, бьют, заставляют пить одеколон, петь песни из кинофильмов, плакать с ними, танцевать, смеяться, драться. Что из каждого окна глядят почерневшие от времени старухи и ненавидящим оком высматривают того, кто поломал их судьбу. Что выжить в этих дощатых джунглях можно, только слившись с ними, впитав их кисловатый запах, окрасившись в их серо-бурые краски, надев на лицо маску непреходящей похмельной тоски.

Но нет, все обошлось. Двое вернулись через час — ничуть не изумленные увиденным, такие же спокойные, мирно беседующие, без единого пятнышка. И вот теперь уплыли обратно к себе, в тот неведомый мир, где сине-желтые корабли, и красно-серебряные самолеты, и всех-всех цветов автомобили развозят улыбающихся людей по их необременительным делам. Мчат их по горному, осенне-желтому шоссе, как на последней маминой открытке, переправленной ему московским лейтенантом. В тот мир, к которому он, Илья, в какой-то момент был так нестерпимо близко. В мир, презрительное равнодушие которого, казалось, можно было пробить, лишь послав на него все ракеты, снаряды, пули, гранаты, какие случились бы под рукой.

Вместо норвежского лесовоза сегодня было другое. Два моряка с рыболовного сейнера искали свой корабль. Они начали поиск основательно, издалека, обходя по нескольку раз каждую цистерну с мазутом, исследуя все проходы между штабелями досок, заглядывая под автокары и грузовые прицепы. Одному наконец посчастливилось выйти к краю причала, и он, гордый и счастливый, принялся звать товарища, показывая на плескавшуюся внизу черную зыбь и нависая над ней под головокружительными углами. Снова обнявшись, друзья двинулись вдоль бетонной кромки, мимо выстроенных в ряд корабельных форштевней. Если в какое-то мгновение причудливый ритм их раскачки совпадал, они дружно валились в сторону, вперед, назад, но ни разу — в воду. Илья с любопытством ждал, что же случится, когда они начнут подниматься по трапу. Несколько раз казалось, что вот, все уже: физические законы тяжести, равновесия должны взять свое и сбросить их в черно-мазутные объятия закона Архимеда, Тем не менее они все же благополучно добрались и поползли по пружинящим доскам к бортовым поручням. Вахтенный с красной повязкой на рукаве поджидал их наверху. Сочувственный интерес на его лице мешался с гордостью человека, который знает больше других. Он дал приятелям ступить на палубу и лишь там тычками и словами объяснил, что они попали на чужой корабль. Обратный путь по трапу бедолаги проделали на четвереньках, но, достигнув земли, снова поднялись и побрели искать дальше.

Резкий вспарывающий звук раздался слева. Илья перегнулся и увидел, что груда тюков в густой тени между стеной склада и штабелем досок, на которых он сидел, начала оживать. Вихрастый парень раздернул до конца молнию спальника, выпрастался наружу. Достал из-под изголовья синие кеды, кое-как натянул их, притопнул, повесил на шею полотенце, побрел к торчащему неподалеку крану.

Зашевелились и другие тюки. Из одного показались сразу две женские головы — большая и маленькая. Маленькая принадлежала девчонке лет десяти. Она выползла первой, перелезла через мать, через рюкзак со складной байдаркой, застучала кулачком в следующий мешок:

— Эй-эй, кто тут на гитаре разлегся? Тетя Вика, ты? Папа никому не позволяет на гитаре спать.

Тетя Вика села, кутаясь в одеяло, повела сонным взглядом, попыталась стереть со щеки отпечаток пуговицы. Нашарила сумку, извлекла расческу, начала приглаживать волосы. Вдруг застыла, уставясь на Илью, затрясла головой.

— Нет, — сказала она. — Так нечестно.

Илья отер о штаны вмиг вспотевшие ладони, передвинулся поближе к краю штабеля. Глаза и память, ошалев от неожиданности, еще не справлялись с узнаванием, но звук ее голоса прорывался мимо них напрямки, гнал жаркую волну по груди, шее, рукам.

— Зачем? Ты все испортил. Это я должна была тебя найти. Найти и изумить.

Илья, непрерывно сглатывая пересохшим горлом и безудержно улыбаясь, сползал с досок сапогами вперед.

— Ни умыться, ни губы подрисовать, ни глаза подвести.

Она выползла из спальника и стояла, поддергивая джинсы, заправляя в них выбившийся подол ковбойки. Остальная компания тоже постепенно вылуплялась из мешков, глазела на них, стряхивала сонливость.

Илья приветливо кивал направо и налево.

Потом снял очки и начал протирать их пилоткой.

И, словно воспользовавшись этой его минутной слепотой, пытаясь наверстать отнятое у нее удовольствие заготовленного эффекта-сюрприза, Виктория прыгнула ему на шею, повисла, стала целовать, тереться щекой, тянуть за волосы, стискивать шею.

3

— …Да нет же, я вчера еще приехала… Сама по себе… К компании этой только в поезде пристала… Они на Соловки едут, будут катер ловить или буксир… У интеллигенции теперь Соловки стали как раньше Крым… Если не побывал там, с тобой и разговаривать не о чем… А я решила: переночую с ними, а наутро пойду искать… У солдатиков бы порасспрашивала, у клуба пошаталась бы, у пивной… Как-нибудь нашла бы… Но чтобы вот так, в первую же минуту!.. Как судьба играет иногда, такие штучки подстраивает…

Они шли по деревянным мосткам, стараясь не провалиться в щели. Илья взял у Виктории тяжелую сумку, перекинул через плечо. В некоторых местах оставалась только одна целая доска, Илья пропускал Викторию вперед и за ее спиной незаметно наклонялся к ней, воровато втягивал ноздрями волшебный запах. Силуэт трусиков проступал сквозь тугие джинсы. Старухи смотрели на них из окон с такой злобной радостью, словно погубитель жизни был наконец-то найден.

— …И мы же не знали ничего про тебя, не знали, что тебя вернули… Как я тебя ненавидела первый год! Вот, думала, хорош братишка: ни открытки, ни весточки… Удрал за границу, и все… Отец-то твой, по-моему, даже рад был, что от вас ничего не слышно. Сейчас заграничные связи очень не одобряют, с работы запросто можно слететь. И когда этой весной одно письмишко от Лейды Игнатьевны все же прорвалось, ох он перепугался! ох за спички сразу схватился! Я едва успела…

— Было письмо от мамы? когда?!

— Да я же говорю: этой весной. Видимо, какой-то иностранец, ее знакомый, приезжал, потому что брошено было прямо в почтовый ящик, без марки. Я его едва успела вырвать и прочесть — так отец рвался сжечь поскорее. Из письма-то мы и поняли, что с тобой случилось. Зачем же ты возраст подделал, а? Потом-то я тебя жалела, плакала даже, когда представляла все, каково это тебе было, такой дубиной по голове. Но в первый момент — не сердись — только прыгала от радости. Что значит живой! И не обязательно — забыл, забросил! И что еще, может, увидимся. А может, и письмо все же пришлет. Когда армейская тоска подопрет — и старым друзьям иногда приветы шлют.

— Я писал. Честно. Несколько раз — и тебе, и отцу, и в Таллин приятелям. Но от меня ничего не доходит. Я вроде как под спецнадзором здесь.

— Ну конечно. У тебя же мать и сестра за границей. Сколько ты им теперь военных секретов можешь разболтать. Нет, это никак нельзя.

— Что еще было в письме?

— Что устроилась она хорошо, много работает. Оля — в частной школе, там и живет. Бабка тоже устроена неплохо, кажется, в Бостоне. У нее там уже своя старорежимная компания, вспоминают золотые денечки.

— А про меня?

— Да, ну и про тебя тоже. Чтоб передали, если доведется увидеть, что она тебя о-бо-жа-ет. Что разлучили вас обманом, а по доброй воле она бы ни за что не улетела. Но теперь уж ничего не поделаешь, надо ждать конца службы, а потом добиваться, чтобы тебе к ней приехать.

— Не могло там быть «обожает». Мама этого слова не переносит.

— Ку, «очень любит», «скучает», «ждет не дождется». Не было у меня времени наизусть заучивать, когда твой отец над душой стоял и спички зажигал.

— Как это — «ждать конца»? После армии людей еще лет пять держат, не отпускают ни за что. Забыла она, что ли?

— Я, конечно, как прочла, сразу кинулась писать тебе. Полписьма накатала, и тут только дошло: адреса-то у меня нет. Но у судьбы так бывает: если начнет подарки дарить, сразу не остановится. Через две недели после письма приятель твой объявился. От него мы и узнали, где ты, да как, да что. Я и решила: поеду, назовусь сестрой, — наверно, пустят повидаться. Хотя родство наше так, видно, и не сладится. Потому что если наши родители поженятся, половину жилплощади потеряют. Так — и у него, и у нее по квартире, а у женатых — вмиг отнимут, заставят жить в одной.

Улица постепенно твердела, выползала из-под слоя опилок и трухи, превращалась в загородный большак. Булыжник на нем был грязный и неровный, темнел прорехами, как зубы в старческом рту. Они свернули на мягкий проселок, обогнули поросший травой и березами холм, поднялись по нагретому склону.

— Да, здесь, — сказала Виктория. — Здесь годится.

Цветастая клеенка появилась из сумки и, брошенная вниз, повисла, закачалась на травяных стеблях цирковым тентом. Виктория прыгнула на нее коленями, перекатилась взад-вперед, приминая, взяла у Ильи сумку, поставила посредине. Из-под отстегнутой крышки потянулся парад заезжих гастролеров: венгерский абрикосовый компот, «краковская» колбаса, латвийская редиска, финские яйца, марокканские сардины, бутылка болгарского вина, грузинские яблоки и в довершение — «у тебя есть консервный нож?., дай-ка… отвернись, не смотри» — неизвестно чья уже, международно-валютная, русско-экспортная, солено-бело-розовая вермишель крабьего мяса в крошечной жестянке.

— Ты что это?… Ты что?… — бормотал ошеломленный Илья. — Добить меня хочешь? Я к местной овсянке, может, три месяца поначалу привыкал. От ихней селедки у меня весь желудок солью зарос. На первое — суп картофельный, на второе — котлеты картофельные с пюре! — это не хочешь? И сколько же ты на все это угрохала, безумная? Месячную зарплату? Премию? На что сама жить будешь?

Но говорил он это все более и более невнятно, потому что рот уже был набит, подбородок замаслен, гимнастерка закапана, за голенищем расползался кусок творога. Она почти не ела — только потягивала «тракию» и возбужденно хихикала, глядя на его обжорство.

Он не помнил, в какой момент они начали целоваться, но точно помнил, что начал он. И раздевать ее тоже начал он сам. Потому что между ним и тем мальчиком, который трясся когда-то под одеялом в ленинградской квартире, пролегло не три года и тысяча километров, а все ночи тоскливой пустоты, леденящего сердце одиночества посреди храпящей и смердящей казармы. И все те редкие субботы, когда очередная знакомая на клубных танцульках так распалялась, что соглашалась уйти с ним в темные проходы между штабелями бревен, и там на подстилке из стружек в очередной раз подтверждала ему, что одержимость осталась в нем с той единственной ночи, все живет, что почувствовать что-то он может только тогда, когда закроет глаза и представит себе, что с ним сейчас все та — нелепая, первая, невыносимо банальная и ни на кого не похожая самозванка-сестра, вынимательница сорин и заноз.

Прячась от надсадного шума проезжавшего внизу самосвала, они отползли в тень кустов и там продолжали целоваться до тех пор, пока не увидели кровь. Комары и слепни шли на них волна за волной, опускались, мешались живые с уже размазанными по плечам и спинам. Они снова натянули — она ковбойку, он гимнастерку, — побросали в сумку остатки заморского пира. Спустились вниз, побрели по большаку.

Но день, начавшийся таким абсурдным счастьем, видимо, просто не мог принять в себя неприкаянность и бездомность. За первым же поворотом он показал им небольшой дом-хуторок в отдалении, на опушке леса, а в памяти у Ильи тотчас вспыхнуло узнавание: ну конечно же он бывал здесь несколько раз, гарнизонная повариха тетя Луша зазывала его залатать крышу, протянуть лампочку в сарай, починить утюг, помочь с дровами и за это подкармливала его в столовой. Сказочный день продолжал выбрасывать удачу за удачей, потому что тетилушина малышня ловила в огороде поросенка и так глохла от собственного и поросячьего визга, что им удалось незаметно, кустарником, пробраться на зады, к лесной баньке. И он знал, в какой щели прячут ключ (сам ведь замок навешивал), и кто-то, видимо, подтапливал баньку с утра, потому что и жару, и воды было еще вдосталь.

В черной банной жаре они поначалу натыкались на скамьи, на ведра, на горячую каменку. Но когда разделись, от них самих стало светлее. Через некоторое время он почувствовал, что одними ладонями ему не обойтись, что они слишком задубели и измозолились от работы, мороза, стрельбы и не чувствуют полной мерой. Тогда он начал гладить ее лицом. Лбом, щеками, губами, носом — по плечам, груди, животу. Посадил на полок и принялся оглаживать ноги — сверху донизу, одну и другую. Перевернул на живот и стал скользить мокрой от пота щекой сверху, прижимаясь там и тут, как к подушке. Она все выполняла послушно, тихонько постанывала, но потом перевернулась, сильно притянула к себе, и дальше все пошло по ее, и он с готовностью подчинился, потому что здесь только она могла знать, когда, что и как.

Потом они поливали друг друга из ковша, смывали пот и хлопья насыпавшейся с потолка сажи. Она что-то бормотала, он переспрашивал, она отмахивалась, смеялась, но продолжала бормотать. Потом он понял, что она уже не бормочет, а плачет. Она плакала и твердила одно слово: «дура, дура, дура…» Он стал говорить, как все теперь будет по-другому, как он станет писать ей письма от имени приятеля, Коли Чешихина, и она пусть тоже пишет на Колино имя, и так они обманут надзор, прорвутся друг к другу хоть на бумаге. А потом она приедет опять, если накопит денег на дорогу, и он уже будет готов заранее, и они тогда — ого-го-го! А там, глядишь, и служба кончится, немногим больше полугода осталось, и тогда он приедет в Ленинград и первым делом — к ней, и они отправятся вместе — куда? куда бы ей хотелось?

Она замотала головой и зарыдала громко и некрасиво.

— Никуда… ничего… не будет этого… Из-за меня… из-за дуры дефективной не будет… Потому что не дождалась я тебя… Киномеханик один давно за мной ходил… И так припекла тоска в один день, что я взяла и согласилась… За два дня свадьбу справили, а расписались уже потом… И дочка у меня уже… дочка Катя…

Он понимал, что, наверно, потом от ее слов, от этой новости и ему станет больно. Но это произойдет после, когда она уже уедет и он снова спустится в казарменную скуку и пустоту. Сейчас же, пока он витал там, куда его забросила эта самая высокая в его жизни волна, этот тридевятый вал, ничто не могло задеть его или ранить, все оставалось далеко внизу. Он сидел рядом, гладил ее по плечу, убирал со лба мокрые волосы, утешал. И ему страшно было подумать о том, что были минуты, когда ему хотелось посылать на кого-то ракеты и снаряды, стыдно, что дал довести себя до такого, но тут же оправдывался перед самим собой, думая, что трудно ведь устоять, что вот только на это они и мастера — нарочно разлучать их, восемнадцатилетних, так надолго казармами, колючей проволокой, номерами подцензурной почты, чтобы вытравить из них эту опасную для военного дела придурь — сочувственную нежность к своей и чужой жизни.

 

Сентябрь, третий год после озарения, Бостон

1

Картинка на обложке меню изображала мечтательную девицу у окна старинной башни, которой конный рыцарь протягивал снизу на копье поднос с дымящимся ланчем. То ли безвестный художник правильно уловил атмосферу кафе, то ли, наоборот, его картинка (она же была в красках повторена на рекламном щите снаружи) так избирательно завлекала посетителей, но зал второго этажа действительно был заполнен в основном одинокими дамами, и они действительно время от времени отрывались от своих тарелок, чтобы бросить мечтательный взгляд на речную даль, блестевшую в просвете между домами. Поймав себя на том же самом, Лейда подхватила свой кофе и рюмку с коньяком, пересела подальше от окна.

Сильвана явилась оживленная, похудевшая, загоревшая за лето. Чмокнула ее в щеку, плюхнулась рядом.

— Ну что? Как прошла встреча дочери с отцом? Сколько они не виделись? Почти три года? Объятия, слезы, поцелуи?

— Все было лучше, чем я ожидала. По-людски. Эмиль не пыжился, не поучал, пришел в штатском. И Оля так кинулась к нему, так целовала. Хотя утром, когда я забирала ее из школы, шепнула, чтобы я не проговорилась, кто у нее отец. Она там, кажется, наврала, что он у нее заправляет международной флотилией, плавающей во всех океанах. Или что-то в этом роде.

— И правильно сделала. Я девчонок знаю. Чуть что, скажут ей: «Убирайся в свою Россию!» Здесь не принято вопить: «Бей жидов!» Все, что осталось любителям погромов, это кричать: «Бей красных!»

— А где-то мой Илья должен скрывать от приятелей, кто его мать.

— «Ах-ах, я разбила детям жизнь!» Кончай ты это. Я вот, например, своим ничего не разбивала, была образцовой матерью, ни разу не разводилась, за границу не удирала — и что? Они ли меня не презирают? Просто за то, что прислужница капитала, католичка, никаких связей с «Красными бригадами».

— Я ведь тебе рассказывала про Эмиля. Что он весь — из полос. И даже не скажешь, что как зебра, потому что не только черно-белый. Полно и других цветов. И сегодня, кажется, приехал цвета семейной нежности. Я так испугалась. Потому и позвонила тебе.

— Вот удовольствие, которого у меня никогда не будет: разобрать по косточкам бывшего мужа.

— Он задумал провести день в нашем тесном кругу. По-семейному. Отправиться к бабке Наталье, посидеть, вспомнить старое. Сейчас они с Олей пошли погулять, но вот-вот вернутся.

— Судя по твоим же рассказам, не все было плохо в этом «старом».

— Но я-то знаю, какая полоса пойдет дальше. Любовно-романтическая. А «старое» со всем хорошим, что в нем было, предъявят как счет, подлежащий оплате. В любовно-романтической валюте. Ох, не выношу.

— Какой смысл в разводе, если и от бывшего мужа никуда не спрятаться.

— Сильвана, умоляю — побудь с нами, Я скажу, что у нас с тобой давно было условлено, что тебе некуда деться. А? Не могу я с ним остаться один на один. Что-то у него на уме, что-то он затеял. Какой-то из своих фокусов. Ты же понимаешь: не до того мне сейчас.

— Честно сказать — именно этого я про тебя не понимаю. Чего ты боишься? Почему так прячешься? Что это за паническое затворничество ты себе устроила? Все эти годы в Америке — ни с кем, ни с кем. Я знаю, что сам Умберто за тобой увивался, — ты и от него отвертелась. Почему? Дала обет отцу Аверьяну? Не хотела обидеть Джину? Готовишь дело жизни к сдаче в Архив?

— Сильвана, умоляю…

— Да в другой раз я бы с готовностью. Но сегодня — никак. Клянусь. Даже на ланч с тобой еле вырвалась. Ты же знаешь: филиал здесь только что открылся, работы — невпроворот. И без меня никто не хочет пальцем о палец ударить. «Миссис Тасконти, подпишите это, миссис Тасконти, распорядитесь о том-то…»

— Сильвана, ты врешь.

— Как смеешь ты, о дерзкая…

— Ты здесь уже три недели. И позавчера доложила Архиву, что Бостонский филиал налажен и работает исправно. Что ты здесь больше не нужна и можешь вернуться.

— Позавчера доложила, а вчера знаешь, что случилось? Самоубийство в помещении филиала. Меня три часа допрашивали в полиции.

— Этого нам еще не хватало.

— Явился один старикан-сицилиец. Судя по всему, крупный мафиозо. Привел с собой двух свидетелей. Ну, знаешь, как они делают: жизнеописания сдают здесь, а в Архив едут налегке, только для сдачи крови. Не тащить же свидетелей с собой. И жизнь у сицилийца, конечно, чистая и непорочная. Только и делал, что трудился, помогал близким, ходил в церковь, платил налоги. Причем по лицу видно, что сам во все это уже верит.

— Да, я тоже таких навидалась.

— Свидетели расписались на бланке сдачи, передали его в окошко. И тут один из них, совсем дряхленький, спрашивает: «Синьора, это именно тот документ, который будет храниться у вас до Страшного суда?» — «Да, — говорю, — вместе с жизнеописанием». — «Я очень прошу вас сделать к нему одно небольшое добавление». И преспокойно так кидает в рот какую-то капсулу. И тут же падает. Потом оказалось — цианистый калий.

— Силы небесные!

— И что теперь делать? От полиции я кое-как отвязалась. Но мафиозо требует назад текст и деньги. Добавление его совсем не устраивает. А мы? Должны мы выполнить последнюю просьбу покойного?

— Без отца Аверьяна тут не решить.

— Вот и я так думаю. Послала запрос.

— Видишь. Все равно тебе нужно ждать ответа.

— Лейда, сегодня не могу. Клянусь.

— Ты не бойся, он бывает очень милый. Особенно в первый день знакомства. Будет стараться тебя очаровать. А завтра его корабль уходит, я увезу Олю обратно в школу — и все.

— Нет, вижу, от тебя так просто не отвяжешься. Только клянись, что не проболтаешься?

— На кресте? на крови?

— У меня у самой свидание. Через час. А в моем возрасте, сама понимаешь, это не так часто выпадает.

— Неужели с Джерри?

— О-xo-xo — теперь она головой качает. Осуждающе.

— Ты же знаешь, я не ханжа, просто…

— С Аароном мы видимся даже реже, чем в Европе. Умберто старается держать его подальше от отца Аверьяна (держит, как козырь в рукаве), гоняет по филиалам. А когда встретимся, разговоры только об одном: чтобы я подействовала на Фанцони, уговорила их не прекращать финансирование Фонда. Но что я могу поделать, если они утратили интерес. Архив захватил их обоих с головой.

— Я слышала, что Силлерсу не продлили контракт в этом году.

— Знаешь, Аарон — это самое серьезное, что было у меня в жизни. И так и останется. Я все сделаю, чтобы его ничем не ранить. Только ведь и от серьезного устаешь. И начинает снова хотеться того же, о чем мечталось в детстве. Чего мы все в глубине души хотим. Чем нас можно взять безотказно. Чего мы все безусловно заслуживаем: слепого, оглупляющего обожания. И если выпадает такое на старости лет… Не знаю, чем я его приворожила. Может быть, тем, что так круто обошлась при первой встрече в Париже. Но, в общем, ты понимаешь…

— Я понимаю, — сказала Лейда.

Она обвела взглядом посетительниц кафе, реку за окном, официанток, одетых по той же моде, что и девица в старинной башне. Печальной негритянке, сидевшей неподалеку, принесли какие-то колбаски, потрескивавшие в синем пламени. Судя по мощным объемам, распиравшим ее платье, колбаски были всего лишь началом большого дня, легкой пристрелкой. В глубоком вырезе большие черные груди от одиночества прижимались друг к другу.

На секунду Лейда зажмурилась от фотовспышки.

Потом из-за темных кругов, плывущих перед глазами, появилось смеющееся лицо дочери.

— Давно, давно мечтал об этой игрушке, — говорил Эмиль, вертя в руках поляроид, бережно извлекая из него наливающийся красками снимок.

Оля смущенно поглаживала новенький магнитофон, висевший у нее на плече, разводила руками, показывала глазами на отца — «он, все он». Другая обновка красовалась на ногах: модные плетеные босоножки, из которых острые ноготки выглядывали, как жадные птенцы из гнезда.

Лейда взлохматила ей волосы, улыбнулась.

— Как поживать матюшка-Россия? — спросила Сильвана, протягивая руку. — Кэптан на корабль поживать неплох, вижу сама. Дают много валюта.

— Увы, больше не капитан. Второй помощник — только и всего. Понижен в должности за плохое воспитание дочери. Как мне сказал на собрании один высокопоставленный деятель: «Да я бы скорее своими руками задушил, чем дал за границу удрать».

Оля, держась за его локоть, пританцовывала на месте, по-балетному оттягивая носки. В свои четырнадцать лет она уже была одного с ним роста. Поездка в большой город, встреча с отцом, подарки — всего этого оказалось достаточно, чтобы растворить обычную надменно-загадочную мину на ее лице. Девочка, падкая на игрушки, без труда побеждала неприступную снобку из дорогой частной школы. В другое время Лейда только порадовалась бы этому. Но сегодня даже веселье дочери оборачивалось чем-то тягостным: лишней петлей, подтягивавшей ее навстречу неумолимости семейного торжества.

Они вчетвером вышли на улицу. Эмиль продолжал щелкать поляроидом. Снял дам на фоке рекламы кафе. Попытался заставить Олю повиснуть у них на плечах, нацелился снизу, присев на корточки. Но в это время Сильвана с воплем «Wait a minute!» ринулась на контролера, который подсовывал штрафной билетик под стеклоочиститель ее машины. Перепалка, спор вокруг счетчика, циферблаты часов протягиваются под нос противнику… Она проиграла, пихнула в сумочку штрафной билет, сердито прыгнула за руль, уехала.

Лейда со вздохом взяла бывшего мужа под руку.

2

Бабка Наталья сумела вывезти с собой так много памятных безделушек, картинок, пепельниц, старых фотографий, что ее бостонское жилье стало похоже на умелую декорацию, изображающую их старую таллинскую квартиру. Разговор за обедом перелетал по кругу, как волейбольный мяч, — не падая. Все четверо так долго не виделись, что как бы получали возможность покрасоваться друг перед другом в бесценном и недолговечном наряде новизны.

Мяч у каждого был свой.

