Таврический сад

Ефимов Игорь Маркович

Я хочу в Сиверскую

 

 

ПОЧЕМУ МЕНЯ НЕ ПУСТИЛИ В СИВЕРСКУЮ

Когда я вернулся из школы, мамы еще не было, и я сначала обрадовался, но не очень, потому что все равно ведь, подумал я, она скоро вернется и все узнает.

Мне было так плохо, что я даже забыл посмотреть из окна, как летит снег, вверх или вниз, а сел на стол и начал раскачиваться взад и вперед, хотя ничего такого уж страшного не произошло, и троек я получил меньше, чем Фимка, и по поведению тоже было хорошо, и даже были две пятерки — по истории и по географии. Некоторые прямо завидовали мне, но это, конечно, неважно, потому что мама скажет, что ей совершенно безразлично, как кончает четверть какой-то Фимка или всякий другой ученик нашей школы. Она возьмет табель, наденет очки и начнет водить ногтем по отметкам, а потом придет в ужас. Но не сразу за все, а будет приходить в ужас за каждую тройку в отдельности, а это будет гораздо дольше, чем если бы за все сразу и хуже всего, если под конец она скажет, что не пустит меня на каникулы к Вадику в Сиверскую. Это будет настоящая гибель. Уже три месяца я думал, как поеду в Сиверскую; а вчера еще от Вадика пришло письмо, и после письма мне уж просто невозможно до чего захотелось к нему поехать.

Я достал из-под книг это письмо и прочел его еще раз.

« Здравствуй, Саша!  — писал Вадик. — Теперь уж ты обязательно к нам приезжай, потому что папа уехал на полгода и мы с Танькой остались совсем одни, как я давно мечтал, и тетя хотела жить у нас, а папа сказал: «Пусть поживут сами, а ты их покорми и больше не вмешивайся». То есть он не так сказал, а подлиннее, как они умеют, чтобы не было обидно, и тетя согласилась. Мы теперь все делаем сами, так что ты обязательно приезжай на каникулы. Я подметаю и колю дрова, и топлю тоже, хоть они такие сырые, что из них уже растут грибы, а Танька ходит в магазин и вообще все зашивает, но у нее еще не совсем получается, потому что она мне пришивала пуговицу и зашила карман, и теперь в него ничего не лезет. Я тебя поведу на один трамплин; с него все падают, и я тоже, а Кадыра один только не падает и страшно воображает, но мы ему еще покажем, так что ты приезжай.

В нашем доме теперь еще живет Володя-электрик. Он очень образованный, потому что каждый день ездит на работу в Ленинград два часа туда и два обратно, и всю дорогу в поезде читает, а это получается по четыре часа каждый день (кроме воскресенья). Мы обязательно к нему сходим, и он даст нам конденсатор для приемника, а остальное у меня уже есть. И он бы нам еще больше помог собрать приемник, только у него родилась дочка, и он теперь все время играет на гитаре, а как перестанет, дочка просыпается и плачет. Так что ты обязательно приезжай.

Жду ответа. Вадим».

Вот какое письмо.

Я еще больше стал раскачиваться, так мне захотелось в Сиверскую. Вадик — это такой гениальный человек, я даже иногда удивляюсь, чего он со мной дружит. Потому что он и на лыжах, и на коньках, и в лесу все знает, и приемник; и все мне объясняет, а я только слушаю, открыв рот, и больше ничего. Он, правда, говорит, что мне интересно рассказывать, но я ему не верю, потому что как же это может быть, что рассказывать интереснее, чем слушать.

Я хотел уже сесть писать ему ответ, но тут услышал, что пришла мама, и едва успел соскочить со стола.

— Ну, здравствуй, — сказала мама. — Как дела?

— Вот, — ответил я и протянул ей табель, чтобы уж поскорее все кончилось и решилось.

Мама открыла табель, потом взяла очки за дужку и потрясла, чтобы они открылись.

— Это что?! — вскрикнула она, когда дошла до первой тройки. У нее был такой испуганный голос, что я даже не понял, о чем это она, и спросил:

— Где?

