— Дима!.. Дима, не беги так… Это же невозможно — слышишь? — разговаривать на такой скорости…

— О чем тут разговаривать?

— Но ведь я предупреждала тебя вчера, что задержусь… Потому что у нас спектакль, — предупреждала? Что ж тут обижаться?

— Никто не обижается.

— Я играла Лизу… в «Горе от ума»… Знаешь, как мне хлопали! А тебя что — дежурные не пустили?

— Вот еще, выдумала. Да если б я захотел…

— Ага, ага! Значит, сам не захотел… И представляешь, я в одном месте ужасно перепутала. Там, где «хоть я любви сама до смерти трушу, но как не полюбить буфетчика…» — и я вместо «Петрушу» говорю «Лаврушу». Ужас! А потом…

— Вот-вот, расскажи про «потом».

— Про когда?

— Про после спектакля. Мы же договаривались — в девять идем на каток. Скажешь, тоже перепутала?

Димон, не оборачиваясь, выбрасывал слова, и каждое вылетало вместе с белым клубочком пара — направо, налево — точь-в-точь фрегат, ведущий огонь с обоих бортов. Лыжи его ритмично стучали о наст лесной просеки. Стеша изо всех сил старалась не отставать.

— Но ведь я ждала тебя в зале. Я же не виновата, что дежурные не пустили… Конечно, это был вечер старшеклассников, кого хотят, того пускают… Я сама прошла через кулисы… А потом было неудобно так сразу уйти… Мы же все вместе, у нас коллектив…

— Коллектив? Севка Зябликов — вот весь ваш коллектив. Тоже мне, Чацкий из восьмого «б»!

— Димонище, это нечестно!

— Очень даже честно.

— При чем здесь Зябликов?

— А при том.

— Я с ним даже не разговаривала.

— Зато танцевала.

— Ну и что ж такого?.. Он меня пригласил, а я…

— А ты и растаяла. Конечно, восьмой класс! Артист! Да я бы этому артисту…

— Эге-гей! Ребята-а! — донеслось до них сзади.

Давно уже у них не случалось такого увлекательного выяснения отношений. Жалко было бросать. Они нехотя остановились и посмотрели назад вдоль бело-зеленых еловых стен. Там вдалеке Лавруша, выйдя на середину просеки, держал над головой лыжные палки крест-накрест.

— Ну, все, — сказал Димон. — Чуяло мое сердце.

Скрещенные палки на их языке означали: «Что-то случилось, все сюда».

Они повернули и быстро пошли назад по собственному следу. Среди лыж, воткнутых в снег, виднелся Лавруша. Он нагнулся над лежащим Килей и что-то делал с его задранной к небу ногой.

— Как его угораздило? — спросил Димон, подъезжая. — Ведь ни одной горки не было. Обо что он споткнулся? Сам о себя?

— Там корень через лыжню. Натянут, как веревка, а сверху снег. Мы все проехали, снег содрали, вот он и зацепился.

— Ну, Киля, присваиваю тебе новый титул. Теперь ты не счастливчик-бомбометатель, а лыжник-пень-колода-корчеватель. Болит-то где? Здесь? Сильно?

Киля лежал на спине и смотрел на них таким виноватым взглядом, будто его поймали на каком-то некрасивом жульничестве. Лицо его было мокро от тающего снега.

— Ребята, ну что вы стоите? — сказала Стеша, отбирая у Лавруши Килину ногу. — Надо же костер. Быстро.

Пока они скидывали рюкзаки, доставали растопку, топорик и спички, раздували костерок, она расшнуровала и стащила с Кили ботинок, потом носок, потом еще один, потом еще…

— Сколько их у тебя?

— А все, сколько было, — смущенно ответил Киля.

Стеша наконец стянула последний, осмотрела вспухшую лодыжку, покусала губу, нажала там, здесь — Киля терпел, — но когда она начала бинтовать, не удержался — пискнул.

— Димон, — жалобно позвала Стеша. — Помоги. Надо потуже, а он пищит.

— Чуть что — сразу Димон, да? Самый жестокий, самый безжалостный…

— А вот и нет. Просто у тебя характер твердый. Ну, Дима, пожалуйста.

Димон пожал плечами, стянул рукавицы, взялся за конец бинта, сделал страшное лицо… Киля зажмурился и открыл глаза, только когда все было кончено — носки и ботинок надеты поверх повязки.

— А я и не почувствовал ничего, — протянул он с изумлением.

— Пока на спине лежишь, конечно, не почувствуешь. А ты попробуй встать на ноги. Ну что? Идти сможешь?