У Эмиля — морские байки, российские анекдоты, его новая семья, «да-да, Оля, надо бы тебе повидать когда-нибудь сводную сестренку». У бабки Натальи — все трамвайные маршруты, которые она уже освоила в Бостоне, все окрестные магазины, где ее знали как «найс рашн лэди», все новые знакомые, которые у нее завелись. Она даже ни разу не попыталась подсунуть в свои истории какое-нибудь доотъездное старье. Оля с жаром просвещала свою темную родню, втолковывала им разницу между джазом, попом, роком и свингом. («Вы только послушайте, как она шпарит английские имена!.. Совсем без акцента… В магазине ее все принимают за американку… А русские слова начинает забывать…») Разговорный мяч у Лейды был самый маленький (Архив и Илья — запретные темы, — а о чем еще говорить?), но и она время от времени завлекалась, подбрасывала что-то в семейный гомон.

После обеда настала очередь бабки вести внучку в супермаркет за подарками. Обе так возбужденно предвкушали этот поход, что удержать их дома — об этом нельзя было даже заикнуться. Когда они ушли, Лейда попыталась сбежать на кухню, спрятаться за мытье посуды. Но Эмиль взял ее за руку, привел обратно, усадил за стол.

— Ну что ты? Что?… Не съем же я тебя… Почти три года все же прошло… Я все… Почти излечился… Просто посидим, поговорим по-дружески…

Он стал рассказывать, каким целебным оказался для него ее отъезд. Все же верно говорит народная мудрость: «с глаз долой — из сердца вон». Как не стало адреса, куда письма писать, и окон, под которыми торчать, — так и начало утихать, забываться. Вообще-то на пятом десятке начинаешь что-то понимать про все это. Что любовь любовью, а есть еще голод сердца. И их очень легко спутать. Хотя голод, может быть, посильнее любви и долговечнее. Видимо, у него как раз так. Любовь уходит, начинается голод. Потому что он хотя и счастлив с новой семьей, а снова начал встречаться с одной…

— Тоже докторша, как и ты, наваждение какое-то… Только красивая… Ой, прости… Я хотел сказать, что в ней меня лицо сильнее волнует, чем все остальное. С тобой было не так. С тобой: голос и как ты двигалась. Помнишь, ты сердилась, когда я к тебе приставал, что, мол, трубку телефона неправильно положила или шлепанцы не туда поставила? Хочешь, сознаюсь? Мне просто хотелось, чтобы ты еще раз прошла передо мной. Хотелось посмотреть, как протянешь руку к трубке, как нагнешься за шлепанцами, А помнишь, мы жили неделю на Украине, снимали домик у коваля? У того, который заранее днем кричал из кузни жене, что будет делать с ней ночью? Оле тогда сколько было?… Год?… два?… Мы тогда еще…

Все оборачивалось именно так, как Лейда и опасалась, за исключением одного: не было тягостного чувства. То ли тон Эмиля был таким непривычно спокойным, искренним, неназойливым, то ли нежный мучитель-саксофон в оставленном Олей магнитофоне так успешно справлялся с делом, для которого был изобретен, с расплавлением сердца, то ли все месяцы щемящего одиночества незаметно поразмыли стену, отделившую ее когда-то от этого человека… Ей не пришлось делать над собой усилия, когда он встал и шагнул к ней, — тоже встать, положить ему руки на плечи, прижаться щекой к щеке.

Они постояли, обнявшись, вслушиваясь в медленное срастание оборванных когда-то нитей, в схождение невидимых мостиков. Она позволила ему расстегнуть пуговицы платья, только перехватила руку, когда пальцы его дошли до «роланда». («Осторожнее… дай, я лучше сама отцеплю… А то может случиться большой переполох, примчатся суровые люди с пистолетами…») Он гладил ее по голым плечам, по спине, шептал над ухом:

— Как хорошо… Как раньше бывало… Когда нам было только хорошо друг с другом… Знаешь, мне всегда хотелось отплатить, отблагодарить тебя. Но никогда не знал — чем… Что я мог? Ты была так самостоятельна… Все, что тебе было нужно, брала сама… А теперь еще хуже. Даже подарить ничего не могу… Ты, наверно, раз в десять богаче меня… Можешь купить, что душа пожелает… Здесь сейчас русские иконы в моде — я тебе, пожалуй, икону привезу… Уж на корабле найду, где от таможни спрятать… А хочешь, разрешу снова выйти замуж?… Не смейся, не смейся… Захочется ведь рано или поздно, не век же одной здесь доживать. А хочешь, добьюсь, чтобы тебе разрешили посылки Илье посылать? И чтобы письма — без ограничений и напрямую, а не через Москву.

Она вздрогнула, осторожно высвободилась из его рук, попятилась.

Он стоял, прикусив губу, досадливо морщась.

Не отрывая от него изумленного взгляда, она натянула на плечи платье, стала застегиваться.

— Ты?… Ты знаешь про Илью?… Ты — с ними?

— Ну что ты? Зачем так сразу?… Как ты все умеешь в самую худшую сторону… Конечно, я собирался тебе сказать… Просто не хотелось начинать с этого… с неприятного…

— Я бы могла догадаться… Загранплавание, визит к дочери… Задаром такое не могли разрешить…

— Но пойми: не я — приехал бы кто-то другой… Специальный агент, которому все пришлось бы устраивать заново, тайком, с риском для тебя… А тут такой натуральный повод для встречи. Повидать дочь… Они ни за что не хотели упустить такую возможность…

— Но ты?! Как ты мог согласиться?

— «Согласиться» — на что? Что в этом такого? Они же не бомбы меня заставляли везти. Всего лишь новые инструкции, новые контакты для тебя в Америке.

Лейда устало опустилась на диван, согнулась вперед, как от боли.

— Я думала… Надеялась, что про меня забыли… За два года никто от них не появился. И вот, надо же — ты…

— Они не забывают, нет… Мне, конечно, всего не объяснили, но я понял, что полковник этот, Ирищев, — он был по Европе. А когда Фонд ваш так внезапно переехал, он как бы остался у разбитого корыта. Но ты была «его кадр», и он с коллегами делиться не собирался. У них ведь там тоже грызня между собой — не дай и не приведи. А теперь его повысили, переключили на Америку.

— Они обещали: на три года. Пока не кончится срок службы Ильи.

— Может, так оно и будет. Увидят, что от тебя проку нет, и отпустят. Этот ваш Архив — там же ни военных секретов, ни промышленных. Одно околпачивание масс.

— Что они хотят от меня?

— Мне не сказали. Главное пока: чтобы ты оставалась на работе, не ссорилась там, не вызывала неудовольствия. А там, мол, видно будет.

— Но если что-то случится? Допустим, меня заподозрят или начнут расспрашивать о чем-то. Мне надо будет хотя бы узнать, как себя вести, что отвечать.

— Вот здесь, они просили передать. Два телефона. По первому звонить, но ничего говорить не надо, только дождаться, чтобы прогудело восемь раз. После этого через полчаса — только уже не из дома, а из какого-нибудь кафе — звонишь по второму. Код Нью-Йорка, а дальше всего пять цифр. Две последние будешь брать по дате — вставлять, так сказать, сегодняшнее число. А там уж человек будет знать, к какому из автоматов ему идти. Вот и все дела.

— Действительно. Все так просто.

— Лейда?

— Да.

— Посмотри на меня.

— Нет.

— Я их тоже ненавижу. И презираю.

— Зачем же. Люди как люди. У них своя работа, у тебя — своя.

— Никогда не увидеть Олю, тебя… Не мог я с этим смириться…

— Не надо было тебе так тратиться на магнитофон.

— Вы — кусок моей жизни. Может, самый важный кусок. Не мог я дать вас отрезать.

— У нее ведь ни в чем отказа нет. Ты бы лучше своей семье что-нибудь купил. Или хоть докторше этой.

— Лейда, посмотри на меня!

— Я смотрю, смотрю…

— Да не на ботинки — в лицо мне посмотри. Ты веришь, что я не с ними?

— О, слышишь — звонок. Это наши уже вернулись. Я пойду открою.

 

Октябрь, третий год после озарения, Нью-Хэмпшир

1

Умберто позвонил перед самым концом рабочего дня:

— Лейда, что вы наделали? Зачем?! Старец рвет и мечет. Требует уволить вас в двадцать четыре часа. Не знаю, смогу ли я вас отбить. Приходите сейчас же.

Она не стала спрашивать, в чем дело, догадалась сразу. В сущности, она предчувствовала беду с самого начала, когда согласилась взять телефон мистера Джэксона. Он знал, что делал, принося с собой снимки. Снимки ее доконали.

На первый взгляд он казался самым обыкновенным паломником. Слегка нервничал. Всматривался в зеркало перед собой, поправлял галстук. Перекладывал с места на место принесенные папки. Из бумаг следовало, что мистер Джэксон оплатил пока только первый разговор с консультантом, хочет расспросить, как нужно составлять жизнеописание. Чиновник, аккуратист, привык любое дело начинать с просмотра инструкций — все сходилось с внешним обликом. Единственная странность: он требовал, чтобы его направили к консультанту с русским языком, но, когда Лейда заговорила с ним по-русски, показал, что не понимает.

— Позвольте мне начать с показа нескольких фотографий.

На первой была изображена девочка лет тринадцати, лежащая навзничь на откосе, в залитом кровью платье, с ужасной вмятиной с правой стороны груди.

— Цинтия Кронид из Сиракыоса. Возвращалась домой с каникул. При крушении поезда получила удар в грудь осколком вагонной рамы. Умерла восемь часов спустя в больнице… Это — мистер и миссис Кронид. Им только что сказали… На следующей фотографии — Кэтрин Борчевски. Она счастливо отделалась — всего лишь потеряла глаз. Но рядом с ней, на земле, да, такой холмик, накрытый одеялом… Это все, что осталось от двух ее детей… Мистер Горсман, механик, сорок восемь лет… Его сдавило между креслами, и он кричал все пять часов, пока сварщики разрезали обломки, чтобы добраться до него… Питер Феликрон, семнадцать лет, умер от ожогов…

Растерявшаяся Лейда дала ему продемонстрировать еще полдюжины фотографий и попросила перестать, когда было уже поздно: изуродованные и обожженные тела плыли перед глазами даже за закрытыми веками.

— Это была вторая катастрофа за последние три месяца, — говорил мистер Джэксон. — В первой погиб только машинист, потому что поезд был грузовой. Зато расколовшаяся цистерна выпустила столько ядовитых паров, что пришлось выселять людей из трех окрестных городков.

— Вы каким-то образом виновны в этих крушениях? — осторожно спросила Лейда.

— В этих двух — нет. Но буду виновен в третьем. И во всех последующих. Так же, впрочем, как и вы.

— Я?!

— У нас есть предположение, что поезда пускают под откос два молодых человека. О которых мы очень мало знаем. Судя по внешнему виду — выходцы из Южной Азии. Может быть, из Индонезии. Или Полинезии. Почти не говорят по-английски.

Они останавливались в мотеле неподалеку от места второй катастрофы. Хозяйка обратила внимание на то, что один из них читал русский журнал. В мусорной корзине их номера были найдены рекламные брошюры вашего Архива. На английском, испанском, русском.

— Вы ведете расследование?

— Были эти двое у вас? Раз они не говорят по-английски, я решил, что они могли обратиться к русскому консультанту.

— Вы, наверно, знаете, мистер Джэксон, что никаких сведений о наших паломниках мы никому не даем. Это — как тайна исповеди.

— Я хотел бы подчеркнуть, что тем двоим не нужна даже взрывчатка. Они просто снимают рельс и ждут, что получится. Работа нелегкая, но они трудолюбивы. Тем более ночью, где-нибудь среди леса или кустарника — никто не помешает. Предпочитают те места, где дорога делает изгиб или идет под уклон. Чтобы машинист, даже заметив, не успел остановить.

— Я, право, не знаю, чем я могу вам помочь.

— Потом они посылают письма в редакции газет. Требуют независимости Мурабельских островов. То ли от Индонезии, то ли от Филиппин, то ли от мирового империализма, — я уже не помню. Да-да, такие острова существуют где-то в Индийском океане. А в Московском университете имени Лумумбы, где эти ребята, видимо, учились, им объяснили, что нет никакой нужды захватывать заложников. Что это старомодно и опасно. Что можно просто бить не глядя, в густую толпу, и таким образом держать заложником целый народ. В этом случае шансы быть пойманным — ничтожны.

— Мистер Джэксон, поверьте, я целиком на вашей стороне. Но ничего не могу сделать. Нам лучше закончить этот разговор.

— У вас есть дети? муж? близкие друзья? Правда, вы можете посоветовать им не пользоваться поездом некоторое время. Да они, наверно, и без того предпочитают автомобиль и самолет. Поезд — транспорт бедняков. Это они должны расплачиваться своей кровью за то, что Мурабельские острова до сих пор не имеют независимости. А кровь двух юных мурабельских героев будет между тем бережно храниться в подземельях Архива. И сознание своего бессмертия придаст им сил для новых подвигов. А шесть тысяч долларов, полученных ими из кремлевских подвалов, нашли свое место в карманах людей, свято хранящих тайну исповеди.

— Если вы не замолчите и сейчас же не уйдете, я вызову охрану.

— У меня заплачено наличными, и мой час еще не истек. Слушайте, я ведь не прошу, чтобы вы открывали мне секреты их полового созревания или драму шатаний между ленинизмом и троцкизмом. Мне бы хоть что-нибудь, хоть какую-то зацепку. Может быть, имена? Хоть они наверняка вымышлены. Может, они упоминали, откуда приехали и как: по туристской визе? по студенческой? пробрались нелегально?

— Я ничем не могу помочь вам.

— Давайте так: я оставлю вам свой телефон, а вы подумаете, как вам с ним обойтись. Через несколько дней в газетах может появиться сообщение о новой аварии. Возможно, с фотографиями. Почем знать, может быть, вы увидите и вам захочется что-то предпринять. Да нет, я не подсовываю вам снова Цинтию Кронид… Просто роюсь в бумагах, ищу свою карточку с телефоном… Кстати, Цинтию дома ждал сюрприз. Мальчик, с которым она поссорилась летом, прислал ей очень нежное письмо. Но прочесть его она уже не успела. Ага, вот и телефон… Так вы возьмете?

Она взяла.

Конечно, она сразу вспомнила тех двоих. Оба были так возбуждены, так счастливы пустить в дело свой русский. О себе почти ничего не рассказывали, только самые общие сведения. Зато засыпали ее всеми теми заученными, зачумленными словами, которые ее сознание давно уже не воспринимало: пролетарский — солидарность — империализм — борьба — несгибаемый — идейный — беспощадный — светлый — цепи — человечество — знамя — пролетарский. Они были разочарованы ее равнодушием. Видимо, привыкли, чтобы их хвалили за правильно отбарабаненный русский урок. Нет, про планы свои тогда тоже ничего не рассказывали. Но почему-то у нее сразу возникла уверенность, что мистер Джэксон угадал правильно. Они.

Примерно неделя ушла у нее на то, чтобы вытеснить из памяти образы раздавленных, обожженных, сплющенных в лепешку людей. И почти удалось, когда вдруг на адрес Архива пришла маленькая бандероль. Кассета с добавлением к жизнеописанию. И плата — почтовый перевод. В кассете были расплывчатые сообщения о нанесенных империализму ударах, завернутые в стандартные лозунги, и обещание, что борьба будет продолжаться. Тогда она впала в такую панику, что не выдержала — позвонила мистеру Джэксону. Хотя понимала, что нельзя. Быть беде. Она не открыла ничего, никаких подробностей. Сказала только про почтовый штемпель. Послано из Милана, штат Мичиган. Мистер Джэксон сказал «спасибо». С тех пор она ничего больше не слышала об этой мурабельской истории. И вот теперь…

2

Умберто сидел, откинувшись в кресле, босые ноги торчали далеко вперед из-под рясы. Последнее время ему нравилось появляться в таком наряде даже в коридорах Архива. Даже выезжать в город. Он не встал Лейде навстречу — только протянул пачку газет. Джина полулежала на кушетке, укрытая пледом. Выпуклые глаза ее смотрели с состраданием, как на приговоренную.

Лейда развернула газеты, стала читать:

«На процессе двух нелегальных эмигрантов в Мичигане, обвиняемых в попытке устроить крушение поезда и в двух других диверсиях, приведших к железнодорожным катастрофам в этом году (14 человек погибло, материальный ущерб оценивается в 18 миллионов долларов), сегодня слово взял адвокат. Он не стал оспаривать факта преступных намерений (обвиняемые были захвачены с инструментами в руках, ночью, на железнодорожном полотне), но выстроил защиту на сенсационном заявлении: его подзащитные, по молодости и неопытности, подпали под сильное влияние секты „Подзащитных Христовых" и были настолько сбиты с толку проповедниками этой секты, что решили обеспечить себе воскресение из мертвых любой ценой. А так как борьба с империализмом является, по их убеждениям, самым святым делом, сулящим вечную благодарную память потомков, они и ступили на путь этой борьбы как умели.

В доказательство он представил суду расписку, выданную центральным учреждением секты — Архивом Страшного суда, о получении от обвиняемых 6500 долларов за право „сдачи дела жизни в Архив". Хотя в проповедях секты невозможно найти прямых призывов к насилию, адвокату удалось привести несколько цитат, имеющих смысл утверждения: мы не знаем, какие поступки будут одобрены на Страшном суде, какие — осуждены. Ибо „что высоко у людей, то мерзость перед Богом".

Более того, чтобы охарактеризовать циничность руководителей Архива, он высказал убежденность в том, что они сами и выдали обвиняемых властям. То есть нарушили тайну исповеди. Действительно, агент ФБР, выступавший свидетелем, отказался ответить на вопрос адвоката, каким образом ему удалось так безошибочно выйти на подозреваемых в маленьком городке и поймать их на месте преступления.

Конечно, адвокат оставил в тени многие немаловажные вопросы: откуда у обвиняемых взялись такие деньги (при аресте у них обнаружили еще восемь тысяч наличными)? С какой целью они приехали в США? Где получили поддельные документы для въезда? Чем занимались в своей прежней жизни? Все эти вопросы, надо надеяться, всплывут в сознании присяжных. И тем не менее существующее в общественном мнении глухое раздражение против „Подзащитных Христовых" может сыграть на руку защите. Во всяком случае, другие религиозные группы и общины немедленно подхватили обвинения адвоката и десятки газет на следующий же день перепечатали его речь».

Умберто сложил кончики пальцев, вздохнул, почесал босую ступню об угол стоявшего на полу проигрывателя.

— Вы же понимаете, ваш разговор с этим мистером Джэксоном остался на пленке. Найти ее не составляло труда. Старец был взбешен тем, что вы не прогнали его. Как только поняли, что это агент, — надо было тут же все оборвать. Вернули бы ему деньги, и дело с концом. Вы же знаете правила.

— Но, Умберто, может быть, Лейда так и не звонила ему потом. Может быть, это лишь домыслы адвоката.

— О'кей, о'кей, Лейда, я даже не спрашиваю, звонили вы или нет. Я спрашиваю: хотите, мы скажем старцу, что до этого не дошло? Что вы выбросили телефон агента и больше не имели с ним дела?

Лейда молчала.

— Поймите, есть вещи, в которых даже я не смею перечить отцу Аверьяну. Уже не смею. Тем более когда речь идет о нами же установленных правилах.

Лейда подняла на него глаза, пошевелила губами, но опять ничего не сказала.

— Ну хорошо, между нами. Звонили или нет?

Она вздохнула, посмотрела на них с тоской:

— Вы бы видели эти снимки, которые он мне принес. Этих изувеченных, расплющенных людей. Одна девочка была чем-то похожа на Олю.

Умберто оперся о подлокотники, выбросил себя из кресла. Подошел к ней, взял за руки, заставил подняться, повел рядом с собой по кругу.

— Я понимаю, Лейда, все понимаю… И вообще… У нас с Джиной недавно был разговор… Что-то об измельчании человеческой породы — как никому нельзя теперь доверять ни в чем, как откусывают руку с протянутым пальцем. И потом как исключение мы в один голос назвали вас… За эти годы мы вас очень полюбили… Могу теперь сознаться: я долго боялся, что сбежите. От выматывающей нервы работы, от жалкой анонимной роли, от моих истерик. И ведь могли бы, в любой момент. Но вы тянули так честно, так упорно, день за днем, так вжились в мою «Большую игру», в мой сценарий… Верьте — мы вас не оставим. Фонд выделит средства на лабораторию. Вы сможете наконец заняться тем, ради чего уехали на Запад. Хотите — в другом штате, хотите — даже здесь поблизости. Но так, чтобы не попадаться на глаза старцу.

— Нет, — сказала Лейда. — Я не хочу.

Умберто застыл на месте, повернул ее к себе, заглянул в глаза:

— Как это? почему? Хотите остаться в Архиве? Тянуть лямку, как до сих пор? На науке поставить крест? Неужели и вас засосало?

— Да-да… Я чувствую, что не смогу без Архива… Без всех вас… Пожалуйста… Поговорите с отцом Аверьяном… Ведь это в первый раз… Больше я никогда…

Она чувствовала, что с непривычки клянчит и оправдывается неубедительно, фальшиво, что кому-то подражает, может быть, Оле, той прежней, доотъездной, умоляющей не выключать телевизор, потому что она больше никогда-никогда не будет брать для игры челюсть бабки Натальи, а будет только пай-девочка, пай-пай-пай. Умберто всматривался недоверчиво, покусывал прядь волос, оглядывался на Джину.

— Ну хорошо. Я попытаюсь. Хотя вряд ли что-нибудь выйдет. Вы же знаете, как он с Архивом… Если бы вы убили тех двоих, это он бы еще мог понять и простить. Но предать их исповедь… Нет, по телефону и думать нечего. Пойду сам.

Он осенил себя крестным знамением (сначала двумя перстами, потом — тремя), пошел к дверям. Босые ступни сверкали из-под рясы.

Джина подвинулась на кушетке, похлопала по пледу рядом с собой, приглашая сесть, взяла за руку.

— Как я вас понимаю! И я бы на вашем месте… Но куда уж мне… То, что вам приходится выслушивать в этих кельях… Нужны особые люди, подготовленные священники, чтобы все это выносить… Когда-нибудь так и будет, а пока приходится вам, необученным… Не знаю, подумайте все же. Может, действительно воспользоваться этим случаем и вернуться к науке? Мы не будем считать это предательством, правда, не оставим вас.

— Нет, Джина, я не могу. Здесь происходят очень важные вещи, мне нужно остаться. Хотя бы еще на полгода. А там видно будет.

— Но вы верите, что Умберто тут ни при чем? Он и сам переживает… С ним что-то происходит в последнее время. Какие-то припадки необъяснимого страха, кошмары по ночам… Проповеди отца Аверьяна захватывают его все сильнее. Я уже не помню, когда последний раз он осмелился в чем-то возразить ему.

— Да, я замечала.

— И этот монашеский наряд, и босые ноги, и волосы, которые он завязывает в поповскую косичку… Он начал учить русский… Недавно он сказал мне странную вещь: «Знаешь, я так привык двигать людей, как шахматные фигурки. А тут вдруг почувствовал, что кто-то ходит мною. В какой-то очень большой, не моей игре».

— Вам обоим тоже нужно бы передохнуть… Уехать недели на две во Флориду.

— Я бы очень хотела на Гавайи. Но Умберто просто не вырвать отсюда.

— Сильвана недавно ездила в Мексику, вернулась — будто десять лет там сбросила.

— Да, Сильвана умеет устраивать себе антракты… Заполнять яму ожидания словами становилось

все труднее, но обе честно старались, расспрашивали друг друга про мелочи, сплетничали о сотрудниках. Джина время от времени откидывалась на подушке, пускала взгляд блуждать по старинному гобелену. Его привезли из их итальянского дома лишь недавно, были трудности с таможенным разрешением — национальное достояние, сокровище искусства. Гобелен не пострадал от переезда через океан, но Лейду не оставляло ощущение, что кавалькада всадников стала меньше, теснее, а вепри, тигры, носороги, удавы выползли из кустов гораздо дальше, наглее и свирепее.

Умберто вернулся через час — задумчивый, почти мрачный. Положил руку на плечо, надавил вниз. Потом, будто насытившись испугом в ее глазах, блеснул улыбкой, кивнул:

— Уговорил.

Джина захлопала — «браво! браво!», Лейда рванулась встать, но он не дал, держал за плечо крепко.

— Больше всего на него подействовало то, что вы так хотите остаться в Архиве. Ну и то, конечно, что признали свою вину, покаялись.

Лейда все же вывернулась из-под его руки — вскочила, обняла.

— Но он поставил одно условие.

— Да?

— Чтобы вы наконец сдали каплю крови в Архив.

— Действительно, Лейда, это давно пора. С вас все началось, вы создали теорию, отработали методику, мы применяем ее на других, а сама создательница все отсиживается в стороне. Вера может прийти позже, ей это во всяком случае не помешает.

— Да, хорошо, я согласна. Умберто, вы не представляете, что вы для меня сделали.

— И еще до этого надо исполнить как это… Такое адски трудное слово… Не эпидемия, но похоже…

— Епитимья?

— Да.

— Но какая именно?

— Я не знаю. Этим всем распоряжается теперь попадья. Зайдите к ней завтра в «Дом покаяния». Она вам пропишет что-нибудь. Так сказать, во искупление вины, для восстановления душевного здоровья.