— Вот, вот здесь. Будто не знаешь. Что это такое, я спрашиваю?

— Ничего, — ответил я осторожно. — У Фимки еще больше троек, и ничего.

Мне в этот раз ужасно не хотелось с ней ссориться, и я больше ничего не стал говорить.

— Меня не интересует твой Фимка, — сказала мама; и я загадал, что если она не хлопнет ладонью по столу, то все обойдется, но она, конечно, хлопнула.

«Конец, — подумал я тогда. — Теперь уже наверняка не пустят».

Мне сделалось так обидно, что я даже наступил себе на ногу незаметно.

Я ведь сам всем рассказывал, как мне хочется в Сиверскую, а мог бы наврать, что не хочется, и тогда, может быть, меня отправили бы туда в наказание, а теперь уж наверняка не отправят.

— Как же ты хочешь стать ученым, — сказала мне мама и снова стала вспоминать все, что я успел натворить за этот год и за прошлый тоже, и как расстроится папа, когда получит письмо с такими отметками. Но тут я уже и слушать дальше не стал, потому что папа говорит, что у него самого образование среднее-заочное, и он поэтому не может вмешиваться в мое воспитание, и что, конечно, хорошо, если я стану ученым, но вообще это еще ничего не значит, потому что ученый тоже может быть негодяем.

Я подумал, что хорошо бы и мне получить заочное образование, такое же, как у Володи-электрика.

— И это ученик пятого класса, — расслышал я вдруг мамин голос, потому что раньше она всегда говорила «ученик четвертого класса», а к «пятому» я еще, наверное, не успел привыкнуть и поэтому расслышал.

— Ни в какую Сиверскую ты не поедешь, — сказала мама.

— Ой! — вскрикнул я.

Я не хотел, а так как-то вырвалось само.

— Вот тебе и «ой». Не поедешь, пока не исправишься.

— Я исправлюсь, — тихо сказал я. — Я обязательно исправлюсь. Только можно я сначала поеду? Мне тогда легче будет исправиться.

— Глупости, — сказала мама. — Я посмотрю еще, как ты кончишь третью четверть, и тогда решу, можно тебе ехать или нет. И все. Больше никаких разговоров.

Я даже ничего не смог ответить, так мне стало плохо. Наверно, я немного еще надеялся и только теперь, когда все пропало, мне стало плохо по-настоящему.

— Я постараюсь, — сказал я наконец и ушел за свой стол.

Я вырвал из тетради чистый листок и стал писать Вадику ответ, потому что я уже заметил, что если тебе плохо, нужно написать об этом в письме, и тогда станет немного легче.

 

Я НАЧИНАЮ ИСПРАВЛЯТЬСЯ

Когда я дописал письмо, мама включила а радио и стала слушать последние известия. В последних известиях всегда говорят по очереди то мужчина, то женщина, и мужчину я очень хорошо представляю, потому что он нарисован в окне парикмахерской в нашем доме, а женщину не представляю и только вижу, что она с косами и меньше ростом, чем микрофон, а больше ничего. Оттого, что я все описал Вадику в письме, мне и вправду стало легче, и я решил, что надо не сидеть сложа руки, а действовать и добиваться своей цели.

— Мама, — сказал я, — можно, я уже сейчас начну исправляться? Может, что-нибудь нужно сделать?

— Хорошо. Сходи, пожалуйста, за хлебом, а то на утро не хватит. И не сутулься так, — добавила она, когда я уже выходил. — Держись прямо.

— Да я забываю все, — сказал я.

— А ты не забывай. Иди и все время думай, что нужно держаться прямо.

Во дворе у нашей парадной стояли двое незнакомых мальчиков и с ними девочка. Я этому ужасно удивился, потому что такого в нашем дворе никогда не бывало; стоят два мальчика и девочка, и мальчики девочку не бьют и не ругают — странно как-то. Ведь их двое, а она одна; и она им ничего не сможет сделать, я знаю, только обидится и уйдет.