— Запросто, — Киля попытался даже притопнуть забинтованной ногой. — Хоть двадцать километров.

Но его бодрости хватило ненадолго.

Димон, тащившийся теперь последним, видел, как он хромает все сильнее и сильнее, как повисает всем телом на палках. Через полчаса Киля приостановился, будто бы поправить крепление, и на минуту мелькнуло его лицо, мокрое уже не от снега, а от слез.

Пришлось снова делать привал.

Лавруша извлек свой ремонтный мешочек — кусачки, проволока, шурупы, шпагат, отвертка, изолента, плоскогубцы, гвозди, остальное — непонятно что — и принялся сколачивать Килины лыжи в одну широкую лыжину с площадкой из двух досок посредине. На площадку они привязали самый большой рюкзак так, чтобы Киля мог усесться, как пассажир.

Эти самодельные нарты, эта санитарная упряжка была уже почти готова, когда Лавруша, рывшийся в своем мешочке среди непонятно чего, проворчал, что, может быть, ему наконец дадут возможность закончить работу, перестанут толпиться кругом и заслонять свет.

— Какой свет? Кто тебе… — начал было Димон и осекся.

Действительно, стало очень темно. Хотя часы показывали всего два — начало третьего.

Они подняли головы и тут-то наконец заметили ее.

Тучу.

Гигантскую.

Черную.

Затянувшую почти все небо, — только в конце просеки виднелась светлая полоска.

Ни слова не говоря, они поспешно посадили Килю (как тот ни упирался) на рюкзак, застегнули крепления и пошли вперед. Густой снег, будто только ждавший сигнала, повалил на них — стало еще темнее. Вскоре лыжи начали зарываться, исчезать на каждом шагу, как подводные (подснежные?) лодки. Согнутая спина Димона, тащившего Килю на буксире, сам Киля, его плечи, шапка, рюкзак — все покрылось толстой белой подушкой. Первый же порыв ветра пылью раздул ее в стороны, понес обратно вверх, бросил в лицо. Верхушки елей нагнулись все в одну сторону, от них пошел ровный шум.

— Димон! — прокричала Стеша. — Может, вернемся? Пока не поздно.

Димон остановился на минуту и оглянулся назад.

— Не-е… Назад еще дальше. Нам бы только поле проскочить, а там…

Они прошли еще сотню метров — просека кончилась. Дальше дорога шла через открытое место. Но никакой дороги, в сущности, уже не было. Еле заметная впадина еще некоторое время указывала им направление, потом и она растворилась среди сугробов.

— Лавруша-а-а! — крикнул Димон. — Правее забирай… На сопку-у!

— Ее не видно-о-о! — донеслось спереди. — Как в молоке…

Дальше они брели наугад.

Ветер со свистом налетал на них сбоку, давил, толкал, залеплял глаза снегом. Стеше иногда казалось, что на этот уплотнившийся воздух можно облокотиться, как на стенку. Но стоило поддаться этому впечатлению, как ветер коварно менял направление, опора исчезала, и она чуть не падала. Лавруша тащился впереди, упрямо согнувшись, прокладывал лыжню. Не было видно ни сопки впереди, ни полосы кустов, от которых следовало сворачивать, ни леса, оставшегося позади. Пальто, свитер, вся одежда, казавшаяся раньше такой плотной и теплой, сделалась как будто вдвое тоньше. Струйки холодного воздуха насквозь прокалывали ее сотнями иголок.

— Стой! — завопил вдруг Киля. — Нашел! Сюда! Чуть не проехали. Вон — глядите.

Отворачивая лицо от ветра, они столпились вокруг него, вгляделись в то место, куда он в возбуждении тыкал варежкой, и тут же испустили радостный вопль.

Колея!

Свежая тракторная колея, едва занесенная снегом! Они чуть не проскочили ее в темноте.

Киля, от радости забыв про больную ногу, привстал на своих «нартах» и, дергая то одного, то другого, с сияющими глазами принимал град похвал и новых прозвищ: тракторный следопыт, открыватель дорог, проводник на прицепе, одноногий спасатель.

И действительно — по колее лыжи пошли гораздо легче.

Правда, она вела не совсем в ту сторону, куда, как им казалось, следовало идти. Но не могло же быть, чтобы трактор отправился в тайгу просто так, на прогулку. Даже если он ехал не к ним в Зипуны, то куда? Конечно, к какому-нибудь человеческому жилью, где тракторист смог бы отдохнуть и обогреться. И прошел он совсем недавно — выпавший снег едва покрывал отпечатки гусеничных траков. Нет, надо идти и идти по этой невесть откуда свалившейся на них тракторной тропе. Куда-нибудь ведь она должна привести!