3

Медсестра взяла протянутый ей конверт, вскрыла, прочла записку. Потом улыбнулась паломнице, подвинула ей пустой бланк:

— Прежде всего я попрошу вас заполнить… Да, вот здесь… «Я, такая-то» и дальше… Теперь, пожалуйста, прочтите напечатанное здесь вслух. Мне нужно записать на магнитофон. Начиная со слов: «…добровольно и без всякого принуждения прошу помочь мне исполнить наложенную на меня…» Потом идет пропуск — в него перепишите из письма матушки Ирины… О, вы не знали, что вам назначено?… Вам не сказали?… Но вы понимаете, что вы свободны уйти? Обдумать свое решение снова или вообще отказаться… Это очень важно, чтобы момент добровольности был ясно выделен и зафиксирован документально. Знаете, я ведь даже не имею права запереть дверь кабинета до того, как вы подпишете бланк. Люди бывают такие разные. Некоторые могут впоследствии начать жаловаться, даже подать в суд.

До поступления на работу в Архив, в «Дом покаяния», медсестра пять лет работала у дантиста и научилась обращаться с людьми, ожидающими боли. Разница, конечно, была немалая, потому что там боль была неизбежной помехой в работе, которую следовало преодолевать, здесь же, наоборот, она считалась лечебным средством, используемым для лечения души. Но и там, и здесь — она усвоила это из опыта и гордилась своим умением — и с пациентами, и с паломниками следовало говорить по возможности не умолкая, не давая им сосредоточиться на предстоящем.

— Ну вот, бумаги я прячу в картотеку, теперь все в порядке… Дверь кабинета запираю, чтобы никто не помешал. Вы можете раздеться там, за ширмой… Вообще-то нужно только от пояса вниз, но я вам очень советую снять все… Вы так вспотеете, все будет мокрым… Там, на стеклянном столике, рубахи в полиэтиленовых мешках… Наденьте одну из них, так будет лучше… И лягте на бок, на кушетку… Нет, что вы? Вы испугались, подумали, что я? Избави Боже… Я здесь только для того, чтобы помогать вам и под-дер-живать… Мне просто нужно промыть вам желудок… Как перед операцией…

…Вообще, знаете, я не устаю восхищаться: как хорошо здесь все было продумано. Отделить паломника от помощника покаяния так, чтобы они не видели и не слышали друг друга, — психологически это было очень важно… У паломника не может возникнуть отвлекающего чувства личного озлобления, протеста, унижения. Помощнику не надо преодолевать жалость и сострадание… Вы ложитесь на стол, да, вот на этот, он похож на гладильную доску, не правда ли?… Люк в стене открывается, я задвигаю стол до середины, и пневматический пояс отделяет вас от соседнего помещения наглухо… Ваши ноги и тазовые части — там, а сами вы — здесь…

…Вообще, существует мнение, что голод, и холод, и бессонница помогают лучше, чем бичевание. Что покаяние получается более глубоким и серьезным… Человеку легче сосредоточиться на чувстве вины… Но другие говорят, что им совершенно необходимо чувство страха, а в посте этого нет… Да и не у всех есть время, чтобы провести неделю-другую в холодной келье…

…Ну вот, теперь все готово… Лягте на стол лицом вниз… Ноги я пристегиваю у щиколоток — это само собой разумеется… Но с недавнего времени мы начали пристегивать и руки. Потому что некоторые пытаются кусать их… Может остаться шрам… Сюда я наклеиваю датчики, чтобы следить за пульсом и давлением… Вообще вы не должны беспокоиться, в случае чего я немедленно приду на помощь… Если станет очень больно, говорите себе: «Через четыре минуты все кончится… через три минуты все кончится…» Иногда это помогает… Помощнику разрешается наносить пять ударов в минуту… Значит, для вас — всего пять минут.

Медсестра ушла в свою кабинку, плотно закрыла стеклянную дверь, села к пульту. На экране телевизора ей была видна соседняя комната, голая стена с овальными дырами люков, дежурный монах, зачитавшийся каким-то журнальчиком. Лицо его, как и положено, было скрыто хирургической маской. Вряд ли это правило было вызвано соображениями гигиены. Скорее — для сохранения анонимности. Но по тому, как он встал, как подошел к выдвинувшейся из люка консоли стола, как взглянул на лежавшее перед ним тело и потом на табло с назначенным числом ударов, как поднял руку с плеткой, медсестре показалось, что она узнала. Ну да, это был тот самый, на которого она написала жалобу два месяца назад. Потому что он явно терял контроль над собой, слишком входил в раж. Два раза доводил паломниц до обморока. С тех пор его больше не присылали. А теперь вот — снова. И длинные волосы, упрятанные под шапочку, и манера смотреть, откидывая голову назад, — конечно, это он.

Медсестра перевела взгляд на осциллограф. Пульс быстро дошел до ста двадцати и продолжал расти. На лицо паломницы, лежащей там, за стеклянной дверью, она старалась не смотреть. Напрасно она не вставила ей резиновую распорку в рот. Может искусать себе губы.

Цифры на счетчике ползли вниз слишком медленно. Семнадцать… Шестнадцать…

Все же какое-нибудь механическое устройство было бы гораздо лучше, чем человеческая рука. Слишком много зависит от характера, от настроения, от физической силы. Ей говорили, что попытки сконструировать делались, но до сих пор безуспешно. Как глупо! Существуют машины, умеющие думать за человека, а для такого простого дела…

Нет, все же этот длинноволосый невозможен. Восемь… Семь… Пульс между тем дорос до ста шестидесяти. Медсестра нажала на кнопку предупредительного сигнала. Вспышки красной лампочки замелькали на экране. Монах поднял блуждающие глаза, застыл с занесенной рукой… Потом, похоже, пришел в себя, переменил позу, убрал выбившуюся прядь.

Три… два… один…

На нуле пневматический пояс выпустил воздух, и стол автоматически въехал обратно в кабинет.

…Смазывая вздувшиеся рубцы на бедрах остужающей мазью, смывая с лица влажной губкой пот, слезы и расплывшуюся ресничную тушь, медсестра думала, что и эту женщину она тоже видела где-то раньше. В толпе паломников? В церкви на проповеди? В приемной Архива? В кафе? Впрочем, она уже чувствовала, что здесь считалось самым дурным тоном пытаться разузнавать что-то о встреченном человеке, запоминать, делать заключения. Тайна, анонимность — все это соблюдалось очень строго, даже старательнее, чем у врачей и адвокатов. А так как ей нравилось это место работы, она инстинктивно старалась подлаживаться и не запоминать женщин, проходивших через ее кабинет. Тем более что все они были почти одинаковы после того, что им приходилось здесь испытать, все нуждались в простейших утешениях, советах, подбадривании.

— …Все, теперь все уже позади. Вы были молодцом… Я дам вам с собой баночку этой мази, она очень помогает. Как вы себя чувствуете? Пульс постепенно успокаивается — это хорошо… Что вы сказали про боль? Очень сильная? Могу себе представить… Ах, ушла из груди… Да, вы знаете, мне и другие это говорили… Почти теми же словами… Что это оттягивает боль из души, из сердца — наружу, на кожу… Как лекарства оттягивают жар… А внутри наступает облегчение… Во всяком случае, на время… Оно и понятно: когда человеку так больно, он не может чувствовать себя виноватым… Ни в чем… Вы пока полежите, придите в себя… Потом я вызову вам такси… Нет, о машине своей пока забудьте… Некоторое время водить вы не сможете. Это исключено. Все будете делать только лежа или стоя…

 

Апрель, четвертый год после озарения, Нью-Хэмпшир

1

Под башмаком Джерри неоновая вывеска дискотеки в луже раскололась на сотни красно-синих блесток. Сильвана, взвизгнув, отскочила в сторону. Довольный Джерри вышел на середину лужи и подпрыгнул, ударяя обеими подошвами. Красно-синие брызги полетели до верхних ступеней крыльца. Сильвана вздела ладони к небу и пошла к стоянке машин.

— Ты видела, как та черненькая прижималась ко мне? — крикнул Джерри. — Мы с ней могли переплясать всех этих прыщавых недорослей.

— Смотри, как холодно еще, — сказала Сильвана. — Тоже мне апрель называется.

— Теперь мы поедем в боулинг. Я научу тебя катить шар без промаха. Ты еще не видела, как я катаю шары. Ого-го!

— Очень хорошо. Только дай мне ключи. А сам садись с другой стороны. После всех этих мартини…

— Знаешь, что та черненькая про тебя сказала? «Как замечательно сохранилась ваша матушка». Я чуть не упал! «Как, говорит, замечательно, что вы возите ее поразвлечься».

— Замолчи. Не буди во мне расистку.

— Все мое детство родители повторяли две фразы: «Так нельзя говорить» и «Так не принято поступать». Иногда мне кажется, что только это они и твердили. «Почему так нельзя говорить?» — спрашивал я. «Потому что так не принято». И все. Точка. Ты вот небось и понятия не имеешь, что принято, что — нет. Потому что тебе, что ни скажи, все как с гуся вода. Никакого воспитания, никакого понятия о приличиях. Ты не моя матушка.

— Воображаю, как мой Марио расписывает меня своим подружкам. Тоже, наверно, всех собак вешает. Это ведь так упоительно просто — все свои комплексы свалить на родителей.

— Но, с другой стороны, ведь и хорошо, что так! Зато у нас никаких склонностей к инцесту, никакой эдиповщины. Психоаналитики на нас не разживутся.

— Все же мне в дискотеке меньше понравилось, чем в баре с танцульками. Слишком все были целеустремленные, спортивные. И слишком молодые.

— Э-э, куда это ты заехала? Это не то место, где шары.

— Нет. Это наш мотель.

— Но я хотел тебе показать, как я катаю шары!

— В другой раз.

— Ол райт, ол райт. Будем катать другие шары — ха-ха! Но тоже без промаха.

— Джерри, ты совсем надрался. Подожди, я помогу тебе вылезти.

— Мой верный кий! Ее тугая луза! Слышишь, получаются почти стихи. Если бы меня не одергивали в детстве на каждом слове, мог бы вырасти замечательный поэт.

— Зачем тут два ключа? Ты что — снял два номера?

— Я раб еврейских предрассудков, я всех условностей — холоп…

— Пойдем-ка лучше в твой… Иначе мне потом тебя не перетащить…

Они вышли из темного каре выстроившихся машин, перешли освещенную площадку. Уворачиваясь от его поцелуев, кое-как, вслепую, она попала ключом в замочную скважину, толкнула дверь. В номере было душно и голо. Два стакана, запечатанные бумажной полоской, стояли на двух тумбочках по обе стороны двуспальной кровати.

— Из-за твоих танцев на лужах у меня ноги мокрые насквозь.

Она присела на кровать, скинула туфли. Он плюхнулся перед ней на колени, запустил руки под платье — «колготки чур я, тебе самой не справиться, не спорь». Она легла на спину, выгнулась, помогая ему. Он вдруг прижался лицом к ее ногам и сказал внятно и трезво:

— Я люблю женщину, которая не боится слов. Я люблю женщину, которая не боится непринятого. Я люблю любить эту женщину.

Она растроганно запустила ему пальцы в волосы, прижала его голову чуть сильнее. Он взял в руки ее мокрые ступни, начал растирать.

— Подожди-ка, у меня где-то были теплые шлепанцы. Куда я их сунул? Кажется, под кровать.

Он начал шарить вслепую, но вдруг сморщился и выдернул руку.

— Эй! Кончайте эти шутки!

— Что случилось?

— Меня кто-то укусил.

— Перестань.

— На, погляди.

Прижавшись голова к голове, они стали вглядываться в белое пятнышко, проступившее на пальце.

— Больше похоже на ожог, — сказала Сильвана. Джерри откинул покрывало кровати, лег на пол ничком.

— Ничего не вижу. Дай-ка лампу с тумбочки. Ага, кажется, вон там…

— Будь осторожнее… Дай я сама посмотрю…

— Нет, оно не живое… Оно… Он… Ага, вот так-то лучше…

Он вытянул из-под кровати угол какой-то тряпки и вслед за ним выехал белый дымящийся брус размером с обувную коробку.

— Мотель с сюрпризами… Что это за штука — ты не знаешь? Никогда раньше не видел. Что-нибудь вроде озонатора? Но будто ничем не пахнет. Ты куда?

Сильвана пятилась, прижав палец к губам, качая головой. Потом кинулась к окну и попыталась выглянуть в темноту сквозь щель в занавесях. Потом подбежала к степному шкафу, сорвала с вешалок плащи, подхватила туфли, стала поспешно и неуклюже обуваться.

— Э-э, да что с тобой? Чего ты испугалась? Что это за штука — ты знаешь?

— Да, милый, да… Одевайся скорее… Это сухой лед… Твердая углекислота… Нет, он не ядовит… Но если заснуть в одной комнате с таким бруском, то уже не проснешься… И выглядеть будет очень натурально… Вроде сердечного приступа.

— Давай просто выбросим его на улицу, и дело с концом.

— Не сходи с ума.

— Я так ждал этого уикенда. И так все удачно складывалось. Мне в понедельник опять уезжать на месяц. Когда мы еще вырвемся друг к другу.

— Джерри, приди в себя. Кто-то пытался убить тебя — понимаешь? Кто-то пытался убить тебя незаметно и очень умело. Такие не останавливаются на полдороге.

Она уже была одета и помогала ему попасть в рукава плаща. Шоколадные пломбиры, суматоха ярмарки, заледеневшие жестянки с пивом — только это приходило на ум при взгляде на белый брусок, невинно дымивший на полу.

— Я выйду первая, — говорила Сильвана, — огляжусь, а ты стой внутри наготове. Если все будет спокойно, я подам машину к самым дверям, и ты прыгай в нее без задержки. Как на футбольном поле — о'кей?

— Такой уикенд испортили, гады… Ну, попадись они мне…

— А я-то, дура… Думала, хоть в Америке они оставят нас в покое.

— Может быть, позвоним в полицию?

— Давно не попадал в газеты? «Как развлекаются служащие Архива!» «Райский уикенд задолго до воскресения!» Как раз, чтобы твоя жена прочла за утренним кофе.

— Я не хочу, чтобы ты выходила одна.

— Пусть они думают, что мы ничего не заметили. Что их ледышка сработает. Тогда они будут спокойно ждать…

Она оторвала его руку от своего локтя, чмокнула в щеку, вышла на крыльцо. Оглядела безлюдный двор мотеля. Освещенный участок подъездной дороги обрывался в стриженом кустарнике. Еще дальше редкими рядами стояли безлистые осинки, но их уже почти не было видно — черное на черном.

В приоткрытую щель Джерри смотрел вслед уходившей Сильване. Досада была так велика, что не оставляла места страху. Он увидел, что в рассеянности она протопала своими мокрыми туфлями по большой луже, и с детства вбитое представление о том, что нет на свете беды страшнее простуды, еще сильнее разожгло злобу на тех, кто все это так не вовремя и гнусно им подстроил.

Она уже подошла вплотную к поблескивавшему строю автомобильных задов, уже доставала ключи, когда дверца стоявшего рядом с их машиной «пикапа» резко распахнулась, встала у нее на пути и чьи-то руки рванули ее внутрь.

С каким-то вскриком облегчения правый полузащитник сборной Иллинойского университета вылетел во двор, помчался наискосок. Он видел только болтающиеся ноги Сильваны, слышал ее крик и не заметил юнца в спортивной курточке, выскочившего с другой стороны «пикапа», не разглядел мелькнувшего в его руке ножа, не почувствовал боли. Просто что-то выросло между ним и жалобно кричащей Сильваной — и он принялся крушить эту помеху, рвать, давить, кусать, все ниже оседая с каждым тычком ножа, все слабее нанося удары. Даже упав лицом на асфальт, он все еще сжимал разодранную курточку с такой судорожной силой, что юнцу ничего не оставалось делать, как выскользнуть из нее и в одной рубашке прыгнуть за руль.

«Пикап» подскочил два раза, переезжая через лежащее тело — задними колесами, передними, — и помчался в сторону шоссе. На минуту стекло опустилось, и мужская рука в перчатке выбросила на дорогу медальон с порванной цепочкой.

Хозяйка мотеля, выбежавшая в шлепанцах и халате на крыльцо, успела увидеть только красные огни, мелькнувшие в гуще кустарника.

2

— Теперь вы видите, шериф, что Архив, и наша проповедь, и наша вера тут ни при чем. Обычное уголовное дело, похищение ради выкупа. Они требуют три миллиона — значит, профессионалы, уверенные в себе. Если бы здесь по-прежнему размещалось Ай-Си-Ди, они бы похитили кого-нибудь из служащих Ай-Си-Ди. В Европе директоров компаний похищают чуть не каждый месяц.

Ради встречи с полицией Умберто сменил рясу на обычный костюм, обулся, причесался. Большелобый грузный шериф то надевал, то снимал профессорские очки, с сомнением качал головой.

— Слишком много они знали, мистер Фанцони, слишком хорошо подготовились. Знали, что Сильвана Тасконти занимает у вас высокое положение. Знали о ее связи с мистером Ньюдрайвом. Даже знали, что сигнальный медальон надо выбросить. И это при всей секретности, которой вы окружаете свои дела.

— Уж не думаете ли вы, что кто-то из служащих Архива помогал им?

— А почему нет? Что в этом невозможного? Вот смотрите, что мы нашли в куртке, сорванной покойным мистером Ньюдрайвом с одного из нападавших. На этом фотоснимке миссис Тасконти смотрит прямо в объектив и улыбается. Такой снимок нельзя получить во время тайной слежки или скрытой камерой. Он сделан другом. Как он к ним попал?

Снимок поплыл из рук в руки вокруг стола и застрял в дрожащей двупалой руке Аарона Цимкера. Покрасневшими от бессонницы глазами он всматривался в него с какой-то придирчивой жадностью, словно надеялся узнать что-то новое о похищенной. Он прилетел только утром, был небрит, голоден, измят всеми мягкими и жесткими креслами, в которых провел ночь.

— Сухой лед — тоже не очень обычно для простых уголовников, — сказал Макс, начальник охраны. — Возможно, поначалу они не думали о выкупе. Хотели тихо избавиться от Джерри — естественная смерть, сердечный приступ. А Сильвану бы вынули из постели без сознания и увезли подальше, может быть даже за границу. И об ее исчезновении мы бы не скоро узнали. Но раз уж все обернулось для них с таким шумом, решили хоть нажиться на всей операции.

Шериф глянул на него сквозь очки с едва заметной ревностью, но все же пересилил себя, признал коллегу-профессионала, кивнул:

— Этот телефонный звонок, мисс Фанцони? Было в нем что-нибудь необычное? В голосе или тоне говорившего?

Джина сидела понуро, как студентка, провалившая экзамен.

— Не знаю… Мне трудно судить, но все же… Голос был типично американский, без акцента. Когда он требовал, чтобы деньги были готовы завтра к шести вечера, сначала употребил слово, которого я не поняла. Похоже на «тесто»… Потом несколько раз повторил, что на доставку нам будет дан ровно час. Они позвонят и скажут куда и как.

— Значит, они до сих пор где-то неподалеку, — вскинулся Цимкер.

— Это может быть один из сообщников. Миссис Тасконти они могли уже увезти очень далеко. Кроме того, джентльмены, надеюсь, вы понимаете, что об уплате выкупа не может быть и речи.

— Да, да, конечно, — закивал Умберто.

— Мы будем делать все возможное, чтобы освободить вашу сотрудницу. Создана специальная группа, которая занимается только этим делом. Но вы должны держать нас в курсе всех действий, ходов и предложений преступников. В случае же попытки тайно уплатить выкуп, по новым законам вы можете быть привлечены к суду как сообщники.

— Вы можете рассчитывать на нашу полную коллаборацию, шериф, — сказал Умберто, пристально глядя на ерзавшего от возмущения Цимкера.

— Значит, договорились. Но, кроме того, коль скоро я уже здесь, позвольте поговорить и о другом. — Шериф протер очки розовой тряпочкой, аккуратно уложил ее обратно в футляр, обвел взглядом сидевших за столом. — Меня очень тревожит ситуация, сложившаяся вокруг вашего м-м-м… учреждения.

— Всякий успех поднимает волну зависти и клеветы. Не следует верить и десятой доле того, что пишут о нас в газетах и журналах.

— О нет, до всего этого мне нет дела. Я говорю только о том, что вижу своими глазами. Об этом городе, что вырос вокруг вас. Обо всех этих передвижных домах, палатках, трейлерах, которых с каждым днем становится все больше. По нашим оценкам, там сейчас скопилось от десяти до двенадцати тысяч человек. А летом наверняка станет вдвое больше.

— Не понимаю, что вас тревожит, шериф. В Таборе — так мы называем этот самодельный городок — живут самые мирные и набожные люди. В большинстве — беднота, у которой не хватает денег купить место в Архиве. Они слушают по местному радио проповеди отца Аверьяна, молятся, читают наши брошюры, пытаются честно подработать то тем то этим.

— Тревожит, мистер Фанцони, очень тревожит. Разноплеменная толпа, без своего места, без работы, без корней — это всегда пороховая бочка. И не так уж безмятежно обстоят дела в этом вашем Таборе. Случались уже и драки, и грабежи. Была попытка поджога. Самый распространенный заработок: прицепиться к кому-нибудь из паломников в качестве свидетеля и за деньги подтвердить все байки, которыми тот захочет разукрасить себя в своем жизнеописании.

— Мы боремся с этим. В каждой проповеди отец Аверьян обязательно упоминает об опасности лжесвидетельства. Но мы не можем запретить паломникам приводить свидетелями, кого они пожелают. По нашим верованиям, отделять правду от лжи будут на Страшном суде — не раньше. Нам — самим, здесь, сейчас — это не по силам.

— Проповеди плохо помогают. Я говорил с некоторыми из таборян. Они верят, что лучше предстать на Страшном суде свидетелем, чем не попасть туда вовсе или попасть слишком поздно.

— Честно сказать, нам сейчас больше досаждает другое их увлечение. Они нашли в горах тропинку, по которой попадают к объездной дороге. О, не делают ничего плохого. Просто стоят на коленях вдоль обочины и молятся. Если проезжает машина в сторону Архива, молча протягивают какую-нибудь записку или средний палец со свежим надрезом и каплей крови. Но на наших служащих это действует угнетающе. Нельзя ли как-нибудь перекрыть тропинку?

— Перекроете эту — они найдут другую. Во всем Нью-Хэмпшире вы не наберете достаточно полицейских, чтобы перекрыть тропинки в горах. А всякие таблички — «частная собственность!», «штраф за вход без разрешения!» — на них не подействуют. Повторяю: число таборян будет расти и сохранять порядок там будет все труднее. Не говоря уже о том, что ни школ, ни врачей в нашем графстве уже сейчас не хватает на такую толпу.

— Нам говорили, что Архив и приток паломников увеличили доходы графства вдвое.

— Паломники — да, но не эта голытьба. Они занимают все площадки, предназначенные для публики, и тысячам обычных туристов просто негде приткнуться. Они едут дальше — в Вермонт, Массачусетс, Канаду. Раньше туризм приносил штату гораздо больше.

— Сейчас мы обсуждаем возможность временно снизить цены на место в Архиве — специально для бедных. Если мы продадим, скажем, пять тысяч мест этим несчастным хотя бы за полцены, население Табора уменьшится вдвое. Устроим, так сказать, летнюю распродажу.

— Да на такую распродажу сюда слетятся десять тысяч новых! Боже вас упаси. Этого нельзя делать ни в коем случае.

— Так или иначе, мы обсуждаем эти проблемы и будем принимать меры.

— Держите нас в курсе. И если что-то новое от похитителей — немедленно звоните. Мы оповестили полицию соседних штатов. Наблюдение ведется на всех дорогах и в аэропортах. Надеюсь, миссис Тасконти будет освобождена в ближайшее время. Но вот Табор, Табор… Поверьте, это более серьезное дело. И что здесь предпринять — я не знаю.

Шериф надел фуражку, поклонился, двинулся к выходу. Умберто проводил его до дверей, потом вернулся к столу, сразу направился к Цимкеру, зашел сзади, обнял за плечи.

— Я все понимаю, Аарон, все знаю… Но вы слышали, что сказал полицейский? Это запрещено категорически… Мы не можем себе позволить ссориться с законом. Все наши враги только того и ждут… Да и не смог бы я собрать три миллиона наличными за такой короткий срок.

— Сильвана… Она верой и правдой служила вам десять лет. Среди всех ваших миллионов не найдется доллара, в который она не вложила бы свой труд. И теперь вы готовы бросить ее?… Оставить в руках этой банды?…

— Кто сказал — «оставить»? Мы будем вести переговоры, тянуть время, обещать, заманивать… Вы же знаете: у нас много всяких ходов и трюков в запасе… Они еще пожалеют, что связались с нами, мы им не по зубам. Вспомните свою историю. Вы уже с жизнью прощались, когда Макс вас выцарапал. Верно я говорю, Макс, старина?

— Главное, чтобы полиция нам не помешала в последний момент. У американской полиции первая забота теперь — не оцарапать, не дай Бог, преступника. Но боюсь, без них нам не выйти на след. Очень большая страна.

Цимкер попытался подняться, но Умберто держал его цепко, сыпал словами, склонившись к уху: «Терпение… выдержка… мы переживаем не меньше вас… все возможное и невозможное… вы не знаете еще, сколько у нас козырей в запасе…»

— Лейда, Джина! — крикнул Цимкер. — Вы-то что молчите? Неужели и вы? Неужели дадите ему сыграть и в эту рулетку?

Джина откатила свое кресло от стола, подъехала к Цимкеру, взяла его изуродованную руку, положила на свой протез.

— Аарон, поймите… Вы не можете сказать, что я не знаю, каково сейчас Сильване, не пережила, не имею представления, что это за люди. Но и я скажу: Умберто прав. Уплатить выкуп — это навлечь на себя всех гангстеров Америки. Объявить себя легкой добычей. Сидящей уткой. Вы же израильтянин — вам ли не понять? Никаких уступок шантажу, никаких переговоров с террористами — это единственный путь, единственное спасение. Они должны знать, что соваться к нам — это все равно что соваться через Иордан. На верную смерть.