«Видно, они не хотят, чтобы она уходила». Я хотел еще немного понаблюдать за ними и тут вдруг заметил, что опять забыл держаться прямо. Я быстро набрал воздуху, расправил плечи, как только мог, и вышел на улицу,

Снег сегодня летел вниз, но не очень, потому что начинался ветер, и из-за этого ветра люди шли по улицам без всякого интереса. Я уже заметил, что зимой, особенно по утрам, когда взрослые идут на работу, они совершенно ничего не замечают, и им можно отдавать честь, кланяться, показывать язык, — что хочешь можно делать, а они все равно тебя не заметят; и это бывает очень обидно. Может, они думают о своих делах, а может, просто еще немного спят, я не знаю, и мне некогда было сейчас об этом думать, потому что нужно было исправляться и не сутулиться.

«Нужно держаться прямо-прямо, — думал я, — как столб, а на столбе висят фонари, а в них лампочки; а если лампочки перегорят, их надо заменять; приезжает машина с подъемником, и в ней люди — постучат ключом по перилам, и шофер их поднимает; и я бы тоже так хотел, чтобы меня поднимали, но мне же нельзя сейчас об этом думать — нужно все время думать, как бы не сутулиться».

Больше я уже почти не отвлекался, только раз вспомнил про Сиверскую, и так обошел весь квартал и не остановился даже посмотреть на мальчиков во дворе, а прошел мимо них прямо-прямо и так же прямо вошел в комнату.

— Ну, — сказала мама и заглянула мне за спину.

Я тоже попытался посмотреть, что там такое, и тут только сообразил, что забыл купить хлеб. «Вот дурак», — подумал я про себя.

— Ну, что же ты, — спросила мама, — забыл?

— Забыл, — ответил я.

— Как же так?

— Не знаю, — сказал я. — Я все время думал, как бы не сутулиться, а про хлеб забыл. Видно, я не могу помнить про все сразу.

— Да, — сказала мама. — Нелегко тебе будет исправляться.

 

ФИМКА И КНИГИ

Мне и в самом деле было нелегко, но я старался изо всех сил, очень уж мне хотелось в Сиверскую.

В тот день я сначала еще не знал, куда мне пойти. Я сидел на полу и дул нашей кошке в нос из пульверизатора, а кошка хоть и морщилась, но не уходила, потому что тоже, наверное, не знала куда. Я все думал, что от Вадика придет письмо, но газеты уже принесли, а письма не было, и тогда я встал и пошел к Фимке.

Фимка тоже ничего не делал, а просто лежал на диване, но я на всякий случай спросил его, чем он тут занимается.

— Так, ничем, — ответил Фимка, — мысли думаю.

— Целый день так лежит, — сказала Фимкина сестра. — Хоть бы книжки убрал со стола.

— Отстань, — сказал ей Фимка. — Не приставай к человеку.

Он со своими всегда так разговаривает, потому что ему не хочется ни в Сиверскую, никуда, и я ему завидую даже. Ему, по-моему, вообще ничего не хочется, и родители не знают, как его можно наказать, а мои знают, что мне хочется в Сиверскую, и пользуются.

— Вот люди, — сказал Фимка, — ничего не понимают. Я тут книжки читаю, все про ребят. Там про одного пятиклассника, как он и учился неважно, и скромный был, вообще вроде дурачка, и все его недооценивали, а в критическую минуту он себя показал: спас из огня девочку или еще кого, я уже не помню.

— А вот есть такие книги — «Избранное», — сказал я, — это значит — самое лучшее. Я всегда в библиотеке спрашиваю: «Дайте мне «Избранное». А она меня тоже спрашивает: «Кого?» — «Мне не «кого», — говорю, — мне «Избранное». И она дает, только хохочет ужасно.

— Нет, про критическую минуту лучше, — ответил Фимка. — Я тут много таких книжек прочел, мне они больше всего нравятся. Я вот тоже так живу, — ничего не делаю, и никто меня недооценивает, а придет критическая минута, тогда я всем им докажу.