Через полчаса Лавруша сменил Димона в «упряжке», потом они поменялись снова, потом — еще раз.

Кругом было все так же черно и мутно.

Ветер по-прежнему давил на них, как плотная и холодная резина, обтягивал лицо, грудь, ноги. По изменившемуся шуму они догадались, что кругом опять лес, хотя самих деревьев не было видно. Закоченевшими пальцами Димон нащупал фонарик и посветил на часы. Обе стрелки, вытянувшись в прямую линию, делили циферблат пополам: шесть. Если бы невидимый трактор ехал в Зипуны, они давно должны были быть дома. А раз ни Зипунов, ни другой деревни не видно, значит…

Он решил пока не говорить остальным, но они и сами уже все поняли. Им доводилось, конечно, слушать рассказы взрослых о людях, заблудившихся зимой в тайге, но истории эти казались тогда какими-то далекими, вроде приключений из книжки. И всегда думалось: что ж он компас не взял? Или: надо было ему зарубки делать на деревьях, чтобы не возвращаться на то же место. Или: вырыл бы себе в снегу пещеру и переждал.

Что такое может случиться и с ними — это как-то не укладывалось в голове.

Но вот оно случилось, и все спасительные планы, выглядевшие такими простыми у теплого печного бока, оказались совершенно непригодными, когда кругом свистящая чернота, пальцы ног и рук будто уже отвалились — не чувствуются, плечи разламываются, колени не сгибаются… И единственная ниточка, связывающая тебя с миром людей и теплоты — неверная колея, ведущая неизвестно куда, — и та постепенно исчезает под падающим снегом.

Через час они сбились в кучку и съели все, что у них нашлось: булочку от завтрака, Стешину плитку шоколада и пригоршню семечек, которую Лавруша вез своему ручному хомяку.

Разговаривать не хотелось.

Только Киля время от времени бормотал себе под нос: «Ох, из-за меня это все, верно вам говорю, из-за меня, бросьте вы меня здесь, может, утром кто проедет и подберет». На него шикали, просили «не травить душу».

Дальше шли, не глядя на часы, не глядя по сторонам, почти механически.

Они уже были в том состоянии, когда даже думать не остается, сил. Только вслушиваешься в то, что происходит внутри, в нытье и жалобы всех мышц.

«Куда! Куда вы снова взвалили на меня эту тяжесть, — будто восклицает левая нога. — Уберите ее немедленно! Я не выдержу».

И ты послушно убираешь, переносишь вес тела на правую, но и правая тут же начинает вопить, чтоб убрали, что она не железная, что хватит! И тогда переносишь на руки, повисаешь на ходу на палкам, давая короткую передышку ногам. И снова: на левую, на правую, на руки. На левую… На правую… На руки…

И поверить невозможно, что где-то люди сидят в светлых комнатах. И от батарей пышет таким жаром, что кто-то может сказать: «Ух, жара!» — и стянуть свитер через голову. Что в интернатской спальне рядами стоят кровати под синими одеялами. Такие кровати, что повалиться бы на них и лежать, лежать… То-то блаженство!

А какие мягкие кресла расставлены внизу в вестибюле.

А как хорошо в зале!

Там сейчас, наверно, сдвинули елку в сторону, чтоб не мешала показывать кино, и можно было бы усесться в ряду за проходом и сидеть, расслабившись, никуда не брести, не сжиматься от холода, не нащупывать онемевшими ногами узкую полоску твердой колеи, которая…

Лавруша, шедший впереди, едва успел затормозить.

Лыжи его проехали немного по инерции и уперлись в какую-то темную громаду, выросшую внезапно из снежной свистопляски.

— Ребята! — завопил он что было сил. — Скорее! Здесь трактор! Я чуть не врезался.

Но нет — на трактор это было мало похоже.

Скорее — на танк. Только без башни и без пушки.

Остальные бросились вперед так, будто спешили на поезд, который мог вот-вот уйти.

— Вездеход! Ясное дело, это вездеход! — прокричал подоспевший Димон.

Он сбросил с плеча буксирную веревку, отстегнул лыжи и взобрался на левую гусеницу. Луч фонарика скользнул по заснеженным стеклам кабины, лязгнула железная дверца.

Трое внизу ждали, затаив дыхание.

Потом светлое пятно появилось снова — и до них донесся упавший голос Димона:

— Никого… Пусто.

Тут же ветер, будто набрав новые силы, завыл еще сильнее, еще гуще наполнился снегом и понес его засыпать, сглаживать, топить цепочку оставленных ими следов.