— Если бы я был здесь, с нею…

— Но вас не было с нею! — с непонятным торжеством воскликнул Умберто, вдруг отпуская его, отходя к своему креслу, падая в него, задирая ноги на стол. — С ней был совсем другой мужчина. Молодой. Веселый. По-американски беспечный — на нем не было даже «роланда». Как показало вскрытие — сильно пьяный. Так что я вообще не понимаю, на каком основании вы так активно пытаетесь вмешаться в это дело.

— О, этот ваш прием я уже знаю. Ударить по больному месту, вывести противника из себя, выбить из игры, сорвать очередной куш, а там — пусть на Страшном суде решают, по правилам выиграно или нет. Но не воображайте себя неуязвимым. У меня тоже есть кое-что в запасе… Я тоже кое-чему от вас научился.

— Интересно будет послушать.

— Если вы к завтрашнему утру не соберете выкуп…

— Заранее говорю: не соберу.

— …если не вручите его мне и не пошлете меня уплатить бандитам…

— Вам мало было одной встречи с ними?

— …причем без всяких трюков, без засад, без Макса и его ребят со снайперскими винтовками где-нибудь невдалеке…

— Ну уж телевизионные боевики мы копировать не будем.

— …то я тут же отправлюсь к отцу Аверьяну и расскажу ему в деталях, кто и как «ниспослал» ему меня в Париже.

В кабинете стало тихо. Джина медленно отъехала на свое место, потянулась за сигаретами, Лейда подтолкнула их ей, чиркнула зажигалкой. Умберто откинулся вместе с креслом, запустил обе пятерни в свесившиеся пышные волосы, провел несколько раз, как гребнем. Потом качнулся вперед, упал грудью на стол и сказал, почти прижавшись лицом к телефону:

— Отец Аверьян, вы слышали, какой оборот приняло наше совещание. Боюсь, дальше нам не продвинуться без вашей помощи.

Трубка негромко зашипела. Потом раздался смущенный голос священника:

— Да, конечно. Я сейчас приду… Я давно уже собирался… как только ушел полицейский…

Умберто и Цимкер просидели почти неподвижно — взгляд во взгляд, глаза в глаза — те три минуты, что понадобились отцу Аверьяну на дорогу от одного крыла здания до другого.

— Не делайте этого, Аарон, — тихо попросила Джина.

— Молчи, маловерка, — сказал Умберто. — Рано или поздно он все равно проболтался бы. Пусть уж лучше сейчас.

Цимкер с грохотом отодвинул кресло, встал. Пошел навстречу отцу Аверьяну и, обрывая его улыбки, приветствия, соболезнования — «я так рад вас видеть снова… но при столь печальных обстоятельствах… будем надеяться на лучшее…», — сказал грубо и с вызовом:

— Да-да, это правда. Я давно хотел перед вами повиниться, это тяготило меня изрядно… — Он в последний раз оглянулся на Умберто, увидел презрительную гримасу на его лице, брезгливо-надменный изгиб рта… — Когда я приехал к вам тогда в Париже… Мой костюм… Каким-то образом мистер Фанцони узнал, как выглядел посланец в вашем видении… Это он устроил весь маскарад, заставил меня одеться таким образом… Тогда я не понимал, но теперь вижу… Все было подстроено, чтобы убедить вас, заманить, подчинить влиянию… Я не смел сознаться вам в этом раньше, но теперь… Я хочу, чтобы вы знали, что это за человек, с кем вас связала судьба…

Отец Аверьян обвел изумленным взглядом понурые затылки сидевших за столом. Умберто встал, отошел к окну, начал выбивать ногтями на стекле какой-то невеселый марш. Джина подтянула плед так высоко, словно хотела нырнуть под него с головой. Рука священника растерянно скользнула по черному шелку рясы, нащупала крест, подержала его. Потом легла на плечо Цимкера.

— Мне не доводилось еще говорить с вами о вере… Наверно, мы верим по-разному. Но вы же знаете из Книги Бытия, что о чуде рождения Исаака Господь возвестил Аврааму, послав трех мужей… А фараона предостерегал, требовал отпустить народ ваш, не держать в плену — через кого? Даже не через Моисея, а через брата его, вашего тезку. Я к тому это говорю, что посланники Божий в человеческом облике — не редкость… Они могут быть кем угодно… Даже юродивыми, как это часто случалось в России…

Он незаметно для себя начал впадать в тон и ритм проповеди, но голос звучал мягко, без обычных звенящих нот.

— И если Господь считал мою веру недостаточно крепкой, если решил подкрепить достоверность сообщенного вами несколькими штрихами костюма, внешнего облика — почему Он не мог воспользоваться маленькой хитростью синьора Умберто? О, ирония Господня бывает непредсказуема и очаровательна. Он может избрать своим орудием кого угодно. И человек будет воображать, что он лишь ловко обделывает свои делишки, не догадываясь ни о конечной цели своей мышиной возни, ни об источнике удач, выпадающих ему. И тем не менее фальшивки здесь невозможны. Ибо главной верительной печатью остается всегда неожиданная вспышка счастья в груди того, к кому обращено послание. Или отсутствие ее. Именно благодаря этому я могу с такой уверенностью сказать: тогда в Париже вы были посланником. Сейчас — говорите от себя.

Умберто с облегчением вздохнул, быстро отошел от окна, опустился на колени перед отцом Аверьяном, прижал к губам его руку. Тот продолжал вглядываться в лицо Цимкера, все не отпускал от себя.

— Я знаю, что вы жили в греховной связи с похищенной, понимаю, как вам тяжело сейчас. Особенно тяжело потому, что вы не верите в воскресение и во встречу любящих после Страшного суда. Если она погибнет, вы не сможете себе сказать вслед за поэтом: «Покойся, милый прах, до радостного утра». Но я только хочу заверить вас: никогда наша вера не послужит оправданием тому, чтобы мы бросили ее без помощи. Мы не безвольные фаталисты, которым Господь нужен только как оправдание их собственной лени и беспомощности. Прав ли я, синьор Фанцони?

— О, безусловно. Я ведь говорил ему то же самое: мы не будем заниматься ничем другим, пока не освободим Сильвану.

— И он может и должен довериться вам. Потому что более смелого и талантливого ловкача в делах земных ему не найти. — Священник, усмехаясь, поднял Умберто с пола, повел его к столу. — Но должен признаться, друзья мои, слова шерифа сильно разожгли мои тревоги по поводу Табора. Вид этих бедняков, умоляюще протягивающих руки с обочины, действительно надрывает душу. Мы проповедуем счастье воскресения из мертвых, а оно оборачивается отчаянием для тысяч живых.

— Полиция любит сгущать краски, запугивать заранее…

— Но здесь довольно и наших собственных глаз. Может быть, есть теперь какая-то возможность снизить наши расценки? Я понимаю, что давать место в Архиве даром невозможно, но как мечта…

— В этом как раз шериф абсолютно прав: цена — единственный клапан, единственный способ пока отбирать наиболее горячо верующих, давать им место в Архиве в первую очередь. Да и не так уж она высока. Отказавшись от пьянства, от наркотиков, от азартных игр, каждый может накопить года за два-три. А уберите сдерживающий фактор цены — и сюда хлынут миллионы бездельников, для размещения которых не хватит и Нью-Йорка.

— Да-да, все это так. И тем не менее, как только решится судьба похищенной, мы должны будем немедленно собраться и обсудить проблему во всех деталях. Я хочу выслушать ваши советы и соображения и потом обратиться к жителям Табора со специальной проповедью. Кроткие, плачущие, нищие духом, алчущие и жаждущие — все это сказано о них. И не они ли названы блаженными, не им ли заповедано Царствие Небесное? Мы должны что-то сделать для них.

3

Обиженный песик понуро брел по дороге. Хозяин медленно ехал за ним и умолял вернуться. Песик качал головой и брел дальше. Тогда хозяин показал ему пакет с новыми, по научному рецепту сделанными, специально для собак, фрикадельками. Песик повеселел, прыгнул на сиденье и лизнул хозяина в щеку. Фрикадельки были сочные, упругие, песик с удовольствием ел их из миски, на которой красовалось название фирмы, осчастливившей миллионы собак.

В последнее время Лейда ловила себя на том, что ей стали нравиться телевизионные рекламы. Полуминутный переход, совершавшийся в них от неприятности, неудачи к полному и блаженному счастью, был похож на маленькую сказку, заражал надеждой. С каким облегчением улыбалась женщина, которую спасли от головной боли таблетки тройного экседрина! Как ликовал обладатель усовершенствованной газонокосилки! Насколько быстрее обошел конкурентов владелец конторы, купивший новый ксерокс! Какие девушки целовали молодого человека, догадавшегося наконец одолеть дурной запах изо рта бесподобным «Хлоретом»! Без ровного потока этих счастливых микроисторий зверства боевиков и ужасы последних известий были бы просто непереносимы. Особенно если к ним добавлялось что-нибудь столь же чудовищное из собственной жизни. Как сегодня. Как эта фотография Сильваны, принесенная полицейским.

Хотя снимок был расплывчатый, черно-белая перепечатка с цветного оригинала, Лейда сразу разглядела на заднем плане витрину кафе и грустящую девицу в старинной башне. Сама она вместе с Олей должна была быть на левой, отрезанной, половине. Сейчас оставалась только ее рука, просунутая под локоть Сильваны. Значит, Эмиль передал этот снимок своим хозяевам, а они?…

Коттедж стоял на улице столь тихой, что сброшенная ветром с дерева сухая ветка была здесь крупным событием. В открытое окно тек апрельский, пахнущий тополем воздух. Лейда сидела в кресле-качалке, туповато глядя в экран, почти не понимая хода кинодрамы, а только пытаясь вытолкнуть из сознания фразу, сказанную кем-то из героев в самом начале: «Жизнь подходила к концу».

Каждый раз, мысленно повторяя эту строчку, она ощущала какой-то болезненный отзвук в груди. Герой произнес ее с таким искренним и усталым приятием, что, повторяя ее про себя, она словно бы пыталась через заучивание интонации научиться настрою, чувству, состоянию. Но в то же время и боялась, что это ей удастся и что тем самым простой и короткий выход из ловушки, в которой она жила последние годы, придвинется еще грознее, соблазнительней, неизбежней.

Зазвонил телефон. Извиняющийся голос телефонистки спросил, закончила ли она свой разговор с Хельсинки. Она сказала, что не только с Хельсинки, но вообще ни с кем не говорила сегодня по телефону, что трубки в руки не брала. Потом вспомнила, что это не совсем так. Что, приехав домой из Архива, начала было набирать нью-йоркский номер, оставленный ей Эмилем. Но это можно было не считать. На третьей цифре она поняла, что ничего из такого звонка не выйдет, — бросила.

Кинодрама кончилась отъездом героя на Аляску. Начались автогонки. Снаряды на колесах неслись по дуге автодрома к невидимой цели. Голос комментатора переливался всеми оттенками хорошо отработанного самозабвения. Толпа на трибунах вытягивала свою многотысячную шею.

Лейда попыталась думать о том, зачем Эмиль сделал это. Никто в Москве не мог предвидеть, что он встретится с Сильваной, никто не мог приказать ему фотографировать ее, привозить снимки. Это было сделано уже из чистого энтузиазма, сверх программы. Кажется, она проговорилась тогда, что-то рассказала ему о Сильване и об Архиве, когда размякла после домашнего застолья и нежного саксофона. И в то же время он, наверно, не врал, говоря, что презирает пославших его. Местные психиатры, кажется, называют это комплексом заложничества, стокгольмским синдромом. Да она и сама это видела раньше не раз, даже в своих больницах и институтах. Жизнь забрасывала человека в подчинение какому-нибудь бандиту-директору, и человек, скрипя зубами и извиваясь, пытался разыграть независимость единственным оставленным ему путем: с лихвой, с творческими добавлениями перевыполнив бандитские приказы.

«Жизнь подходила к концу…»

Мысли ее неожиданно соскользнули на отца. Может быть, потому, что Игнациус Ригель никогда никаким подобным синдромам не поддавался, ни нацистам, ни большевикам служить не стал. За то и сгинул в лагере. Ей было пять лет, когда его забрали, но память о нем осталась яркой и именно как о чем-то самом надежном, теплом, как о крепком доме, куда можно было укрыться от любой бури и все найти на своих местах. А потом с востока пришла буря такая страшная, что смела дом. И с тех пор, что бы Лейда ни делала, она подсознательно пыталась отстроить этот домик заново. Для себя, для детей, для своих больных. Похоже, что не удалось. Хотя почему же тогда так много людей жаловалось, что она не пускает их внутрь, что все время остается за прочными стенами?

«Жизнь подходила к концу…»

Снова зазвонил телефон. Другая телефонистка тоже начала что-то спрашивать о Хельсинки. Голос был размыт расстоянием, искажен акцентом.

— Мадам Ригель?… Кто-то пытается звонить вам отсюда, из Хельсинки… Я говорю этой леди, чтобы она положила больше денег в автомат… Я говорю ей на трех языках, но она не понимает… Я думаю, она русская… Я думаю, не захотели бы вы оплатить разговор?

— Да, конечно, — рассеянно сказала Лейда. — Я заплачу. Пожалуйста, соедините.

— Але! Але! Мне нужна миссис Ригель. Могу я наконец говорить с миссис Ригель?!

— Да, я слушаю.

— Лейда Игнатьевна, это вы? Это правда вы?

— Ну конечно. Кто говорит?

— Ой, я с ума сойду. Это Виктория. Ну помните, я жила у вас. А потом Илья останавливался у нас в Ленинграде. Ой, это чистое безумие!

— Виктория?! Как ты попала в Хельсинки? Ты получила мое письмо?

— Откуда же я номер бы взяла? Ой, как я рада вас слышать! Я тут со съемочной группой, исторический фильм про вечную дружбу, финны такие смешные, а денег нам почти не дают, я в этот автомат столько уже перекидала, а он, подлец, выплевывает обратно, только не все, а телефонистку я не понимаю…

— Не надо денег, не бросай больше. Говори сколько хочешь, я плачу. Что там с Ильей — ты не знаешь? Я ничего не получаю вот уже три месяца. Его ведь должны были демобилизовать в январе, но до сих пор…

— Я знаю! Я ездила к нему! Два раза уже! Второй раз — как раз перед тем, как ехать в Финляндию.

Лейда вскочила, ринулась за сигаретами, но короткий телефонный шнур не пустил ее, по дуге, как на натянутом поводке, вернул назад. Зачем-то она сорвала со стены фотографию Ильи, поставила перед собой.

— Вы не бойтесь, Лейда Игнатьевна, с ним все хорошо. Он стал такой здоровущий! Честно вам говорю. Он очень здоровый. Только они не демобилизовали его, нет. Оставили на сверхсрочную.

— Этого не может быть. Они обещали. Тут какая-то ошибка. Три года, и потом — все! Они сами мне это сказали.

— Вы не волнуйтесь. На сверхсрочной и кормят лучше, и обмундирование — не в пример. И можно комнату снимать на стороне, не обязательно жить в казарме. Он уже сержант, а скоро может стать прапорщиком. Будет настоящий офицер.

— Нужно что-то делать, Виктория, что-то делать… Так нельзя это оставить… Невозможно…

— Он сам, конечно, расстроен, но виду не подает. Против стенки лбом не попрешь. Особенно у нас. Особенно если очки на носу или другая какая помеха.

— Я очень прошу тебя, Виктория, очень… Ты должна для меня это сделать… И для Ильи…

— Я — все! все на свете, Лейда Игнатьевна.

— Ты вот что… Ты, как только вернешься в Ленинград, выбери время съездить в Москву. И позвони там одному человеку… Сейчас я тебе скажу телефон, запиши… Павлик, Павел Никифорович… Объясни ему все. Только с глазу на глаз. Может быть, у него есть знакомые в верхах, какие-нибудь связи… Все же он живет в столице. Передай, что я умоляю его добиться демобилизации для Ильи… Мальчик отслужил свое, это против всех их законов… Они должны отпустить…

— Я, конечно, я сразу же… Съезжу и позвоню. Но вы не волнуйтесь, Лейда Игнатьевна. Ему пока неплохо… И не так уж там холодно. А в больших городах сейчас жизнь для мальчишек даже опаснее, чем в армии. Хулиганья развелось — просто жуть.

— Передай Павлу Никифоровичу, что всезнайки не отпустили меня… Так и скажи: «всезнайки». Он поймет. Скажи, что они меня замучили совсем. Держат в руках, заставляют делать всякие гадкие дела. А чуть я попробую рыпнуться, грозят отыграться на Илье. Послать его в урановые рудники. Скажи: «Жизнь подходила к концу…» То есть нет, это я уже путаюсь. Просто скажи, что я пропадаю совсем. Что пока Илья у них в руках, мне не жить.

— Лейда Игнатьевна, родненькая, вы не думайте, что я совсем глупая, но я все боюсь, что нас прервут и я не успею сказать, как я вас люблю. Я вас очень люблю, Лейда Игнатьевна.

— Передай, что я помню его, что я совсем одна, но, наверно, не протяну долго. Если все останется как сейчас, мне не вытянуть. У меня нет больше сил, нет сил, нет сил…

…Потом она сидела перед умолкшим телефоном, перед погасшим телевизором, гладила пальцем рамку фотографии. Илья выходил из парадного их таллинского дома, на ходу натягивая пальто, смеялся. Она увеличила почти все его фотографии, какие удалось вывезти, и время от времени меняла их в рамках, по-новому развешивала на стенах. Она жалела, что не было фотографии Павлика.

Она чувствовала, что с каждой минутой в ней нарастает злобная решимость. Пошла в ванную, натянула резиновую шапочку, приняла холодный душ. Теперь в голове звучало уже другое:

«Вы так — и мы так!.. Вы так — и мы так!..»

Завязав пояс халата, издалека — как на врага — пошла к телефону. Записка с оставленным Эмилем номером лежала тут же на тумбочке. Она отсчитала восемь гудков в трубке, бросила ее и продолжала одеваться. Наложила тон, подвела брови. Проверила сумочку — чеки? кредитная карточка? За полчаса она как раз доедет до ресторана, в котором не была почти год. А зря. Даже в Америке немного попадалось ей мест с такими омарами.

Когда полчаса спустя в вестибюле ресторана она набрала второй номер (заполнив датой две последние цифры), трубку на том конце подняли сразу. Она сказала, что звонит по неотложному делу. Что ей было приказано любой ценой удерживаться в Архиве, но теперь это вряд ли возможно. Она не знает, зачем нужно было убивать одного сотрудника и похищать другого. Но знает, что сделано все было топорно. Что даже фотографию Сильваны не сумели отрезать грамотно. Что по оставшейся на снимке руке — ее, Лейды Ригель, руке — ее опознали, и в Архиве назревает скандал. И если похищенную не вернут немедленно, чтобы она могла снять возникшие подозрения, миссис Ригель не избежать увольнения. А тогда уже полковнику будет в деталях доложено, что послужило тому причиной и как проводилась эта нелепая операция.

Она говорила довольно спокойно, но, видимо, внутреннее напряжение осталось в стискиваемых челюстях. Потому что официант явно опешил и с удивлением вгляделся в лицо дамы, заказывавшей омаров с таким презрением, почти с ненавистью.

 

Июнь, четвертый год после озарения, Карелия

1

Народу в зале ожидания было немного. Местный поезд уже ушел, до скорого Ленинград — Мурманск оставалось часа три. Илья пристроился на скамье у окна, положил на колено новенький блокнот, достал карандаш.

«Дорогая моя! Вот и до нас добралось лето. Или весна. Во всяком случае, у нас есть настоящая трава, настоящая листва, почти настоящие цветочки. Лед сошел. Солнце греет так, что на мой обгорелый нос никто уже не обращает внимания, — он перестал быть редкостью…»

Он знал, что письмо никуда не дойдет, что он скорее всего просто порвет его и выбросит, как все предыдущие. Но ему нравилось так коротать время увольнительной. Тем более что теперь каждое воскресенье было окрашено лучиком надежды. Слабым, полуреальным, один шанс из тысячи. Но когда-нибудь этот шанс выпадет, когда-нибудь Виктория вырвется и приедет снова, и он сможет отдать ей письмо из рук в руки. Да и не имел он в виду непременно Викторию. «Дорогая моя» — это было гораздо шире, «дорогая» вообще, не обязательно даже кто-то, кого он знал.

«…Также прилетели новые птицы. Многих из них я не знаю. Не знать имен того, что растет, плавает, бегает, летает вокруг тебя, как-то грустно и неловко. Все равно что жить в доме, не зная названий того, что висит на стенах, стоит по углам. Никогда не станет родным…»

Какая-то сезонница, замотанная в зеленый платок, села рядом с ним на скамейку. Ватник ее пах скипидаром. Ребенок на руках у старухи, сидевшей напротив, начал жалобно поднывать.

«С птицами труднее всего. Рыб можно взять в руки, на базаре например, и спросить. Веточку куста или дерева принесешь тете Луше, и она скажет, как называется. На птиц почти всегда смотришь издалека и в одиночку. И слышишь их тоже где-нибудь в лесу — один. Не у кого спросить. Наверно, только тот, кто с детства ходил в лес с отцом и матерью, будет знать местных птиц. А мы, хоть всю жизнь тут прослужим, так и останемся пришельцами, чужаками. Птицы нас не признают».

Ребенок стал плакать громче. Сезонница что-то сказала, не поворачивая головы. Илье почудилось, что она назвала его по имени. Он наклонился, пытаясь заглянуть ей в лицо. Она отвернулась. Но при этом нащупала, не глядя, его руку и вложила в нее какую-то бумажку. Потом встала и быстро пошла из зала.

Илья удивленно посмотрел ей вслед. Разгладил бумажный комочек. Ряды букв ломались и скакали, как охваченная паникой очередь.

«Ильюша, не беги за мной сразу. Не надо, чтобы нас видели сегодня вместе. Приходи на то место на холмике, где мы сидели в первый раз. Я тоже туда приду. В.».

Сначала ему стало стыдно, что он не узнал ее. Потом стыд сменился досадой, почти злобой на то,

что она всегда появлялась так неожиданно и своевольно. Что он не мог ни приблизить ее появление, ни отдалить, ни хотя бы подготовиться. И только потом радостная волна прошла по груди, плеснула в горле. Но все же его хватило на то, чтобы продержать себя на скамье еще минут пять и только потом не спеша подняться, запихнуть блокнот в карман, поправить пилотку, двинуться к выходу на привокзальную площадь.

По городу он шел быстро и озабоченно — как бы по делу. Кивал знакомым, козырял попадавшимся навстречу офицерам.

Лишь на большаке припустил бегом.

Но когда взлетел по склону холма, увидел, что место их занято.

В кустистой низинке, невидимая с дороги, стояла палатка. Грузный бородач в штормовке и резиновых сапогах сидел перед ней на корточках, разжигал бензиновый примус. Он улыбнулся, призывно помахал рукой.

Илья застыл в растерянности.

Сзади захрустел прошлогодний черничник.

Виктория подошла без улыбки, притянула за шею, осторожно поцеловала в щеку. Потом за руку повела вниз к палатке.

— Познакомься. Это Павел Никифорович. Близкий мамин друг. Твоей, конечно, мамы, не моей.

— Мы немного знакомы, — сказал Павлик. — Говорили несколько раз по телефону.

— Да, — рассеянно откликнулся Илья. — Я припоминаю.

— Ильюша, мы должны тебе кое-что рассказать. Очень важное. Сядь вон туда. Я недавно ездила от студии в Финляндию. И оттуда дозвонилась до Лейды Игнатьевны… Да-да, прямо в Америку… Да, я знаю, что я молодец… Но ты не представляешь, что ей приходится выносить ради тебя… Теперь стало ясно, почему тебя здесь держат… Почему переписку не разрешают, в отпуск не отпускают, а теперь вот не демобилизовали…

Илья слушал и постепенно ему начинало казаться, что какая-то веревка опутывает его виток за витком, туже и туже. Или скорее так: он приходит в себя после какой-то аварии и понемногу начинает пробовать руки и ноги — работают или нет — и обнаруживает, что спеленут тысячью повязок, что все, что ему осталось: поднимать и опускать веки, дышать, шевелить мизинцем, торчащим из гипса. Они говорили по очереди, иногда поправляли друг друга, но все поправки и уточнения сводились к тому, чтобы не дать ему увлечься какой-нибудь обнадеживающей химерой, не пропустить и капли света в глухую, убийственную черноту. Лишь в конце Павлик обронил что-то несуразное, чего он не мог поначалу даже понять.

— Как это уйти? Куда?

— Я думаю, другого выхода нет. Тебе надо уйти отсюда. Уйти за границу.

— По морю, что ли? По воздуху?

— По земле. По травке, по камушкам, по кусточкам, по лесочкам. До финской границы я тебя доведу.

— Но Финляндия выдает!

— А ты и там не показывайся. Иди себе и иди, пока не придешь к шведам. Шведы хорошие люди. Москвы не боятся, беглецов прячут.

— Не знаю… Это какое-то безумие… Никто еще так не убегал… Надо все обдумать… Чистая авантюра…

— В том-то и беда, что на «думать» у тебя времени нет… Минут десять разве. Или пятнадцать. Зато у нас с Викторией времени было много. Не один вечер мы просидели. С циркулем и линейкой, по карте, все шансы подсчитывали. И вышло не так уж плохо. Я бы сказал: пятьдесят из ста.

— Это правда, Ильюша. Я тоже сначала не верила. Но Павел Никифорович и в одиночку через тайгу ходил. По двести километров и даже зимой. Он все умеет, всему тебя научит.

Павлик развернул карту, придвинулся ближе:

— Смотри. Через полтора часа приходит поезд. Мы садимся в него. Ты, конечно, переодеваешься в гражданское — там в палатке все припасено. Едем на север до Мончегорска. Вот билеты. Оттуда — пешком на запад. У Верхнетуломского водохранилища попробуем найти лодку. Если нет — обойдем по земле. А дальше, между двумя речушками, там небольшая возвышенность — по ней и потопаем. Места такие глухие, что и захочешь человека встретить — не найдешь. А нам-то это вообще ни к чему. Так незаметно до границы и доползем. Думаю, дней за восемь.

— А если поймают?

— Судить будут. Тебя — за дезертирство, меня — за сообщничество. И неизвестно еще, кто больше получит.

Павлик всмотрелся в его растерянное лицо, взял за плечи.

— Предприятие, конечно, рискованное. Скажем, как удаление опухоли. Но без этого ваши дела и вовсе швах. Либо они маму твою до смерти затравят, либо тебя на уран пошлют. Причем одно не исключает другое. А так есть шанс на выздоровление. Но последний. Потому что я больше приехать не смогу. И эти три недели с трудом на работе выпросил. Хорошо, они мне два месяца отпуска задолжали. Так что надо решать. И сразу.

Илья задумчиво потер корочку засохшей крови на пальце. Царапина была свежей — болела. Вчера он неосторожно дернул скобу карниза, который прилаживал над окном. Зато плотная занавеска, повешенная им, впервые отрезала белесое ночное небо, дала им выспаться нормально. Они с Колей Чешихиным жили теперь не в общей казарме, а в отдельном домике для сверхсрочников, в своей комнате. У них была электроплитка, будильник, приемник «Сельга», репродукция с картины «Княжна Тараканова», по две подушки и по два матраса на каждой кровати, полка с книгами, настольная лампа с абажуром. Уборная стояла во дворе, но очень близко от дома, и у них был фонарик, чтобы зимой освещать тропинку. Им платили небольшую зарплату, а кормили и обмундировывали бесплатно. Начальство относилось к ним уважительно и часто посылало их на самые трудные и серьезные поломки, случавшиеся на батареях. Им не надо было участвовать в строевой подготовке или в занятиях на штурмовой полосе, где несчастные первогодки, извиваясь, ползли под низко натянутой проволокой, а потом карабкались на дощатые стены препятствий. Они поднялись на несколько ступенек вверх по лестнице чинов и со временем имели шанс подняться еще выше. В сущности, это была налаженная, спокойная жизнь, в которой все было расписано, предусмотрено, определено цепью приказов и правил. Расстаться с ней было очень страшно.

Илья медленно начал расстегивать пуговицы гимнастерки. Павлик глубоко вздохнул, похлопал его по спине. Полез в палатку за мешком с одеждой.

— Главное, чтобы сапоги были впору. Мы не знали твоего размера… Я на всякий случай захватил две пары… Можно накрутить побольше портянок… Ты небось с портянками теперь умеешь обращаться…

Виктория помогла ему натянуть свитер, штормовку, застегнула ремень.

— Хорошо, что волосы у тебя уже отрасли. В поезде никто не подумает… Геолог как геолог… Или турист… Главное, чтобы по дороге на станцию никто не узнал тебя… Ты капюшон натяни вот так, пониже…

— Ничего, сейчас в клубе концерт. Солдаты все там собрались. На улицах вряд ли кого-нибудь встретим.

Все трое старались теперь говорить вполголоса, почти шепотом. Павлик быстро и умело укладывал снаряжение обратно в рюкзаки, скатывал спальники, палатку.

— Ильюша, я на станцию с вами не пойду… У меня семья, ответственность — нельзя с преступными элементами показываться… Ну, вот. Но ты не волнуйся. Я уверена, что все пройдет хорошо. Вы справитесь, дойдете. Павел Никифорович, не смотрите на часы. И на нас не смотрите. Мы только попрощаемся, и вы пойдете…

— Я ничего… Минут пять еще есть… Я вот форму его пока заберу, зарою в сторонке…

— Я, конечно, надеялась немножко, что ты испугаешься, не станешь уходить… Но это потому, что эгоистка. Только о себе думаю. А уходить тебе надо. Все равно хуже не будет. И потом, я все больше и больше в судьбу верю… Ничего у нее не бывает навсегда. Это так только кажется, что ты уйдешь сейчас и все кончится… Вовсе не обязательно. Может, и меня выпустят поехать. Анкета у меня замечательная. Пустили же в Финляндию… А может, и тебя обратно каким-то ветром занесет… А может быть, и, не дай Бог, поймают вас… Тогда я в тюрьму к тебе приду.

— Никто нас не поймает, — сказал Павлик. — Руки коротки. Недели через две я вернусь — позвоню, передам привет.

Он подбросил рюкзак на спину Илье, помог накинуть лямки на плечи. Потом отвернулся, давая им поцеловаться в последний раз. Потом посмотрел на часы и начал мягко, но решительно оттаскивать их друг от друга.

Виктория села на землю, обхватила колени и стала смотреть им в спины. Горбы рюкзаков колыхались, скрывая головы уходивших.

2

Илья никогда не думал, что земля под ногой может быть так многообразна и коварна. Моховая подстилка, поначалу притворявшаяся прочной ковровой дорожкой, без всякого предупреждения превращалась в зыбкую хлябь. Поросшие осокой кочки неожиданно вырастали до колена, делались жесткими, как валуны, больно толкались. Мелкий валежник подстраивал западни и ловушки, россыпи упрятанных под травой камней пытались вывернуть щиколотку. Редко-редко попадалась полоска плотного песка, на которой ноги получали недолгий отдых. Потом снова шли кочки, мох, валуны, валежник, переплетенные северным бездорожьем.

На третий день Илья почувствовал колющую боль в подошве. Сначала он пытался терпеть, но Павлик заметил его хромоту, накричал, заставил разуться, проколол вздувшийся волдырь, забинтовал.

— У тебя нет сейчас другого транспорта, кроме собственного тела, — запомни. Это единственная машина, на которую ты можешь рассчитывать. Люби его, заботься, откликайся сразу на всякую жалобу. Не вздумай насиловать — отомстит страшно.

Послушный ученик кивал, мотал на ус, не позволял вслух признаться, что «не насиловать» — это значило бы остаться лежать на весь день в палатке, пощадить нестерпимо ноющие по утрам мышцы. Ему казалось, что этот грузный человек никогда не сможет понять его, — так легко и бодро выскакивал он из спальника, сбегал к ручью за водой, растирался, рубил сухостой для костерка, готовил завтрак, а потом неутомимо шел и шел впереди, останавливаясь лишь для того, чтобы свериться с компасом или подождать поотставшего Илью. В движении было особенно заметно, насколько он сильнее своего веса, насколько не обременен им, с какой легкостью может присесть, перепрыгнуть через яму, нагнуться до земли, не снимая рюкзака. Но в то же время была в его движениях и осторожность, и бережность, и охранная заботливость о себе — заботливость, которой он пытался заразить Илью с самого начала похода.

Они старались по возможности не оставлять следов. Заваливали прошлогодней листвой примятую спальниками траву. Костер позволяли себе разводить не на каждой стоянке, ждали полосы тумана. Перед уходом закапывали остатки золы, укрывали сверху мхом. Случайно оброненные бумажки, окурки, консервные банки, остатки чайной заварки — все это тоже тщательно сгребалось в ямку вместе с углями. Потом неиспользованный кипяток сохраняли в термосе до следующего привала. Запасы старались экономить. У Павлика в рюкзаке была припасена спиннинговая катушка и несколько блесен, и однажды утром Илья, проснувшись, увидел, что тот сидит гордый и довольный у ручья и разделывает двухкилограммового лосося. Но хранить его было негде, пришлось наедаться, не откладывая на будущее, и вкус вареной рыбы остался во рту надолго.

К вечеру четвертого дня они разбили палатку на берегу большого озера. Они надеялись, что это то самое водохранилище, которое они искали. Ночью похолодало, с открытой воды задул сырой ветер. Илья был так измотан переходом, что едва смог кинуть под спальник несколько пучков сухой осоки. Видимо, этого было недостаточно — земля внизу была слишком влажна. Он проснулся от ощущения леденящей сырости. Днем начался озноб. Павлик заставил его лечь в освещенной солнцем прогалине, сам куда-то ушел. Было хорошо лежать там в полузабытьи, следить за полетом чаек, упиваться чувством поражения, беспомощности, невиноватости. Да, он старался, он сделал все, что было в его силах. Теперь с этим покончено, можно больше не напрягаться, не мучить себя. Пусть другие делают с ним что хотят.

Павлик вернулся к вечеру, взвалил на плечи его рюкзак, заставил подняться, повел вниз. В камышах темнела лодка. Илья забрел в воду, переполз животом через борт, лег на корме. Павлик навалил на него оба спальника и одеяло, взялся за весла. Озноб не проходил. Розовая рябь пошла в стороны от бортов, стало больно глазам. Гигантская малиновая монета вдали медленно протискивалась в невидимую щель. Вечерние птицы с криками разлетались на ночлег.

Когда он проснулся, было опять светло. Скрипели расхлябанные уключины. Прибрежный лесок толчками уходил влево. Сил хватало только на вдох, потом — на выдох. Болело в висках.

— Ну как, солдат? Отоспался?

Голос у Павлика был хрипловатый и сдавленный. Неужели греб всю ночь?

— Я ничего… Озноб, кажется, кончился. Еще немножко отдохну, потом подменю вас…

— Лежи уж, подменщик.

— А откуда лодка? Мы украли ее?

— Считай, одолжили.

— Долго еще плыть?

— Не знаю. Но все равно такую погоду лучше переждать. Слишком заметно.

Он повернул лодку в гущу прибрежного камыша. Орудуя веслом, как шестом, загнал ее до упора, потом вылез в воду — лодка облегченно хлюпнула, поднялась — и он руками протащил ее еще дальше.

День они провели в еловой поросли, то впадая в сонное забытье, то просыпаясь ненадолго, подставляя жиденькому солнцу то спину, то бок, почти не разговаривая, бездумно глазея в небо. К вечеру оба почувствовали себя настолько окрепшими и отоспавшимися, что решили даже заняться туалетом. Илья избавился от многодневной щетины. Павлик спустился к воде, кое-как раздвинув камыши, выстирал пропитанную потом рубашку.

Отплыли в сумерках. Для весел Илья был еще слабоват, но вырванное сиденье держал под мышкой крепко и рулил им довольно уверенно. Белая ночь пронизывала висевший над водой туман, света вполне хватало на то, чтобы разглядеть стрелку компаса. Капюшон штормовки делал Павлика похожим на монаха, без устали кладущего мерные, размашистые поклоны. Под утро на волочившуюся за кормой блесну попались один за другим двое щурят. Они отпраздновали высадку на западный берег водохранилища шикарным завтраком: уха, две шоколадные конфеты, горсть прошлогодней клюквы, собранной на лесной болотине.

— Теперь смотри сюда, — говорил Павлик. — Карта, конечно, слишком крупная, курам на смех, но ведь других не достать. Мы сейчас примерно здесь. Видишь эти две речки? Между ними должен быть какой-то хребет, водораздел. Он идет на запад до самой границы. Его и надо держаться. Если мы потеряемся или со мной что случится, помни одно: держаться хребта и следить, чтобы солнце было слева. Если выйдешь к какой-нибудь реке — значит, сбился с пути: поворачивай назад.

Что поражало Илью больше всего — бесконечность не занятой человеком земли. Только в самом начале, вблизи Мончегорска, попались на их пути две полузаброшенные деревеньки. Дальше все было только мох, тундра, мелколесье, ручьи и озера, щемящая сердце пустота.

Он чувствовал себя почти здоровым, но Павлик, не слушая его протестов, переложил часть поклажи в свой рюкзак. После озера земля стала плотнее, нога легче находила твердую опору. Илья издали научился замечать осыпи мелких камней, заранее обходить их стороной.

Однажды во время дневного перехода они услышали далекий шум мотора. Шедший впереди Павлик остановился, махнул Илье рукой. Они поспешно скатились вниз, укрылись в мелком березняке. Вертолет мелькнул в просвете между холмами, ушел дальше на север. В другой раз они услышали шум слишком поздно. Все, что им оставалось: упасть тут же на землю, вжаться в кочки, ждать с колотящимся сердцем. Вертолет вылетел из-за гребня, прошел прямо над ними, и они лежали, не смея поднять головы, вслушиваясь в оттенки рева, ожидая, что вот-вот он начнет нарастать снова, возвращаться.

Нет, пронесло и на этот раз.

Но с тех пор они стали осторожнее, старались идти по самой опушке березняка. Они не представляли, как далеко им еще идти, но вертолеты были явно военные, и они думали, что граница близко.

Шторм подкрался незаметно, под видом мелкой мороси, разрозненных облачков. Потом словно гигантская черная штора надвинулась с севера через все небо. Струи дождя, выносимые из-под нее сильным ветром, летели почти горизонтально, далеко обгоняя саму тучу. Стало трудно дышать. Вода хлестала по глазам. Они упрямо пытались брести вперед, пока видели землю под ногой. Когда исчезла и она, Павлик ухватил Илью за лямку рюкзака, повел вниз. В углублении за большим валуном они стали разбивать палатку, пуская в дело все веревки, какие у них были, цепляя их за корневища и стволы карликовых берез, стлавшихся под ветром. Колья с трудом входили в каменистую почву. Вода успела пробраться под одежду во многих местах, прежде чем они заползли внутрь, скрючились в тесном мраке двухместки.

Ночью проснулись от звуков пальбы. Верхний шов палатки лопнул под напором ветра, и угол полотнища нещадно хлестал себя, издавая оглушительный треск. О том, чтобы снова заснуть, не могло быть и речи. Они лежали, сглатывая голодную слюну, коченея в мокрой одежде, теряя силы от вынужденной неподвижности.

Шторм продержал их в палатке весь следующий день и еще одну ночь. Потом ветер начал слабеть, небо чуть просветлело. Они кое-как свернули отяжелевшую мокрую парусину, съели остатки размякших в рюкзаке галет, двинулись дальше. К вечеру проглянуло солнце. Пар от их одежды мешался с паром, идущим от земли. Хуже всего было то, что вода пробралась до карты, и та расползлась под пальцами. У них остался только компас и школьный «Атлас мира».

Они подолгу разговаривали теперь на привалах, и рассказы обоих делались все откровеннее. Приближающийся момент расставания, расставания навсегда, развязывал языки. Вкусы их расходились почти во всем, но тяжкую обязанность культурного человека — выслушивать бред собеседника — они скрепя сердце выполняли, отыгрываясь потом язвительностью и сарказмом. Про птиц Павлик тоже почти ничего не знал, зато про камни — о, тут его было не унять. Часто заговаривали и о женщинах. И здесь, осторожничая и заметая следы, каждый исподволь, по кусочкам выколупывал из другого ответ на самый жгучий вопрос: для Ильи — правда ли, что влюбляются не только в двадцать лет, что все это продолжается так долго, что есть жизнь и после сорока? для Павлика — о чем говорила, чего хотела, кого любила, о чем мечтала, вообще какой была женщина по имени Лейда Ригель?

3

Изгородь выползала из перелеска, тянулась через поляну, исчезала за гребнем холма. Жерди были старые, побуревшие, косо, на поморский манер, набитые на столбики-колья. Полоса голой земли шириной метров пять послушно следовала всем извивам ограды. Из размытых дождем, давно не обновлявшихся борозд пробивались пучки молодой травы.

Павлик толкнул в бок лежавшего рядом Илью, заглянул в его обросшее щетиной лицо, нерешительно хохотнул:

— Дошли, что ли? Хочешь жмурься, хочешь щипай себя, но вот она — змея долгожданная! Небось и не верил уже?… Я и сам, честно сказать, начал бояться, что сбились. По моим расчетам выходило, что еще позавчера должны были выйти.

Илья не улыбался в ответ, молчал, смотрел серьезно, почти испуганно.

— Теперь главное — не распускаться. У них много всяких фокусов в запасе. Могут мину где-нибудь подложить. Или сигнальный провод натянуть. А то еще, я слышал: распашут вот так контрольную полосу, а настоящая граница на три километра дальше. Человек перейдет, сядет, дурачок, отдыхать или праздновать — все, думает, свобода, безопасность! Тут они его и царап. Я, пожалуй, с тобой перейду. Досмотрю, чтобы уж наверняка.

— Может быть, выдернуть несколько жердей и положить через вспаханное? Чтобы следов не осталось.

— Прогнутся до песка, отпечатаются. Да и лишнее это. Не каждый же день они здесь проходят проверять. Ведь глушь — ни души. Я первым пойду, а ты просто ступай за мной след в след. Потом вернусь, перейду назад. Получится один след туда, тот же самый — обратно. Заблудился человек, забрел куда не следует, потом вернулся. Ну что — двинули? Пешком — за границу.

Он первым перелез через изгородь, ступил на размытые борозды. На рыхлом песке каждый отпечаток оставлял все рубчики подошвы. Попасть в них точно, не разрушив рисунка, было невозможно. Трюк явно не проходил, но Илья честно старался. Лесной сумрак глядел в спину тысячью невидимых глаз.

Он оперся на протянутую Павликом руку, вспрыгнул на жесткий дерн.

Ничего не случилось.

Корявые березки, стланик, трава так же тихо шелестели по обе стороны полосы, словно насмехаясь, сбивая с толку своей похожестью, неразделимостью, неучастием в людских разгораживаниях.

— Не расслабляться, — скомандовал Павлик. — Марш.

Они двинулись дальше на запад. Шли полчаса, час. Камни под ногой были так же коварны, небо — так же бесцветно, кочки — так же упруги и жестки, мох — так же мягок и пестр. В начале второго часа шедший впереди Павлик вдруг остановился на возвышении, снял рюкзак, сел на землю. Подошедший Илья проследил за направлением его указующего пальца и увидел в низине цепочку телефонных столбов: тонких, выкрашенных в зеленый цвет, с жестяным колпачком наверху. В России таких столбов они не видали.

— Ну что — теперь уж точно. Заграница, самая пересамая… Ты первый раз? И я тоже. Ничего особенно, скажу тебе… Ладно, нечего. Давай-ка вываливай все из рюкзака — будем делиться… Палатку я забираю с собой. Тебе только лишний вес, хватит и спальника… Вот здесь остатки риса, две банки тушенки, пакет вермишели, соль, чай — это все тебе… Мне хватит, не бойся. Только на три дня, а там я прятаться перестану, выйду к жилью, разживусь. Да и спиннинг у меня, тоже что-нибудь добуду. А тебе, может, еще столько же придется идти, не показываясь… Аспирин, антибиотики, йод… Это от живота, это от нарывов — все держи в полиэтилене… Клюквой не объедайся, может развезти. О, гляди — еще сухофрукты на дне завалялись… Забирай, не спорь… А здесь, в конверте, — тебе от Виктории. Финские марки — все, что у нее оставалось после поездки. Их, наверно, и в Швеции можно будет обменять, там пригодятся…

Чем больше он суетился, чем сильнее напускал на себя озабоченность и деловитость, тем труднее ему было скрыть за ними распиравшее его ликование. Илья же был словно в трансе: все исполнял с послушностью и аккуратностью автомата, равнодушно опускал в рюкзак протягиваемые ему припасы. Потом вдруг выронил моток веревки, встал, шагнул вперед, задев зазвеневший чайник, обхватил Павлика руками, зарылся лицом в штормовку.

Тот умолк на полуслове, уставился в белый воронкообразный просвет на солдатском затылке.

— Ого, ты вот как… Ну, ты ничего теперь, ты ведь молодец… Вон как протопал… Всему научился быстро. Не бойся ничего, дойдешь и один. Если напорешься случайно на финнов, говори только по-английски. Что, мол, турист-любитель, сбился с дороги… Они привыкли ко всяким чудакам-бродягам, поверят. А ты иди себе и иди. Атлас все же тебе поможет. Главные-то реки на нем обозначены. Рано или поздно дойдешь вот сюда: Муонио, пограничная со Швецией река. Один из трех городков: Каресуандо, Муонио или Колари. В каждом из них — паром. Никаких документов не спрашивают, плату берут только за автомобиль. А ты пешеход, тебе много не надо. Зашел на паром — и через двадцать минут в Швеции…

Илья понемногу успокаивался, выходил из транса. Смотрел осмысленно, кивал, улыбался.

— А из Стокгольма пошли мне открытку. Без текста, без подписи… Нарисуй рожицу какую-нибудь — я пойму. Я этой открытки знаешь как буду ждать? Как конца заезда на ипподроме. Такого заезда, на который все деньги поставил. Я на тебя очень много ставлю, Илья. Если ты дойдешь, это мне до конца дней будет — ого!.. Из такой бульдожьей хватки парня вырвать! Ну и для мамы твоей… Ей передай, что я тоже… все эти годы… Не могу ее забыть. Что желаю ей счастья такого… такого, как она мне дала… Только не такого короткого, а надолго… Передай, что след в душе такой глубокий…

Еще не успев понять, откуда приплыло надсадное жужжание, оба дружно повалились на землю.

Биплан шел низко над кромкой леса.

Приближался или удалялся?

Во всяком случае, было до него не больше километра. Вполне мог заметить.

— Если это финский, могут вызвать патруль, — сказал Павлик.

— Нет, это наш. В береговой охране — я видел — точно на таких летают.

Биплан, словно подтверждая, накренил крылья, скользнул на восток, исчез за лесом.

— Да, тогда мне лучше не мешкать.

Они поспешно закончили упаковку, подобрали и зарыли весь мелкий мусор, затянули поистершиеся и выцветшие завязки штормовок. Рюкзаки были все еще достаточно тяжелы, сильно перегибали их вперед, так что обняться как следует не удалось. Они друг друга за плечи, улыбнулись в последний раз, пошли в разные стороны.

Расставание вышло таким поспешным и скомканным, что Илья как-то не воспринял его всерьез. Он бодро спустился в низинку, прошел под телефонными проводами, мимо диковинных столбов, поднялся на следующий холм, перевалил через него и оказался перед плотной стеной кустарника. Слева его было не обойти — тянулся далеко. Но и справа не было видно просвета. Значит, что же? Продираться напрямик?

Только тут паника начала брать свое.

Да, он выучился всем хитростям и приемам походной жизни. Он научился правильно укладывать вещи в рюкзак: тяжелое — к спине, легкое — по краям. Он знал, каким слоем наносить антикомариную мазь и как дышать при подъеме в гору. И как растирать мышцы по утрам, и как находить сухое место для ночлега, и как находить воду для питья. Лишь одному он не успел научиться: куда направлять следующий шаг. За весь поход ему ни разу не пришлось даже задуматься над этим. Единственное, о чем надо было заботиться: не потерять из виду спину вожатого.

Теперь он остался один.

В чужой стране, без настоящей карты, без документов, без денег. Даже без права позвать на помощь. Неужели люди, умеющие так надежно и любовно протягивать ниточки проводов друг к другу, смогут выдать его назад? Может, они просто не знают, что такое лагерь, вышки, колючая проволока, уголовники, избивающие новичков, насилующие их всем бараком на нарах? А если подвернется нога? Сколько раз уже он едва успевал поймать ускользающее равновесие, сколько раз испытывал судьбу?

От внезапной слабости он пошатнулся, осторожно опустился на землю, снял рюкзак. Отполз обратно к вершине холма. Телефонная линия внизу была первым знаком человеческого присутствия на земле, увиденным ими за девять дней. В проводах перекатывались неспешные финские новости, кто-то кого-то, наверно, звал в гости, торговался, расспрашивал о здоровье, хвастал охотничьей удачей. Расстаться с этим так сразу, снова уйти в одиночество леса и тундры не было сил.

Илья лежал так тихо, что лемминг, высунувшийся неподалеку из травяной подушки, повертел острой мордочкой, ничего не заметил и спокойно уселся чиститься и умываться. Воробьи чирикали, перелетая по жестяным шапочкам столбов. Белая полярная сова плавно скользнула вдалеке к поваленной ели. И донесшийся издалека собачий лай тоже как-то вписался в череду мирных звуков и шевелений близкой человеческому жилью природы, не вызвал поначалу никаких мыслей об опасности.

Лай усиливался, делался все более азартным.

Потом как-то очень обрывисто смолк.

И тогда с той стороны, куда ушел Павлик, донесся отчетливый знакомый треск — автоматная очередь.

Чей-то оклик, свист — и еще одна.

Илья, забыв про рюкзак, забыв про все приемы осторожной ходьбы, вскочил и ринулся вниз, проскочил под телефонными проводами, взлетел по пологому склону, мимо примятого мха на месте их последнего привала и, задыхаясь, припадая за стволами, не чувствуя хлещущих веток, побежал — вперед? назад? просто не зная куда? — и так несся, пока не увидел бегущего ему навстречу человека — в изодранной одежде, со всклокоченной бородой, прихрамывающего, сжимающего в руке окровавленный охотничий нож.

 

Июль, четвертый год после озарения, Нью-Йорк

1

Сотни кондиционеров надсадно гудели, выкачивая жару из залов и переходов аэропорта Кеннеди, но снаружи она накапливалась пластами, сгущалась, как кисель, зыбкой массой в июльском безветрии.

Пассажиры, выходя из дверей, чуть не бегом припускали к своим машинам, автобусам, такси, на ходу сбрасывая пиджаки, закатывая рукава, расстегивая пуговицы рубашек и платьев.

По телефону Лейда заверила Эмиля, что встречать ее не нужно, что она без труда найдет отель «Синий каньон», что все равно она не будет знать заранее, каким рейсом прилетит. Даже приплела что-то насчет возможной промежуточной посадки в Олбани — ненадолго, по делу. Конечно, выигрыш был ничтожен — побыть одной те лишних полчаса, что такси будет пробираться в водоворотах нью-йоркских улиц. Но голос Эмиля так был искажен чересполосицей разных интонаций, так быстро перескакивал от просительной, извиняющейся нежности к тону сердитого и не подлежащего обсуждению приказа, что ей нестерпимо захотелось отсрочить встречу. Раз уж нельзя отказаться совсем.

Такси ей досталось потертое и прокуренное, как старый бильярд. Тройная лента машин на шоссе подмешивала к жаре потоки выхлопных газов. И все же несколько сортов травы и кустарника научились каким-то образом выживать и в такой атмосфере — откос справа уверенно зеленел. Даже какие-то цветочки проглядывали там и тут, даже какие-то птицы вылетали прямо на асфальт, крутились там, сверкая красными грудками, и лишь в последний момент, с увертливостью матадоров, выпархивали из-под несущихся на них машин.

Лейда вдруг поймала себя на каком-то странном нетерпении. Нет, не Эмиля увидеть, еще чего не хватало, а другое: получить привезенные им распоряжения. Да, она получит очередные команды, инструкции и будет знать, как ей прожить следующий день, следующую неделю. В простом подчинении начальству и дисциплине явно крылось неведомое ей раньше освобождение от самой себя. Вечно колебаться, вечно выбирать между тем и другим, вечно вслушиваться в скрипучие качания внутренних весов… Сколько можно, зачем, ради чего так терзаться? Тем более что и весы, похоже, незаметно поистерлись, сломались посредине, и обе чаши упали вниз, оставив ее в полной растерянности, — кораблик без компаса, обломок крушения, который любая волна и любой порыв ветра крутили как вздумается.

Безоглядное подчинение, оказывается, имело и другие выгоды. Ведь стоило ей принять правила, установленные далеким московским начальством, заговорить его языком — и удалось добиться того, что было не под силу ни Архиву, ни полиции штата Ныо-Хэмпшир. Кажется, за всю жизнь она не испытала такой вспышки счастливой гордости, как в то утро, когда Сильвану, живую и невредимую, нашли в запертом фургоне, брошенном на поле для игры в гольф. Газеты хвалили шерифа за энергичные розыски. Архив пожертвовал пятьдесят тысяч долларов на закупку новых полицейских машин, но Лейда была уверена, что ни усиленные патрули на дорогах, ни специальные проверки в аэропортах и на автобусных вокзалах не заставили бы похитителей отказаться от их планов. Что просто сработал ее звонок из ресторана с омарами и кто-то крикнул зарвавшимся гангстерам по-хозяйски: «Фу! Оставить! К ноге!»

Она испытывала какую-то покровительственную нежность к Сильване, пыталась чаще видеться с ней, придумывать какие-то общие развлечения. Но та соглашалась неохотно, больше отмалчивалась. О Джерри вообще не хотела упоминать, сразу обрывала разговор. Она и Цимкер почти всюду появлялись теперь вместе — усталая, немолодая чета, поседевшая, много пережившая, все знающая друг про друга. Два раза в неделю Цимкер возил ее на прием к психиатру.

Такси прошмыгнуло в щель между двумя грузовиками, чиркнуло по пуговицам вывешенных на распродажу пиджаков, остановилось. Шофер обругал инфляцию, городской совет, водителя фургона, закрывшего ему выезд, мексиканцев, пролезших во все щели. Деньги принял важно и пренебрежительно. После прокуренной раскаленной коробки даже нью-йоркский воздух показался Лейде волшебным.

Эмиль был в номере не один.

С первого взгляда Лейда не узнала, даже улыбнулась слегка, но, когда человек быстренько перетасовал свое лицо в «сколько лет, сколько зим», чуть не отдернула руку.

— Да, вот так, Лейда Игнатьевна, — говорил Мышеедов, успевая поймать и цепко удерживая ее ладонь, — как говорится, «гора с горой, а человек с человеком…» А вы молодцом — не постарели, не растолстели… Да, от полковника сердечный поклон и всякие новости. Большие-пребольшие. Перемены предстоят, Лейда Игнатьевна, и какие!..

Он был все тот же — слабый актер из клубной самодеятельности, — только теперь к каждому штампованному ходу добавлялась почему-то еще и очень заметная порция подобострастия.

— Капитан, — вмешался Эмиль, — давайте уж так, как было уговорено. Не надо забегать вперед. Вы ждете в соседней комнате, мы тут спокойно разговариваем. А уж потом сядем вместе и обсудим детали.

— Я понимаю, я же не против. Тем более дела лирические, как в песне поется — «после стольких разлук»… Вот только…

— Никаких «только». Времени у нас — чуть не полдня. Вполне успеваем.

Мышеедов подхватил со стола пачку «Плейбоев» и «Хастлеров», попятился, кивая, к дверям, исчез.

Эмиль заставил Лейду сесть к столу, сам сел с другой стороны — прямо напротив, глаза в глаза, без всяких заигрываний. Что ж, и это ее устраивало. Начальник и подчиненная — чего проще.

— Первым делом про Сильвану твою. Клянусь, я даже не знал, что они сделали себе отпечатки с моих снимков. Хочешь верь, хочешь нет. Они, конечно, когда деньги нужны, не очень церемонятся, пользуются любыми методами. И любым сбродом. Но тут они почувствовали, что с Архива им не перепадет. Да и ты позвонила вовремя. Так что, слава Богу, все обошлось.

— Погиб невинный человек — это называется «обошлось»?

— Ах, тот… Любовник ее… Да, бывает, конечно… Ну да что вспоминать. Ты лучше о себе расскажи. Как тебе там, в Архиве? Ты прижилась, интересная работа? Нашла наконец себя?… Нет, ты не поднимай брови, я не зря спрашиваю. Мне многое поручено тебе объяснить. Но я еще не знаю как: коротко объяснять или длинно. Потому и важно понять про тебя.

— Может, просто скажешь, чего от меня хотят на этот раз. А я скажу, по силам мне или нет. Если по силам, я сделаю. Теперь уж понятно, что Илью они не отдадут. Что все разговоры про «три года, а там отпустим» были чистый блеф.

— Нет, ты подожди. К Илье мы тоже еще вернемся в свое время. Но сначала мне важно узнать: ты на работу с легким сердцем ездишь или нет?

— Все лучше, чем одной дома маяться. Люди кругом, разговоры. Отвлекаешься на них… Таборяне, правда, одолели нас в последнее время, сильно на нервы действуют.

— Это кто?

— Беднота всякая, которой место в Архиве не по карману. У них целый дикий город вырос, там уже тысяч двадцать скопилось. Всех цветов, всех наций. Теснота, ссоры начались, драки. Вот-вот эпидемия какая-нибудь вспыхнет, а обвинят нас. Настоящие трущобы. Не лучше, чем в Бразилии или Индии. Едешь утром на работу, а они вдоль обочины на коленях стоят и руки тянут. Иногда детей. И так километр за километром.

— Одна жизнь не задалась — хотят попытать счастья в другой?

— Половина специально в Америку приехала за этим — за билетом в воскресение. Многие — незаконно. Теперь еще какие-то самозваные проповедники среди них развелись. Разжигают страсти, кричат о равенстве. Что, мол, либо всем воскресать, либо никому. Но вообще верят очень сильно. Причем не только христиане. Полно и мусульман, и иудеев, и буддистов.

— А ты?

— Что я?

— Ты сама уверовала? Что-то я не помню, чтобы ты в какую-нибудь церковь ходила.

— Это, знаешь ли, такие тонкие материи…

— Мне не понять? Не дорос, примитивен, неразвит? Но я только хочу знать: в само воскрешение ты веришь? В возможность его с чисто научной точки зрения? Пусть хоть в далеком будущем?

— Если говорить чисто умозрительно…

— Поверь — я не из праздного любопытства. Это все для дела.

— …Умозрительно можно допустить, что наука разовьется и до такого. Если научились восстанавливать облик доисторических зверей по обломку зуба, почему не научиться восстанавливать живой организм по капле крови?

— Сколько шансов на это? Один на сто тысяч?

— Если бы Гиппократа когда-то спросили, какой шанс есть на то, что человеку можно будет врезать искусственный клапан в сердце, он бы и такого не дал.

— А твои исследования? Архив до сих пор использует их?

— Да. В методику сохранения крови ворожба включена.

— Ну и все. Это самое важное. Теперь я вижу, что можно говорить «по короткому варианту».

Он приосанился, выпрямился в кресле, надел очки.

— Слушай внимательно. И верь каждому слову. Это не только послание полковника. Со мной говорили и более крупные чины. Но даже они были необычайно возбуждены. Потому что, похоже, всем этим делом заинтересовались на самом, самом, самом верху.

— Каким делом?

— Архивом. Хранением крови. Проблемой воскрешения. Нет, конечно, без всякой поповщины вашей, без крестов и молитв. Так сказать, в рамках материализма. Ведь там, на самых верхах, все очень-очень немолоды. Я думаю, в этом главная причина. Когда мне будет за семьдесят, наверно, и я загорюсь этой идеей, наверно, и мой скептицизм поутихнет.

Он помолчал, всматриваясь в ее лицо, выжидая реакции, давая время осмыслить и подготовиться к главному. Из соседнего номера долетал мужской голос, взывавший к какому-то Бобби, уговаривавший его не быть дураком, не соглашаться на двадцать процентов, а требовать тридцать пять. Журчание забытого кем-то крана подлаживалось к фотографии весеннего ручья на стене.

Лейда молчала.

— Сама понимаешь, ездить в ваш Архив из Москвы — не очень-то ловко. Во всех смыслах. Проблема будет решаться с размахом. Решено создать специальный научно-исследовательский институт. В кратчайшие сроки. Конечно, самого слова «воскрешение» в названии не будет. НИИРАЖ — Институт регенерации активной жизни. Уже выделены фонды, перестраивается здание под Москвой. Проект объявлен имеющим первостепенную важность. Идет набор сотрудников. И даже известно, кто будет директором по научной части. Доктор. Лейда. Ригель.

Он очень похоже передразнил торжественную интонацию старого конферансье из Таллинской филармонии. Она невольно улыбнулась. Потом до нее дошел смысл сказанного, и она внутренне сжалась, напряглась, как на крутом вираже напрягается, перегибаясь навстречу центробежным силам, пассажир автомобиля. И было такое же чувство холодящей сердце беспомощности, когда не ты выбираешь маршрут, не ты увеличиваешь или сбрасываешь скорость, когда не знаешь ни карты дорог, ни конечного пункта, а держащий руль — упорен, непредсказуем, жесток, силен, насмешлив, неуправляем.

— Ты, конечно, и сама можешь представить, что это значит: институт, создаваемый по прямому распоряжению с самого верха. Вы будете иметь все, что захотите. Лучшего качества, в нужных количествах. Иностранное оборудование? Пожалуйста. Валюта для закупок? Сколько потребуете. Но хранилище, подобное вашему Архиву, нужно будет построить рекордным темпом. Усовершенствование, доводка, разработка новых идей — это все потом. Ибо здоровье некоторых членов высшего руководства весьма неустойчиво. Надо спешить.

Он почтительно кашлянул, приглушил голос.

— Ну и само собой — твое личное положение. Ты будешь пользоваться таким влиянием… Даже страшно за тебя. Не говоря уже о материальных делах. Квартира, машина, дача, сертификаты, обслуживание — полный набор. И конечно, Илью демобилизуют, он сможет жить с тобой. Поступит в любой институт в Москве, захочет — в Университет. Нам надо еще будет обдумать, как быть с Олей и с твоей матерью. Думаешь, они захотят вернуться? Или их придется уговаривать, убеждать?

— Ты даже не спрашиваешь, захочу ли вернуться я сама.

Эмиль посмотрел в окно, прошелся бегающим взглядом по зигзагам пожарных лестниц.

— Думаешь, у тебя есть выбор?

Она молчала, задумчиво разглядывая неподвижные блестки ручья на стене.

— Я имею в виду не только положение Ильи. Ты должна понять. Если они поверили в то, что воскрешение возможно, их не остановить… Они будут добиваться своего с упорством ваших таборян. Только средств в их распоряжении в миллион раз больше. Если ты им нужна — они тебя достанут, получат.

Да, подумала она, конечно, он прав.

Центробежные силы были слишком сильны, и все, что оставалось, — послушно наклоняться им навстречу, чтобы удержаться на сиденье. Мысль о возвращении вызывала неудержимую тошноту. Но ведь будет там и что-то хорошее. Увидеть Илью — свободного и спасенного, старых друзей, может быть, Павлика. Для виду она станет потворствовать старческому страху перед смертью, поддерживать надежды дряхлеющих правителей, обещать, что не конец накатывает на них, не черная бездна, а только перерыв и что когда-то смогут они вернуться — к чему? к жизни? или к более важному и единственно понятному им делу — к безудержному загребанию власти? Сама же втихомолку попробует проверить несколько любимых идей. Наконец-то у нее найдутся средства и время.

Тосковать? Скучать?

О да, будет, еще как. По аляповатому американскому комфорту, по кукурузным полям в шахматной сетке дорог, по запаху выкошенной травы на газонах, по беспечным коттеджам без оград, по потокам

студентов на дорожках кампусов, по нелепой архитектуре, вырастающей из детского изумления перед простотой и удобством куба, по дыму жаровен на берегах озер и прудов, по рекламным дирижаблям в небе. Но разве когда-нибудь удалось ей хоть на минуту приобщиться к главному здесь — к нелепой вере в то, что человек, оставленный без надзора, сам по себе, все сумеет устроить и переделать к лучшему? что за добро заплатит добром, за знание — пониманием, за помощь — благодарностью? Был ли хоть один день в ее жизни, когда бы она могла по-настоящему расслабиться, внутренне оттаять, слиться с беспечной воскресной толпой? Нет, она всегда оставалась зажатой, душевно скованной, привязанной к невидимому и длинному, но необрываемому поводку. А теперь пришло время, поводок натянули, сделали коротким и жестким. Значит, нечего рыпаться. Пора возвращаться в конуру.

Она подняла глаза на Эмиля, кивнула несколько раз. Спросила «когда».

Он разжал пальцы, отпустил край стола. Улыбнулся. Пошел к дверям, впустил раскрасневшегося от непривычной периодики Мышеедова.

— Все в порядке, капитан. Как я вам и говорил. У Лейды Игнатьевны возражений нет.

— Ну, уж вы скажете. Возражений?! Главное: в обморок от радости не упала. Такой пост получить! С вас причитается, Лейда Игнатьевна, не забудьте потом старых друзей. Все же и мы ведь вам помогали, сколько сил и времени на вас потратили.

— Значит, так. Отъезд твой решено было обставить как похищение. Потому что, если все делать законным путем — через посольство, Госдепартамент, — получится жуткая волокита. Да и пресса может вмешаться, и Архив так просто тебя не отдаст. А так — исчезнешь тихо и незаметно. Когда хватятся, будет уже поздно. Отплываем сегодня же.

— Как «сегодня»? Да у меня ничего нет с собой.

— Об этом не беспокойся. Я позабочусь — все найдешь в каюте. Корабль отходит через четыре часа, вполне успею. А вы тем временем с капитаном доедете до одного мотеля на Лонг-Айленде. Искупаетесь, отдохнете. А в час ночи, на резиновой лодочке — в океан. Там мы вас и подберем.

— Но как же Оля, мать?

— Я ведь сказал — привезем и их. Но с ними всегда успеется. Пока доплывем, пока ты квартиру при Институте подберешь и обставишь по вкусу — тоже время нужно. Не в коммуналке же новую жизнь начинать.

— А насчет лодки вы не тревожьтесь, — сказал Мышеедов. — Это только одно название — резиновая. Уж не знаю, из чего она сделана, но такой сплав! Нож не прорежет, пуля не пробьет. Последнее слово науки. И про погоду я специально узнавал: обещают полный штиль.

— Ночью, под звездами, в океане… Романтика.

— Нет, — сказала Лейда. — Матери я все же должна позвонить. Скажу, что уезжаю в долгую командировку, чтобы она не волновалась.

Те двое переглянулись. Мышеедов, полуотвернувшись, состроил испуганную мину: «нельзя, не положено, не велено».

— Если я не позвоню, она может поднять шум. Начнет сама звонить в Архив, выяснять, куда я пропала. Мы же не хотим, чтобы Архив взялся меня разыскивать уже сегодня.

— Ну хорошо, — сказал Эмиль. — Но звони прямо отсюда, при нас. Ты действительно так спокойна? Или это только внешне? Не догадается она по голосу?

— Ты же знаешь маму. Она слышит только себя. Не беспокойся, ничего не заметит.

У бабки Натальи для телефонных разговоров было три интонации, которыми она пользовалась в зависимости от настроения: страдальческая (что еще? что вам от меня нужно в этот раз?), умиленная (Боже, кто-то и меня вспомнил, позвонил!) и обличительная (вот, стало быть, до чего довелось дожить). Но в этот раз было что-то не совсем обычное. Так что Лейда и не сразу вспомнила, к каким случаям включалось это игривое ликование. (Ах да: детство, мать возвращается из похода по магазинам, а она уже знает, что они бедны и ничего ждать нельзя, но мать что-то прячет за спиной, пританцовывает, поет, заставляет и ее танцевать в ожидании сюрприза, так что мелькает безумная надежда — кукла! — а потом горькое, до слез разочарование: очередная пара варежек, теплые штанишки, школьная тетрадка в линейку).

— Лейда! как хорошо, что ты позвонила! Я уж не знала, где тебя искать… Дома телефон молчит, в Архиве говорят — уехала. Я просто не знала, что и думать.

— Ничего страшного, со мной все в порядке…

— Нет, ты представить себе не можешь, какая у меня для тебя новость!

«Повысили пенсию? Кошка принесла котят?»

— Я хочу, чтобы ты села покрепче на стул…

— Мама, прости, я очень спешу…

— …И даю тебе три попытки на угадывание…

— Я хотела только предупредить, что уезжаю в командировку…

— Ты никогда не угадаешь, кто мне позвонил час назад. Ни с пяти, ни с десяти попыток…

— Мама, правда, у меня нет сейчас времени на все эти угадайки.

— Да, ты давно уже, много лет стараешься не слушать меня. Ты вообразила, что ничего важного и существенного от меня больше не услышишь. Надо бы мне повесить сейчас трубку и наказать тебя за все, что я вытерпела, за это унизительное пренебрежение…

— Ну хорошо, хорошо. Я слушаю.

— Нет, ты действительно сидишь, а не стоишь? Я хочу, чтобы ты села. Я хочу…

Ликование в ее голосе утратило игривость, наполнилось искренним чувством, почти торжественностью.

— Звонил Илья. Живой и веселый. Из Стокгольма.

— Так, — сказала Лейда. — Очень хорошо.

Эмиль с тревогой всматривался в ее лицо, и она нашла в себе силы кивнуть ему: «Да-да, все в порядке, скоро кончаю».

— Ему удалось бежать. Пешком через границу. Это какой-то приключенческий роман. Такого ты не читала ни у Майн Рида, ни у Фенимора Купера, ни у Жюля Верна! И с ним тот человек, который помог ему. Какой-то геолог. Он, правда, не хотел убегать, только Илью провожал, но наши пограничники, то есть бывшие «наши», а теперь — «их», за мою жизнь все это столько раз менялось, я уж запуталась… Там был патруль или дозор…

Лейда внимательно слушала, кивала: «Да, я понимаю, это очень славно». Потом почувствовала, что тошнота и слабость начинают одолевать ее, поспешно сказала:

— Все это очень приятно. Я позвоню через неделю. Всем приветы…

Повесила трубку.

Услышала свой голос, говорящий внятно и небрежно:

— Олю выбрали президентом класса.

Гордая бабка должна была все описать в деталях.

И еще:

— В Москве, надеюсь, такой жары не будет. Где у тебя ванная? Я, пожалуй, душ приму. Не возражаешь?

2

Вода с шумом хлестала в бежевый кафель. Душ был включен на полную мощность, так что рисунок струй достигал почти геометрической четкости и напряженности: конус, эллипс. Лейда, облепленная влажным от пара платьем, стояла рядом с ванной на коленях и беззвучно молилась. Молитва была неправильная, слова хватались наугад из детских воспоминаний, из подслушанного от паломников, из проповедей отца Аверьяна, из прочитанного в книгах. Русский мешался с английским, эстонским, старославянским, всплывали даже какие-то куски по-латыни. Чаще всего и на все лады повторялись слова «благодарю… слава Тебе… слава… благодарю». Может быть, только ритм ей удавалось соблюдать какой следует, но и в этом не было уверенности: она не могла слышать своего бормотания за шумом воды.

— Ты скоро? — крикнул из-за двери Эмиль. — Мне пора ехать.

— Поезжай, не жди меня. Увидимся вечером. Вернее, ночью.

— Хорошо. Оставляю тебя на попечение капитана. Если хочешь, вы можете напоследок проехаться по магазинам. Можешь побаловать себя, пустить в ход кредитные карточки. Все равно платить по счетам не придется. Только смотри, чтобы лодка не перевернулась от закупок.

Она заставила себя раздеться, встала под душ. От прохладной воды сердцебиение унялось, мысли начали понемногу яснеть, собираться в цепочки. Цепочки постепенно стягивались к одному, главному: что теперь делать?

Бежать? Но как?

А могло ли все это так совпасть: бегство Ильи и решение отозвать ее в Москву? Может, они узнали о бегстве и задумали выманить ее обратно? Но тогда зачем так громоздко: посылать Мышеедова, Эмиля, сочинять про HИИРАЖ? Проще было просто приказать ей вернуться. Телеграммой, телефонным звонком. Она бы не посмела отказаться. Кроме того, корабль был в пути не меньше двух недель. Значит, все это планировалось довольно давно, считай, за месяц. К тому времени ничего точного они не могли знать. Да и сейчас самое большее: пропал солдат, ведутся розыски. А главное, что было убедительней всех логических рассуждений: не мог такой плохой актер, как Мышеедов, так сыграть услужливость и подобострастие. Да и в тоне Эмиля почтительность была неподдельной.

Она приоткрыла дверь, крикнула Мышеедову, чтобы принес фен из ее чемодана. Да, кинулся исполнять, как расторопный вестовой. Похоже, в его глазах она, Лейда Ригель, вдруг переместилась по лестнице чинов чуть не выше полковника. Но при всем чинопочитании уйти добром он ей не даст. Об этом нечего было и думать. Значит, остается «не добром». Но где? когда? как?

Нет, все же голова отказывалась служить с нужной четкостью. Каждого из обрушившихся на нее известий было бы довольно, чтобы довести до шока. А тут два разом. Сначала нелепо-тягостное, потом неправдоподобно счастливое. Илья и Павлик в Стокгольме. Вместе. Пришли пешком. Как какие-нибудь калики перехожие из сказки. Это было настолько нереально, что воображение ее даже и не пыталось заполнить пустоты, снабдить какими-то зримыми деталями эту абстрактную конструкцию. Но при этом ни на секунду не возникало сомнение: да правда ли? не ошибка? Больше трех лет душа ее не жила, а словно бы волочилась вслепую по серым коридорам, не видя никакого просвета впереди. А тут вдруг так рванулась, так понеслась навстречу блеснувшей вдали вспышке. Как же могло это оказаться ошибкой? И внутренние весы тоже вдруг срослись, ожили, больно качнулись под словом «убить», упавшим на одну из чашек.

Уезжая из Нью-Хэмпшира, она даже не взяла с собой «роланда». Все равно ни филиала, ни охраны в Нью-Йорке у них еще не было. Кто-нибудь из знакомых? Нет, никого из таких, кто согласился бы или смог помочь. Полагаться нужно было только на себя. Как всегда, впрочем. Как всю жизнь. Эта мысль почему-то отозвалась вдруг усталостью и обидой.

Она оглядела себя в зеркале, распушила волосы, затянула кушак платья.

Вышла из ванной.

Мышеедов подбежал, подхватил фен, бережно отнес его к чемодану.

— Знаете, Лейда Игнатьевна, когда запрос пришел сверху про Архив: что, мол, такое да с чем его едят? — мы, конечно, все подробно описали, кроме одной детали: что вы, так сказать, не совсем по доброй воле нам служили. Да и службы ведь никакой не было, никаких заданий вам не пришлось выполнять — о чем же тут говорить. Так что, может, и вы по приезде не будете об этом распространяться? Служил себе сын в армии — нормальное дело.

— Я подумаю.

— Это и вам хорошо — все эти годы пойдут в выслугу лет. Эх, знали бы вы, как полковник вас рекомендовал для Института, какими словами расхваливал! Он ведь свой кадр никогда не выдаст. Так что если вы захотите его отблагодарить или порадовать, то лучше нет, чем представить, что мы вас со всякими трудностями похищали. Что погоня была, слежка. Это ему очень в заслугу поставят. Поначалу так и планировалось: ни о чем вас не предупреждать, а просто сгрести в темном месте и увезти на корабль. Но Эмилий Сергеевич очень против был, так что уж решили не пугать вас понапрасну. Вы теперь у нас ценнейший работник, ваши нервы тоже беречь надо.

«Не знает, ни о чем не знает, — думала Лейда. — Не может он так играть».

Рука Мышеедова время от времени подлетала погладить новенький галстук, украшенный жестяной бляшкой с большой синей буквой «М». Казалось, он не представлял, что почтительность может выражаться еще и молчанием. Правда, тема болтовни свелась к одному: необыкновенный человек, собрание всяких талантов и достоинств, заботливый и строгий, страстный и вдумчивый, нежная душа в железной оболочке, их общий незабвенный друг — полковник Ярищев.

«Может быть, просто пойти к дверям и посмотреть, что он станет делать? Или, когда будем выходить из гостиницы, обратиться к портье? Но в этом отеле и портье у них может быть подкуплен. Только выдашь себя, заставишь его быть начеку. Нет, лучше всего в супермаркете. Дать ему денег, отвлечь какими-нибудь тряпками, побрякушками. В супермаркете легко затеряться. А если нет — прямо подойти к полицейскому, попросить защиты от подозрительного типа».

— Я говорю: не пора ли нам, Лейда Игнатьевна?

— А?… Да, что ж… Я готова…

— Как говорила моя маманя: «На поезд лучше на час раньше прийти, чем на минуту позже».

Он последний раз погладил жестяное тавро на своем галстуке, пошел к двери в соседнюю комнату, засунул в щель голову и сказал по-английски:

— Фрэнк! Пора идти.

Лейда вздрогнула, застыла вполоборота к двери.

Со шляпой в руке, крадучись, улыбаясь, быстро шныряя глазами, невесть откуда взявшийся Фрэнк протиснулся мимо Мышеедова, встал на пороге.

Мощное туловище было спрятано под широким летним пиджаком, таинственные выпуклости вздымали ткань там и тут. Бумажник? кобура? фляжка виски? складки жира? наборы отмычек? Черные заостренные бачки сползали почти до самых углов растянутого в каменной улыбке рта. Он явно был припасен еще для первого варианта, для «сгрести в темном месте».

— Фрэнк будет нашим шофером, отвезет на Лонг-Айленд. По-русски он ни бум-бум, но Нью-Йорк знает как свои пять.

Шофер подходил вперевалку, и каждый шаг его сияющих кремовых башмаков словно бы крушил песочные замки ее надежд, расшвыривал карточные домики спасительных планов. Не переставая улыбаться, он извлек из внутренних недр пиджака маленький прибор с антенной, ловко очертил им Лейду в воздухе. Потом взял волосатой рукой за плечо, повернул, провел спереди и сзади.

— Так уж он натаскан, Лейда Игнатьевна, не обижайтесь. Пока не проверит человека на металл, не станет иметь с ним дела. Тем более с кем-то из Архива. Они теперь не столько оружия боятся, сколько этих «роландов» ваших.

Фрэнк удовлетворенно хмыкнул, спрятал детектор, кивнул. Мышеедов оглядел цепким взглядом номер, взял пепельницу с окурками, ушел с ней в ванную. Вышел под звук спускаемой воды, подхватил чемодан.

— Ну, двинули? Эх, большой путь, большие дела. Они зажали ее с двух сторон плечами, повели к дверям.

Отчаяние металось в мозгу раскаленным шариком, не давало сосредоточиться.

Коридор был пуст.

Лифт оказался совсем рядом.

Световой зайчик бежал по номерам этажей: четырнадцатый, тринадцатый, двенадцатый…

Мелодичный сигнал сыграл три ноты из мазурки Шопена. Зажегся треугольник, нацеленный вниз.

Пожилая чета в кабине лифта потеснилась, пропуская их внутрь, блеснула пластмассовыми улыбками. Франтоватый негр в углу скосил желтоватые белки, равнодушно отвернулся.

«Надо сейчас, сейчас, сейчас, — повторяла Лейда. — Пока люди кругом… Потом будет поздно…»

Каждый раз, когда кабина останавливалась, а затем проваливалась дальше вниз, отчаяние и страх распухали внутри тошнотворным комом. Пожилая чета вышла, ее место заняла семья с тремя детьми. Младшая девочка на руках отца перегнулась к матери и сказала строго и картаво:

— И запомни: никогда, никогда больше не смей говорить мне «нет».

Старшие дети завистливо хихикнули.

Негр извлек из кармана алой рубашки платок, вытер углы губ, полюбовался перстнями, маникюром. Судя по запаху марихуаны и духов, на вечер у него были большие планы. Отсутствующий взгляд скользнул по Лейде, по двум мужчинам справа и слева от нее. Все же ей показалось, что в глазах его что-то мелькнуло — недоумение? любопытство? Может, по лицу ее заметил, что что-то неладно. Она готова была уцепиться за любую надежду, но время утекало с катастрофической быстротой. И не было сил решиться на что-то.

Кабина опустилась в подвальный гараж.

Пассажиры один за другим вышли под бетонные своды. Лифт послал свой прощальный шопеновский привет, с шипением закрыл двери. Автомобильное безлюдье сверкающими рядами тянулось по восходящей спирали коридора.

— Насчет магазинов, — сказал Мышеедов, — думаю, Эмиль Сергеевич переборщил немного. Нет у нас времени на такую ерунду. Дело все-таки серьезное. Да и Фрэнка нельзя задерживать. Вы не волнуйтесь: в Москве в «Березке» теперь все то же самое можно купить. А в валюте вам отказа не будет.

Фрэнк переваливался чуть впереди, вертя на пальце связку ключей.

Сзади послышалось вежливое урчание мотора.

Лейда оглянулась.

Из открытого белого «мустанга» сверкнула красная рубашка. Негр приветливо помахал рукой.

Фрэнк шел прямо посередине проезда, не уступал дорогу.

Ни на что не надеясь, Лейда, незаметно для Мышеедова, отставила руку, оттопырила вверх большой палец.

Мышеедов расписывал проигрыватель, который он купил в «Березке» после последней заграничной командировки.

«Мустанг» придвинулся ближе, осторожно посигналил.

Фрэнк нехотя сдвинулся вправо.

Автомобиль поравнялся с ними, замедлил ход.

Негр улыбался, вопросительно оглядывая всех троих:

— Anybody wonna ride?

Фрэнк, не оборачиваясь, сделал жест рукой: проезжай, проваливай.

Черные пальцы в перстнях нежно пошатывали белый руль. Выпуклый яркий глаз смотрел настойчиво, зазывно мигал, обещал невесть что, рвался начать вечерние приключения хоть сейчас же. Чувство было такое, словно две трапеции сошлись на секунду в верхней точке размаха, позвали: прыгай.

— Я на одну минуту, — сказала Лейда.

Тон был такой спокойный, деловой, так не вязался ни с чем тревожным, неожиданным, что, как и в прежние времена, как и против таллинских шпиков, он сработал, дал ей выиграть необходимые три секунды.

Мышеедов застыл, приоткрыв рот, изогнувшись в сторону чемодана, и изумленно смотрел, как она сделала шаг в сторону и, не тратя времени на открывание дверцы, перевалилась через борт на заднее сиденье.

Взревел мотор, шины скребанули по бетону.

Ее прижало к мягкой спинке, тряхнуло на уступе.

Все же она успела высунуть голову и увидеть, как Фрэнк целится в них с колена, а Мышеедов поддает ногой снизу по его рукам.

От звука выстрела «мустанг» рванул еще быстрее.

Они чуть замедлили ход, выезжая на улицу, проскочили под желтый свет на Восьмую авеню и здесь понеслись, не обращая внимания на возмущенные сигналы справа и слева.

— Хэлло, беби, — прокричал негр. — Куда едем?

— Аэропорт Кеннеди, — крикнула Лейда. — Сто долларов. Это в придачу к той сотне, что вы уже заработали.

— You gotta deal!

 

Август, четвертый год после озарения, Нью-Хэмпшир

1

Ночной охранник поднял глаза от потрепанного томика «Жалоб Портного», взглянул на часы, потом на макушку горы, которую он про себя называл Апельсиновой. Во-первых, она была круглой и гладкой, во-вторых, первая дотягивалась по утрам до солнечных лучей и некоторое время гордо сияла оранжевым полукругом. Дымчатые стекла контрольной будки скрадывали все промежуточные стадии рассвета, поэтому утро наступало всегда неожиданно — будто его включали невидимым рубильником. Охранник был молод, собирался через год поступать в колледж, чтобы изучать что-нибудь связанное с литературой. Фокус превращения увиденной картины в тонкую строчку слов очень занимал его, и он упражнялся в нем любую свободную минуту. Если никакой новой картины не было перед глазами, он извлекал ее из памяти. Ночные дежурства не тяготили его.

Он вспомнил, что мать опять звонила вчера из Провиденса, просила выяснить, будут ли давать скидку близким родственникам служащих Архива. Надо будет задержаться после сдачи дежурства, зайти в административный отдел. Мать уверовала в проповедь «Подзащитных Христовых» давно, и деньги у нее были уже отложены, но долголетняя привычка экономить на каждом центе и тут держала ее цепко. Сам он еще не воспользовался положенной ему льготой. Его смущала краткость и банальность прожитого куска, бесцветность получавшегося рассказа. Литературные пристрастия требовали хоть какого-то сюжета.

Рыжий кот медленно перешел пустыню служебной автостоянки. В саду, укрывавшем заднюю часть Архива, у него были свои охотничьи тропы. Промежутки между железными прутьями ограды были как раз такой ширины, которая была нужна и удобна им, котам. Слева над деревьями выглядывал купол недавно законченного храма Воскресения. Он был пристроен почти вплотную к левому крылу, и в соединительной галерее планировалось установить в ближайшее время какие-то особо хитроумные ворота с защитными устройствами. Ночной охранник подумывал о том, чтобы перейти туда, подучиться заодно электронике.

Охранник зачитался сценой знакомства Портного с Обезьянкой и пропустил появление солнца на верхушке Апельсиновой. Он читал бы и дальше, но его отвлекло пение. Пение доносилось со стороны служебной дороги. Он увидел пеструю толпу человек в пятьдесят, которые, приплясывая pi размахивая руками, двигались в сторону Архива. Из дубовой рощи, покрывавшей западный склон, время от времени выпрыгивали новые фигурки и присоединялись к шествию. То и дело кто-нибудь припускал бегом, отрывался вперед, вызывая волну насмешливо-возмущенных криков. Потом пение и приплясывание возобновлялись. Одеты все были кое-как — наспех натянутые футболки, выбившиеся подолы рубашек, обрезанные джинсы с бахромой и с расстегнутой ширинкой. Но чаще всего мелькали треугольники пончо — любимый наряд таборян.

Инструкция ясно требовала в случае любого чрезвычайного происшествия звонить начальнику. Однако настроение приближающейся толпы было таким праздничным, что у охранника не возникло чувства тревоги. Все же он был несколько смущен и растерян. Опустив прочный массивный шлагбаум, можно было остановить автомобиль, даже грузовик. А что делать с этими? И чего они хотят?

Стараясь выглядеть построже, подняв руку жестом бейсбольного судьи, он вышел навстречу, стал посреди дороги.

Толпа окружила его.

Из-за шума и пения он плохо понимал, о чем его спрашивали. Лица были в основном молодые — видимо, головной отряд, те, кто вырвался вперед в стихийном, незапланированном марафоне. Из рощи вдали все выбегали новые, прыгали через канаву на дорогу, спешили вдогонку.

— Куда нам идти?

— Когда начнут?

— С главного входа или отсюда?

— А храм открыт уже?

— Я хотела бы помолиться и исповедаться сначала. Можно это устроить?

— Мы увидим отца Аверьяна?

— Неужели за три дня примут всех?

Охранник медленно пятился, пытался сдержать напор:

— Нет, прошу вас… Это служебный въезд, посторонним здесь запрещено… Сейчас начнут прибывать сотрудники… Вы должны подавать заявление в письменном виде… Вам назначат день и час. Иногда, конечно, приходится ждать несколько месяцев…

— Ха, да он ничего не знает!

— Ты что — радио не слушаешь?

— Послание отца Аверьяна: три дня бесплатной раздачи мест таборянам.

— Покажите ему объявление.

— Да плевать на него.

— Скорее всего пускать будут через храм.

— Надо поторапливаться.

— У главного входа небось уже очередь.

Первые машины с медсестрами, громко сигналя, пробирались по запруженной людьми дороге. Их пропускали, дружелюбно похлопывали по крышам, снова смыкались. Два обшарпанных грузовика подкатили по обочине, выплеснули из кузовов новую партию таборян. Дюжина негритянских старух, оказавшись на земле, тотчас вздела руки к небу и затянула «Let my people go». Охранник кинулся обратно в свою будку, сорвал трубку телефона:

— Сэр!.. Простите, что в такую рань… Но здесь собирается толпа паломников. Они говорят, что объявлена бесплатная раздача мест в Архиве. Расклеены объявления и по радио… Да, я говорю им, что это ошибка, чья-то шутка, но они не верят. Мне одному не удержать… Их уже несколько сотен, и прибывают новые…

Толпа растекалась по стоянке, стягивалась к железной ограде. Несколько самых бойких попробовали было вскарабкаться на нее, но тут же с возмущенными воплями отскочили. Видимо, второй охранник, дежуривший в служебном вестибюле, включил слабый ток.

Все же настроение толпы было еще благодушным. Там и тут самозваные проповедники с мегафонами пытались собрать вокруг себя слушателей, перекричать друг друга. Кто-то бренчал на гитаре, кто-то, задрав голову, пил молоко из пакета, кто-то надувал воздушные шарики с текстами заповедей и раздавал их в протянутые руки.

Из-за шума охранник не услышал, как к нему в будку вошли двое: коренастый джентльмен, прижимавший шляпу к груди, и остролицый юнец в потертом кожаном пончо.

«Черные бачки джентльмена, — тут же сочинил охранник, — были похожи на концы клещей, охвативших его голову сзади».

— Сэр, мы по поводу этих беспорядков. Нельзя ли что-то сделать? Люди совершенно сбиты с толку, это может плохо кончиться… Да, меня зовут Фрэнк Колман.

Охранник машинально пожал протянутую руку.

Дальше все произошло как на тех занятиях карате, на которые он потратил несколько сотен долларов в прошлом году. Прием был проведен умело и профессионально: его рванули вперед, он перелетел через подставленную ногу, повис на вывернутом предплечье, вскрикнул. Но крик не помог, эти люди, видимо, не знали или не признавали правил, накинулись вдвоем.

Он почувствовал проволочную петлю на горле, захрипел.

Последнее, что он видел, был томик «Жалоб Портного» на полу рядом с бежевыми ботинками.

Став на колени так, чтобы не было видно снаружи, юнец быстро и ловко стаскивал с охранника форму, натягивал ее на себя.

Фрэнк, стоя у окна, приветственно махал шляпой.

Людская река, зажав медленно ползущие машины, втекала под поднятый шлагбаум.

2

Макс, начальник охраны, поспешно одеваясь, натягивая портупею с кобурой, то и дело бросая взгляд за окно, кричал в телефонную трубку, которую Грета-секретарша держала у его уха:

— …Хорошо, шериф, хорошо, вы были правы — о'кей? Но никто же и не спорил с вами. Вот они, здесь уже тысяч пять!.. И с каждой минутой прибывают. Что прикажете делать? Полить их из автоматов? Ах, не надо? Тогда шлите всех, кого сможете. Вызовите национальную гвардию!.. Потому что на бесплатную раздачу мест в Архиве народ повалит из всех соседних штатов… Нет же, клянусь вам, никто из нас и не думал этого делать. Провокация чистой воды. И очень умелая. Они не только развесили объявления, но настроились на нашу волну и объявили по радио… Да, мы будем пытаться, будем уговаривать, но… Нас тут человек тридцать, не больше…

Он выбежал в коридор.

На лифте спустился в вестибюль.

У главного входа толпа была еще гуще. Здесь таборяне перемешались с паломниками, с любопытными из городка. Глухой шум давил на стекла. Солнце било в глаза, мешало разглядеть, где кончалось море голов. Да и кончалось ли оно где-нибудь?

Подбежавший дежурный козырнул, придвинулся вплотную:

— Сэр, они требуют встречи с отцом Аверьяном. Они уверены, что бесплатная раздача была объявлена им, а теперь дирекция вмешалась и пытается ему помешать. Они кричат, что готовы защитить его от нас — пусть только скажет слово.

Макс кивнул, быстро пошел назад, по коридору «перекладины», сбежал вниз по лестнице.

Но отец Аверьян в сопровождении Умберто уже выходил ему навстречу. Оба были в неподпоясанных рясах, босые.

— Ну что, Макс, доигрались? — с каким-то неуместным торжеством крикнул Умберто. — А расхлебывать кто будет? Мы с вами? Или Дух Святой?

Макс сощурился, промолчал.

— Ничего, это все ничего, — говорил отец Аверьян, приглаживая венчик волос, передвигая на место крест, заправляя выбившийся ворот рубашки. — Сейчас мы все объясним им, они поймут. Кто-то обманул этих бедняков, конечно… Но все же: какая вера, какая жажда чуда!

Все трое вошли в лифт, поднялись на шестой этаж. Радиорубка не имела окон, и гул не проникал сюда. У радиста все уже было готово, он протянул микрофон священнику, щелкнул тумблером с табличкой: «Громкоговорители».

— Братья и сестры мои, — сказал отец Аверьян. — Возлюбленные во Христе…

Было видно, что говорить по-английски, да еще не видя живых, обращенных к нему лиц, ему было трудно и непривычно.

— Какой радостью для меня было бы дожить до того дня, когда каждый верующий, жаждущий Суда и Воскресения, сможет беспрепятственно сделать первый шаг навстречу этому чуду. Когда отделения Архива в любом городе будут открыты и бесплатны, как улицы для идущих, как библиотеки для читающих, как храмы для молящихся…

Лицо его разгладилось, поднялось вверх, приобрело обычный красноватый оттенок и вдруг провалилось в темноту.

Погасли лампы и шкалы радиоаппаратуры.

Только над дверью тускло горело слово «выход».

— Этого еще недоставало!

Умберто выскочил в коридор.

Дневной свет лился в единственное окно в дальнем конце.

Встревоженные лица выглядывали и из других дверей. Снаружи толпа начала скандировать:

— А-верь-ян!.. А-верь-ян!.. А-верь-ян!..

— Дежурного электрика сюда! — крикнул Умберто. — Немедленно!

— Не надо, — сказал Макс, выходя из радиорубки. — И так все ясно. Они перерезали электрокабель. Или устроили аварию на подстанции. Я бы на их месте сделал то же самое. Хорошо еще до телефона не добрались.

— Но морозильники?! Архив?!

— Начнет размораживаться потихоньку. Весь вопрос — с какой скоростью.

— А аварийные установки?

— Генератор слишком слаб. Его хватит на освещение коридоров, на работу лифтов — не больше.

— Но этого же нельзя допустить! — вскричал отец Аверьян. — Я выйду к ним, я объясню. Все, что угодно, — только не размораживание. Они поверят, поймут, разойдутся.

— Не делайте этого, — сказал Макс.

— Там, под нашими ногами, — самые заветные людские мечты! И они тают и гибнут. Каждую секунду чья-то душа спотыкается на пути к воскресению! Как же они смогут не понять? Ведь они сами жаждут того же, сами верят. Ведь это и их надежда тоже! И она гибнет!

— Вы ничего им не докажете сейчас. Они уже слишком возбуждены. Лучше дождаться прибытия полиции. Поверьте: тогда они станут слушать внимательнее.

— Сколько мы сможем продержаться? — спросил Умберто.

— У нас здесь десять охранников. Да человек двадцать ночевало в Архиве. Да кто-то успел прорваться утром. Оружия хватит на всех. При удаче — часа два, три.

— Вы не станете стрелять в людей, пришедших ради чуда воскресения, — сказал отец Аверьян.

— Боже упаси. Но ведь за их спинами прячутся совсем другие люди. Те, кто развешивает фальшивые объявления, обрывает подачу электричества. Эх, вот до них бы добраться.

Придерживая болтающийся на плече автомат, секретарша Грета бежала к ним по коридору, размахивала телефонограммой:

— Сэр, звонил шериф! Полицейский вертолет уже вылетел к нам. Второй патрулирует шоссе где-то на севере штата. Но и его срочно отзовут.

— Полицейский вертолет?! На три человека? Он что — спятил? Нам нужны грузовики, набитые полицией! Нам нужны бронетранспортеры!

— О, простите, сэр. Я думала, вы уже знаете. На мосту через реку — авария. Большой грузовик застрял поперек и загорелся. Так неудачно, что перекрыл обе полосы. Полиция вынуждена ехать в объезд по девятой дороге.

— По девятой они и за два часа не доберутся.

— Никто не знает, что стало с водителем грузовика. Его нигде не могут найти.

— Я скажу вам, где он. Я знаю. Вот там, в гуще толпы. И я очень, очень хотел бы, чтобы у него и его приятелей не оказалось под рукой ракетной установки, припрятанной в каком-нибудь фургоне.

Все замолчали, растерянно переглядываясь, вслушиваясь в идущий снизу гул:

— А-верь-ян!.. А-верь-ян!.. А-верь-ян!.. Умберто сделал шаг вперед, обвел взглядом искаженные страхом лица, ткнул наугад пальцем:

— Вы и вы — быстро добудьте большие куски картона. Восемь или десять штук. На каждом крупными буквами: «Проповедь отца Аверьяна через пятнадцать минут в храме Воскресения». Выставьте в окнах так, чтобы можно было прочесть снаружи. Макс! Собери всех, кого сможешь, и перекройте проход к главному зданию из храма. Проверьте внутренние ворота, если нужно, укрепите их баррикадой. Чтобы в случае чего… После этого откройте все двери в храм снаружи. Но не дайте толпе захлестнуть вас, станьте заслоном перед алтарем. Отец Аверьян, дальше все будет зависеть от вас. И от воли Божьей, конечно. Только не начинайте с прямого «нет». Обещайте им что-нибудь, размягчите, растрогайте. Не говорите о справедливости, о тех несчастных, чья кровь сейчас начинает размораживаться в наших подвалах. Таборяне в таком состоянии, что станут слушать только про себя. Да мне ли вас учить!

Подбодренные его решительным тоном сотрудники разбегались по тускло освещенным переходам.

3

Толпа больше не была просто многотысячным сборищем людей, манимых одной страстью, одной надеждой. Она словно бы превратилась в единое спрутообразное тело, в котором любой импульс боли или злобы мгновенно прокатывался от пасти до хвоста, по всем щупальцам, клешням, буграм, сочленениям. И тело это проползало повсюду, упруго заполняло проходы между зданиями, пробовало свои когти и присоски то там то тут.

Появление плакатов встретили торжествующим криком.

И хотя в пятнадцать минут уложиться с подготовкой было невозможно, психологический расчет оказался верным: враждебность и возмущение хоть на какое-то время оказались оттесненными, долголетняя привычка ждать и терпеть взяла свое.

Даже давка у открывшихся дверей храма Воскресения не перешла в самоубийственное озверение. Проталкивались настойчиво, но без ненависти друг к другу, а оказавшись внутри, даже притихали. Оглядывали свежие росписи, бронзовое распятие на стене, иконы. Теснились к алтарной решетке. Без электрической подсветки внутренняя отделка выглядела мрачнее, торжественнее, отдавала стариной, Средневековьем. Косые лучи тянулись от витражей разноцветными столбами.

И когда наконец отец Аверьян поднялся на возвышение, когда обвел ряды поднятых к нему лиц — молодых и старых, черных и белых, раскосых и голубоглазых, гладкокожих и морщинистых, бородатых и размалеванных татуировкой, ждущих откровения и просто жаждущих Невероятного, — на какую-то минуту показалось, что вот — вот уже случилось чудо приручения, чудо слияния пастыря и паствы, которое одно могло спасти их всех, подчинить разумной воле, отвести придвинувшийся вплотную хаос.

— Братья и сестры мои, — сказал отец Аверьян, подняв к губам мегафон. — Как хотел бы я дожить до того дня…

В наступившей тишине выстрел хлопнул отчетливо и звонко.

Остролицый юнец на хорах застыл на мгновение, словно специально для того, чтобы все могли рассмотреть не только ствол снайперской винтовки, но и форму охранника. Потом вздел два пальца, растопыренные в виде победной рогульки, исчез.

Жалобный вопль попадьи, кинувшейся к телу, на долю секунды обогнал, вырвался вперед, но тут же канул, растворился в захлестывающем реве.

Таборяне подмяли тонкую цепочку охраны, хлынули вперед, обрушили решетку.

Струи слезоточивого газа ударили им в лица.

Раскатисто полоснула автоматная очередь.

Несколько человек в первых рядах упали, о них стали спотыкаться напиравшие сзади. На секунду пространство вокруг алтаря расчистилось, и Макс, ринувшийся в кучу барахтающихся тел, сумел извлечь из нее окровавленного Умберто, за рясу оттащил к подготовленной баррикаде.

Весть об убийстве проповедника стремительно вырвалась за пределы храма, неслась по многотысячному людскому морю, обрывала последние удерживающие стропы — надежды, почтения, веры, — выпускала зверя на волю.

Толпа ринулась на штурм.

4

Лейда приехала в Архив днем раньше только для того, чтобы забрать кое-какие записи и вещи из своего кабинета. Но бумаг оказалось гораздо больше, чем она думала. Некоторыми она зачитывалась, попадались интересные идеи, наброски, которые вдруг захотелось отложить, обдумать потом. Понадобились разноцветные папки, чтобы уж рассортировать все как следует. Кроме того, заходили сотрудники — поболтать, поздравить, попрощаться. Нет, она не увольняется совсем, возможно, просто уходит в длинный отпуск. Вы же понимаете, такое событие! Предстоит встреча с сыном, хлопоты по его устройству здесь.

Разговоры и сборы затянулись допоздна — она решила заночевать в Архиве.

Рано утром пришла Сильвана, присела рядом на кушетке:

— Не разбудила? Я вчера не могла заскочить, мы вернулись слишком поздно. Аарон все пытается развлечь меня. Нелегкое это нынче дело. Когда твой самолет?… А в Стокгольм когда прилетает?… Они уже знают, будут встречать?… Ты звонила им?

— Два раза. Первый раз ничего толком не поняла. Потому что ревела весь разговор, не могла остановиться. Как Илья скажет «мама» — у меня слезы. Я ему говорю: «Не произноси этого слова». Он не понимает, думает, и здесь какие-то секреты. Но во второй раз они мне все рассказали. История действительно невероятная. Как удалось такое! Корреспонденты их осаждают. Но они решили никаких интервью пока не давать.

— Этот человек, твой друг, — у него, кажется, семья осталась?

— В том-то и дело. Он и не думал убегать. Так уж все обернулось. Дошел с Ильей до границы, перевел, а обратно уже не смог. Напоролся на патруль. По нему стреляли. Очень переживает, что овчарку пришлось зарезать.

— Что он теперь? Будет ждать, чтобы семья к нему приехала?

— Сильвана, ты какая-то необучаемая. Водишься с русскими всю жизнь, а простейших вещей запомнить не можешь. К врагам и предателям семьи не выпускают.

— Да, прости. Значит, он на тебе сможет жениться? Сын у вас, можно считать, теперь общий. Он ведь его тебе как бы заново родил. Законный отец.

— Ох, не знаю, не знаю… Как все будет, как встретимся… И без любимых жить страшно, а с любимыми, наверно, еще страшнее станет.

— Я так рада за тебя. Хотя для меня-то твой отъезд уж так некстати. Мне развлечения совсем не помогают. А вот побыть так десять минут с кем-нибудь очень-очень счастливым — и на целый день зарядки хватит. Тут еще, как назло, и Джина во Флориду укатила. Совсем поговорить будет не с кем. Ты когда вернешься?

— Думаю, недели через две. А то и через месяц. Им придется оформлять какие-то бумаги — визы, разрешения на въезд. Не знаю, сколько это займет. Слушай, ты не знаешь, что там за шум?

Они встали, подошли к окну.

Далеко-далеко в долине поблескивала река. По лесистым склонам разбредались утренние облачка. Лента шоссе стягивала две половинки холма, как застежка-молния. Другая ленточка, потоньше, ответвлялась в сторону Архива и почти исчезала под бесконечной вереницей ползущих по ней — все в одну сторону — машин. Паркинг для паломников был уже переполнен, вновь прибывшие останавливались на обочине. И шли, шли, шли, расширяя, умножая, растягивая и без того уже огромную толпу, сгрудившуюся к главному входу.

Встревоженная Сильвана ушла выяснять, что случилось. Лейда быстро оделась, кинулась собирать оставшиеся неупакованными вещи, затягивать чемоданы.

Свет в ванной погас как раз в тот момент, когда она собралась наложить тон на веки. Кое-как пристегнув чемоданы к багажным колесикам, она выкатила их в полутемный коридор.

Возбужденная лаборантка в белых брючках придержала для нее дверь лифта:

— О миссис Ригель, как вы думаете, удастся их успокоить? О, я так боюсь толпы. Человек забывает, кто он, откуда, когда, зачем. Я по себе знаю. На стадион, на танцы, на каток, на рок-концерт я часто для того и хожу, чтобы забыть, кто я, откуда, когда, зачем.

Внизу Лейда кинулась было к служебному выходу, но охранник сказал, что не может открыть дверь без разрешения синьора Фанцони.

— Но мне необходимо уехать. У меня через два часа самолет на Стокгольм.

— Да вы посмотрите, что творится. Вы не доберетесь до машины. В этой давке вам и шагу не дадут ступить. Какой уж тут Стокгольм. Они ворвутся сюда, как бизоны. Всех затопчут.

Лейда оставила чемоданы, побежала искать Умберто. Но в творившейся неразберихе никто не мог сказать ей точно, где искать.

Она увидела его в последний момент, когда он вместе с отцом Аверьяном в окружении охраны шел по переходу в сторону храма. Она окликнула его, побежала рядом. Он скользнул по ней остекленевшим, невидящим взглядом, прошел дальше.

Потом было несколько минут тишины, пауза.

Она медленно побрела обратно к брошенным чемоданам, и в это время со стороны храма донеслись звуки стрельбы.

Толпа рванулась вперед, полезла через обесточенную ограду. Камни и бутылки зазвенели, загрохотали по пуленепробиваемым стеклам.

Охранник угрожающе поднял автомат, попятился.

Из храма отступали уцелевшие, вырвавшиеся из свалки. Кого-то несли на руках. Стальной противопожарный щит со стуком упал поперек прохода, отделил их от преследователей.

Кучка сотрудников собралась в вестибюле, в испуге оглядывая сотни прижатых к стеклу, искаженных ненавистью лиц.

— Все-или-никто!.. Все-или-никто!.. Все-или-ни-кто!.. — начали скандировать осаждающие.

Над ревом голосов вырастал шум мотора.

Со стороны строительной площадки медленно пробирался бульдозер.

— Всем подняться на третий этаж! — закричал Макс — Быстро!

Сотрудники и охрана ринулись к лестнице.

Толпа таборян распалась на две части, и по расчищенному проходу оранжевая туша бульдозера понеслась на двери главного входа. Одетый в пончо водитель привстал за рычагами, ликующе размахивал бейсбольной кепкой.

Поднятый нож ударил разом в обе створки, разбил их, и бульдозер в облаке стеклянной пыли ворвался в вестибюль. Остатками рамы водителя срезало вместе с кабиной, бросило под ноги набегающей толпе.

Осатаневшие таборяне заливали нижний зал.

Затрещали доски барьера, рухнули полки с журналами и брошюрами, треснула под ударом палки телевизионная камера.

В последний момент второй пожарный щит скользнул в паз, закрыл атакующим вход на лестницу.

Они бросились крушить все, что оставалось внизу.

5

Перевязочную устроили на шестом этаже, в бухгалтерском отделе. Медикаментов не было никаких, но по крайней мере там хватало света из окон.

Умберто лежал на столе главного бухгалтера, стонал. Длинные волосы при каждом рывке головы оставляли новые кровавые полосы на лакированной крышке. Лейда дюйм за дюймом ощупывала его череп, пытаясь найти рану. Похоже, что, кроме глубоких порезов и ссадин, там ничего не было.

Она взрезала канцелярскими ножницами рясу, рванула. И сразу увидела ее. Не шире спичечного коробка, с левой стороны груди. Черный холмик вздувшейся кожи, ручеек крови толчками выбегает наружу, стекает по ребрам вниз. Что задето — сердце или селезенка?

Она припала к телу, почти касаясь раны губами, начала бормотать.

Снизу, не ослабевая, неслось бессмысленное и упоенное:

— Все-или-никто!.. Все-или-никто!.. Все-или-ни-кто!..

Она старалась не слышать этого настырно-барабанного ритма, уловить свой, полузабытый — колыбельная, причитание, частушка, молитва. И видимо, удалось: минуты через три корочка стала вырастать на верхушке бугра. Но что там внутри? Льется и льется? Она бормотала и причитала, не останавливаясь, стараясь сосредоточиться только на напеве, не думать о том, что творилось кругом.

— Эй, Макс! — крикнул Цимкер. — Скорее сюда!

Высунувшись по пояс в окно, они успели заметить, как гигантская складная рука подъехавшего крана протянулась к третьему этажу, и несколько человек с автоматами перепрыгнули из проволочной кабины на подоконник.

Цимкер дал очередь, но было поздно.

— Я попробую перехватить их внизу! — крикнул Макс. — А вы смотрите, чтобы никто больше не пролез.

Он выбежал в сопровождении трех охранников.

Умберто что-то выдавил из себя со стоном.

Лейда умолкла, вгляделась в его лицо.

— Он опять… опять… — бормотал Умберто.

— Нет, не вставайте, вам нельзя! Что вы чувствуете? Дышать больно? Вы можете сказать, где боль?

— Переиграл опять… Меня переиграл… Как раньше, как всегда…

— Надо немного потерпеть. Скоро прилетит вертолет, мы отправим вас в первую очередь. И сразу в больницу — на операцию.

— Лейда, это вы?… Где магнитофон?… Мне нужно… Одно добавление, очень важное… Я сдаюсь… Пусть… пусть рассказ будет полным… совсем-совсем… Ну хорошо, без магнитофона, передайте сами… с моих слов… Это про Джину… Но ей самой не говорите…

Появилась Сильвана с пачкой зеленых лабораторных халатов. Они принялись нарезать их на полосы, накладывать повязки. На соседнем столе плакала и вскрикивала лаборантка, которой вправляли вывихнутое плечо.

— Взрыв, бомба, — бормотал Умберто. — Это я виноват… Бомба была для аспиранта… Я ревновал ужасно… Все было так продумано… Я не знаю, как произошла ошибка… Просто Он переиграл меня… Он все равно знает, нет смысла скрывать… Карты на стол… Только не говорите Джине…

— Думаешь, это правда? — спросила Лейда, обернувшись к Сильване.

— Не знаю. Да и какое это имеет значение теперь?

В этот момент они почувствовали запах дыма. Дым полз под дверь осторожной струйкой, поднимал головку вдоль косяка.

Они выглянули в окно.

В заднем крыле тоже занимался пожар. Из разбитых окон, сквозь решетки, выглядывали и прятались яркие язычки. Гуще всего дымило то крыло, где была библиотека отца Аверьяна.

Приплыл тугой хлопок взрыва. Было видно, как кусок крыши вспучился, затем рухнул вниз. Как раз над тем местом, где был запасной вход в подземные кладовые.

— Все-или-никто! — ревела толпа. — Все-или-ни-кто!.. Все-или-никто!..

6

Пламя гудело в шахте лифта. От дверей шел жар.

Они перетащили носилки с Умберто дальше по задымленному коридору. Цимкер первый вышел на лестничную площадку, но тут же упал на живот и начал стрелять вниз. Грета выползла к нему, передала запасную обойму, тоже начала стрелять.

Под прикрытием непрерывно стреляющих автоматов уцелевшие сотрудники начали один за другим проскальзывать на лестницу и, прижимаясь к стенам, подниматься вверх. Ноги скользили на стреляных гильзах. Тело Умберто безвольно сползало с наклонявшихся носилок. Сильвана и Лейда с двух сторон старались удержать его.

На десятом этаже лестница кончилась. Им пришлось снова выходить в коридор, снова перебегать на другую сторону. Опять была стрельба, крики. Какие-то фигуры мелькали в дыму, кто-то упал и стал кататься по полу, рыча от боли. Был момент, когда Цимкер, отскочив вслед за Лейдой в дверную нишу, прокричал над ее ухом:

— Будь я проклят, если они не за вами охотятся, Лейда! Они перестают стрелять всякий раз, как видят вас!

Последняя лестница была такой крутой, что они не смогли удержать Умберто: тело выскользнуло и покатилось по ступеням. Они не были уверены — жив ли он еще. Рана, видимо, снова открылась: темное пятно расползалось по зеленой повязке. Кое-как два охранника дотащили его на руках, через люк передали тем, кто уже вылез на крышу.

Их собралось там человек двадцать — ободранных, закопченных, заляпанных своей и чужой кровью.

Пожарный вертолет заходил с наветренной стороны, далеко выпустив вперед раздвоенную струю. Судя по густому поясу дыма внизу, пламя добралось уже до середины главного здания. Задняя часть полыхала с такой силой, что ветви окружавших ее деревьев тоже начали чернеть и заниматься огоньками. Дым валил из разбитых витражей храма Воскресения, из «Дома покаяния», из складов. На строительной площадке то и дело полыхали белые вспышки, — видимо, рвались баллоны с ацетиленом. Исступленная толпа внизу понемногу пятилась от горящих зданий. Ее крик с трудом прорывался сквозь рев моторов. На дальнем лугу один за другим опускались и рушились маленькие грибочки парашютов. Второй самолет с десантниками выползал из-за отрога горы.

Пожарный вертолет, не убирая пенных усов, медленно опустился на крышу.

— Восемь человек! — крикнул пилот. — Раненых и женщин в первую очередь!

Сильвана судорожно вцепилась в плечо Цимкера:

— Ты ранен, молчи… Вот кровь… Нет, никакая не царапина… Я не полечу без тебя… Ты вообще инвалид… Молчи, это невозможно… Вон летит еще один, он всех заберет…

Двухвинтовой армейский геликоптер, высадив на подъездную дорогу взвод национальной гвардии, осторожно пробирался вверх между дымовыми столбами.

Умберто и еще двоих раненых уложили на железном полу. Остальным пришлось стоять. Подброшенный тепловыми струями, вертолет взмыл так резко, что Грету чуть не выбросило в открытую дверь.

Только отсюда, сверху стали видны масштабы катастрофы. Нижние этажи главного здания полыхали с такой яростью, словно под ними прорвался невидимый вулкан.

— Это водород, — крикнула Лейда. — В морозильных установках они пользовались водородом.

Умберто вдруг пришел в себя и стал кричать, чтобы его пустили, чтобы дали посмотреть. Его приподняли, помогли сесть. За шумом винта его всхлипывания были едва слышны. Прорывались только бессвязные обрывки:

— …Нет, не все еще… Лейда, вот кровь… еще живая… Умоляю — заговорите ее, сохраните… последние фишки, спрятанные в жилетном кармане… Я так хочу доиграть с Ним… Лейда, мы все начнем сначала… Есть деньги… не бросайте игру… Это единственное, что Он не прощает… С Ним надо играть до конца… Даже продувшись в пух… Даже все потеряв…

Армейский геликоптер все же успел забрать с крыши последних людей и отлететь на безопасное расстояние, когда ударил взрыв.

Двенадцатиэтажная башня Архива дрогнула и начала медленно проваливаться в открывающийся ей навстречу пылающий кратер.

 

День спустя. Бостон — Лондон — Стокгольм

Конечно, это было ошибкой — так сразу пересаживаться в Лондоне и лететь дальше. Ей следовало взять номер в гостинице на одну ночь, нырнуть в прохладные простыни, в спасительный сон. Нервное напряжение последних дней сгустилось в комок непроходящей боли под сердцем. Ныло обожженное дверью лифта плечо. Каждая клетка тела, сбитая с толку авиационными прыжками во времени и пространстве, безмолвно вопила о том, чтобы ей вернули пропущенную — потерянную, украденную при перелете из одного полушария в другое — ночь.

Лейда с благодарной улыбкой приняла принесенную стюардессой чашку кофе, вылила в него рюмку коньяка, сделала несколько глотков, отвернулась к окну. Равнодушная, бесконечная голубизна кругом — что могло быть лучше для приведения в холодный, равнодушный порядок скачущих мыслей? Даже нет: мысли-то как-то утряслись сами собой, стали ясными уже тогда, когда она, сдав Умберто в больницу, добралась до Бостонского аэропорта. Трудность была в том, как перевести их в понятные другим людям и в первую очередь тем двоим, к кому она летела, слова. Ибо не было никакой надежды, что Илья или Павлик поймут, примут, поверят тому слову, в которое она отлила теперь понимание себя, своей жизни прошлой и будущей, своей судьбы.

Порча.

Да, для нее это было теперь ясно. Порча, заклятье, ведьмовщина, злое колдовство коснулось ее десять лет назад, и с тех пор все, к чему она прикасалась или что имела несчастье полюбить, рушилось, страдало, гибло. Но ясно, что, как только она попытается заговорить вслух об этой горестной инстинктивной убежденности, все моментально утратит глубину и истинность, начнет мельчать, превращаться в цепь простых событий и обстоятельств — обстоятельств, которые можно изменить, с которыми можно бороться. Научная работа зашла в тупик? Скажут, с кем этого не бывает, можно начать сначала, пойти по другим ветвям. Сама идея была профанирована «Большой игрой», искажена, навсегда вплелась в страсти и надежды «Подзащитных Христовых»? Вспомнят, что десятки великих идей зарождались как новые доказательства премудрости Господней, вплетались в богословие, но ничуть не утрачивали при этом своей значимости. Как говорил покойный отец Аверьян: «Ирония Божия очаровательна и непредсказуема». Ну а что касается московского спрута, который снова протягивал к ней свои жадные щупальца, то не на таких напали. Вот мы какие верткие — если он нас вблизи не сумел как следует ухватить, так вдали тем более не достанет.

Крыло самолета медленно поползло вверх, поднялось над чертой горизонта. Ослепительный голубой овал окна манил, как рекламная картинка тропического курорта, не вязался с леденящими цифрами забортной температуры, объявленными стюардессой. Быть может, хранилище пробирок с кровью следовало устроить не в подвалах Архива, а здесь, поближе к Космосу? Во всяком случае, беснующаяся толпа не добралась бы сюда с такой легкостью. Если Умберто выживет, он, пожалуй, сможет загореться этой идеей.

Лейда поставила на поднос опустевшую чашку, прикрыла глаза.

Нет, такие слова, как «заклятье», «порча», она постарается не употреблять. Она просто скажет им, как они должны вести себя теперь, что им следует делать. И все. Почему? Как всегда — тайна, не может им объяснить. Они привыкли ей верить, поверят и сейчас. Все-все, весь груз надо взять на себя. Раз им не по силам реальность мистики, пусть подчиняются мистическим ирреальностям. Илье сказать, чтобы прежде всего при получении визы сменил фамилию. Пусть возьмет девичью фамилию бабки Натальи или вообще выдумает. Университет выберет себе по вкусу, но главное — чтобы в другом городе и в другом штате. Жить в общежитии. Переписка — на почтовый ящик. Павлик может остаться под своей фамилией, но жить тоже — где-нибудь подальше. Конечно, она поможет поначалу — деньгами, советами. С языком ему будет нелегко. Впрочем, сейчас много организаций помогают беженцам. Может, и работу подыщут. Кажется, на геологов нынче спрос. Если он будет вести себя тихо, может быть, и семью со временем к нему отпустят. Но сейчас надо, чтобы они с первой встречи поняли, что жизнь теперь пойдет у каждого своя, по своей дорожке. Так, чтобы, если заклятье или щупальце ударит в нее снова, других это не коснулось бы. Надо быть с первого момента спокойной, сдержанной, почти холодной, загадочной, непроницаемой.

Англичанин, сидевший справа от нее, в очередной раз принялся бороться с разваливающимся на куски номером «Таймса», в тесном пространстве одолел ворох страниц, сложил, поднес к очкам международные новости. Лейда, скосив глаза, увидела на фотографии знакомую башню Архива, клубы дыма из окон, кружащие в стороне вертолеты.

«Фанатичная толпа штурмует главную квартиру "Подзащитных Христовых"».

«Убийство руководителя секты».

«38 человек погибло во время беспорядков, 206 ранены».

«Полиция подозревает организованный саботаж».

«Врачи не ручаются за жизнь директора Архива».

«Материальные убытки оцениваются в миллиард долларов».

«Епископ Чикагский видит в разрушении Архива Страшного суда перст Божий».

Статья и фотографии занимали почти целиком две страницы. Но все равно отлитая в газетные строчки драма утрачивала свою грандиозность, непоправимость. Очередная катастрофа, авария в ряду других, из тех, что выносятся каждый день в заголовки новостей, чтобы мелькнуть, привлечь минутное внимание и завтра исчезнуть на свалках использованной бумаги. Все же Лейда захотела прочесть. Она тревожилась за судьбу двух лаборанток, — может, там уже есть списки погибших и раненых? Но англичанин все разворачивал страницу к свету. Прочесть не удавалось.

В этот момент что-то произошло с ее глазами. Словно она смотрела на экран телевизора и кто-то без предупреждения переключил программу. Новая программа была размытой и дрожащей. Звук то заглушался скрипами и шумами, то пропадал совсем. Она видела улицу в Таллине, ту, что вела от их дома к вокзалу. Несколько мужчин в шляпах и пиджачных тройках шли по ней молча и торжественно. Главный шел впереди, чуть улыбаясь. Она узнала отца. Игнациус Ригель выглядел очень пожилым и почтенным. Разве он дожил до таких лет? Остальные были то ли его учениками, то ли свитой. Но вдруг один из них забежал вперед и стал на пути, показывая рукой, куда свернуть. Отец задумался на минуту, потом пожал плечами и вошел в указанную ему дверь. И все остальные, словно скинув с облегчением груз торжественной медлительности, кинулись к этой двери, стали заколачивать ее досками, навешивать замки, забивать щели.

Потом возник отец Аверьян. Он не появился на экране, но каким-то образом его присутствие на этой улице, в стороне от людей, замуровывавших дверь, стало понятным, потому что она заговорила с ним. Она сказала, что очень любит отца и верит, что могла бы воскресить его, если бы любила еще сильнее. Ей трудно поверить, что воскрешать и выбирать для воскрешения будут по Суду, но она могла бы поверить, что воскрешение возможно по любви. Но поверить в это по-настоящему мешает страх. Потому что нет ничего ужаснее: любить кого-то и вдруг обнаружить, что ты не можешь вернуть любимого к жизни, потому что любовь твоя оказалась слабой и недостаточной. Ибо тогда чувство вины убьет тебя самого очень быстро.

Программа снова переключилась. Улыбающееся женское лицо заняло весь экран, губы беззвучно шевелились. Лейда догадалась — кивнула, застегнула ремень. Стюардесса ушла дальше по проходу, ее место заняла медсестра в белой маске. Другие сестры и врачи неспешно двигались по операционной, передавали друг другу инструменты, банки с кровью, марлевые тампоны, резиновые трубки. Лейда чувствовала себя немного неловко, потому что забыла, какая роль на этот раз отведена ей. Давать наркоз? Переливать кровь? Потом поняла, что все это маскарад. Что под белыми масками спрятаны не медсестры, а какие-то незнакомые мужчины. Всмотревшись внимательнее, она узнала таллинского коротышку с усиками, милиционера с вокзала в Пскове, Мышеедова, громилу Фрэнка. Полковника Ярищева не было видно, но один врач все время поворачивался спиной, прятал лицо. И еще она поняла, что к операции — или к чему-то еще — готовят ее саму. Ей стало жутко.

Сон накатывал волнами, но все не мог одолеть нервного возбуждения, затянуть сознание целиком. Она увидела траву, несущуюся за окном, ощутила дрожь удара колес о землю, услышала радиоголос, просящий оставаться на местах. Потом снова оказалась в операционной.

Отец Аверьян лежал на столе. Она видела только его голову. Остальное тело оставалось за марлевым экраном, — видимо, его оперировали. Он сказал, что наркоз не нужен, потому что он все равно ничего не чувствует. Она не стала настаивать, заговорила о другом. Она сказала, что для нее самым важным и ошеломительно новым в его проповедях и в то же время самым непостижимым было истолкование библейских заповедей, Закона. Только от него она услышала, что заповеди, учащие различать «хорошо» от «плохо», есть лишь часть Закона. Что в Законе — особенно в Новозаветной части его — есть еще и различение между «высоко» и «низко» и что человеческому разумению часто не по силам одолеть противоречие, которое возникает между двумя частями Закона, и люди пытаются закрыть глаза на одну из них. Одни признают только «хорошо-плохо» и знать не хотят о второй части. Или пытаются доказывать, что «хорошо» и «высоко» — одно и то же. Другие, наоборот, так сосредоточены на «высоко-низко», что готовы объявить «хорошо-плохо» тягостными и ненужными путами. И это, конечно, правда, что Закон не мог быть похож на Уголовный кодекс, с четко расписанными наказаниями и наградами, и правда, что большинство предпочло бы именно такой Закон, и правда, что страх перед двойственным, размытым, неясным Законом — не приказом, но зовом — есть страх свободы. Но правда и то, что даже понять все это — не поможет избавиться от страха.

Сквозь ткань сна прорывались голоса проходящих к выходу пассажиров, мелькали лица пилотов, таможенных чиновников, чемоданы, плывущие на ленте транспортера, и, видимо, Лейда спокойно шла в толпе, делала все, что нужно, показывала и подписывала нужные бумаги, потому что никто не останавливал ее, не обращал внимания, но при этом она ни на минуту не прерывала свой разговор с лежащим на столе проповедником.

Она начала расспрашивать его о том датчанине, которого он так любил цитировать, — как же его звали? — ну тот, который говорил, что величие человека прямо зависит от того, с чем человек боролся в жизни: с миром, с собой или с Богом. А в другой раз еще одно место (или это было там же?), про то, что каждому воздается по любви. И что далее тому, кто любил себя, может быть воздаяние — если любил в себе что-то непустяшное. А тому, кто любил других, воздается за преданность. Но выше всех будет превознесен тот, кто вынужден был расстаться с любимым, но сохранил при этом любовь — со всей ее болью и безысходной тоской. Кто отказался от обладания, не отказываясь от самой любви.

— Но я не могу, — сказала она вслух. — Пусть ничтожная, мелкая, клейменная порчей, заклятая — такая как есть, — я не могу отдать их. Потому что тогда вся жизнь станет просто бессмысленным переползанием из одного дня в другой, из пустого в порожний.

Толпа встречающих раздвинулась, она увидела сразу их обоих — сына и возлюбленного, — исхудавших, одинаково стриженных, настороженных, ставших чем-то похожими. Илья стоял чуть впереди, тоже обросший бородкой, смотрел на нее, не узнавая.

Она пошла к ним, протягивая руки, обняла обоих, но бредовая смесь сна и яви все не отпускала ее, и она продолжала говорить им про то же самое, про что начала с отцом Аверьяном. Что они должны простить ее за то, что ей оказалось не по силам, что вот ведь она уже пыталась отказываться, на несколько лет их потеряла, а больше она не может, ни того, ни другого не отдаст ни на один день, сколько бы их там ни осталось у судьбы в запасе и чем бы ни пришлось платить — да, не только ей платить, но и им тоже, — потому что не зря же судьба вернула их ей, свела снова чистым чудом, если уж такой дар отвергнуть — ох, она накажет, и правильно сделает; да, не слушайте, я околесицу несу, потому что не спала две ночи, а до этого тоже всяких страхов натерпелась, да, вы читали уже в газетах, но теперь, наверно, будет перерыв, перерыв ведь дается даже самым слабым и не великим, не по заслугам, просто чтобы дух перевести, нам всем троим очень-очень нужен…

Невесть откуда вынырнувшая стайка репортеров суетилась вокруг них, щелкала фотоаппаратами, забрасывала вопросами:

— Миссис Ригель, что послужило причиной нападения на Архив?

— Правда ли, что отец Аверьян был убит охранником?

— Верили ли вы, что увидите сына снова?

— Возможно ли возрождение Архива?

— Кто первым пустил в ход оружие?

Илья заслонил Лейду собой, раскинул руки:

— Джентльмены, вы же видите, в каком она состоянии. Прошу вас, дайте дорогу. Ей необходим отдых.

Павлик отмахнул нацеленные на них со всех сторон микрофоны, раздвинул репортеров, бережно повел ее по коридору к выходу. Илья шел рядом, пытаясь на ходу поправить сползшую с ее плеча повязку, прикрыть бурый волдырь ожога. Она шла послушная и притихшая, время от времени поднимала недоверчивый взгляд то на одного, то на другого, проводила ладонью по лицам.