— Ничего ты не докажешь, — сказала Фимкина сестра, и вставила себе в рот какие-то булавки. — Ты и в магазин никогда не ходишь, и посуду не моешь.

— А ты моешь?!

— Мою!

— А если будет война, кто пойдет на фронт, я или ты, а? Сестра ничего ему не ответила, только пожевала свои булавки и отошла к зеркалу.

— То-то, — сказал Фимка. — Они с мамой этого вопроса больше всего боятся. Мама раньше даже плакала, а теперь только махнет рукой, и все.

Мне не хотелось слушать, как они совсем поругаются, и я сказал Фимке, что хватит ему валяться на диване, а надо идти на улицу, потому что каникулы последний день, и нужно что-нибудь придумать.

Мы вышли на улицу, но все равно ничего не могли придумать и долго шли просто так, и снег тоже падал еле-еле, а иногда совсем переставал. Потом проехал трамвай с косыми сосульками по краям, и Фимка сказал, что хорошо бы прокатиться, но, кажется, ему не очень хотелось.

— Это что — трамвай, — сказал я. — А вот есть такой автобус — междугородний.

— Длинный? — спросил Фимка.

— Ага, длинный. И еще спинки у сидений откидываются — как кровать. Интересно, можно на нем доехать в Сиверскую?

— Не знаю, — ответил Фимка. — В Сиверскую, наверное, нельзя. А хочешь, айда на вечер.

— Нет, — сказал я сразу. — Не хочу.

Я знал, что сегодня у девятиклассников вечер, и мне ужасно хотелось пойти посмотреть, потому что я думал увидеть там одну девочку, Стеллу т 9-го «б», но я нарочно сказал, будто не хочу.

— Пойдем, — стал уговаривать меня Фимка. — Все равно уже ни в кино не попасть, никуда. А там у них даже джаз играет, танцуют, и ребята с девчонками тоже танцуют — умора.

— Ну ладно, — сказал я. Я боялся, что Фимка перестанет меня уговаривать, а мне страшно хотелось пойти и посмотреть на эту Стеллу из 9-го «б» и вообще на все, потому что я еще никогда не видел вечера, если только не считать одного раза, и то не прямо, а через окно.

 

НА ВЕЧЕРЕ

Когда мы подошли к школе, там у входа уже стояла целая толпа безбилетников из других школ, и все они громко кричали, чтобы их тоже пустили на вечер, потому что каникулы последний день и всем охота, а в дверях стояли наши дежурные и никого не пускали.

— Нам не жалко, но и так уж в зале не повернуться, а вы лезете, — говорили они и никого не пускали.

С ними еще был Цыпин из 9-го «а»; мы его знали, потому что он лучший баскетболист в школе, и его знают даже первоклассники.

— Цыпин, Цыпин! — закричал Фимка, и мы стали пробираться к дверям. — Пусти нас, нам на дополнительные надо к Антонине Сергеевне.

— Какие еще дополнительные? — сказал Цыпин, но все же вытащил нас из толпы и пропустил между дежурными. А безбилетники закричали еще громче, что им тоже на дополнительные, и из-за нас чуть не вышла драка, но дежурные все были из одного класса и товарищи, а безбилетники друг друга даже не знали, и поэтому драки не получилось.

В школе мы с Фимкой сразу же пробежали на черный ход, оставили там под лестницей свои пальто и пошли к той двери в зал, через которую выходят на сцену. К этой двери перед танцами всегда сваливают стулья; и теперь тоже, как только мы ее открыли, стулья сначала посыпались в коридор, а потом застряли, и мы полезли между ними в какую-то щель вроде пещеры.

Мы долго ползли под этими стульями и, наверно, страшно гремели, но музыка играла еще громче, так что все равно никто ничего не услышал. Мы ползли, ползли, и я уже начал думать, что мы заблудились, но тут вдруг увидел прямо перед собой ноги в черных полуботинках и за ними весь зал. Ноги поднимались на каблуках и топали в такт музыке, а в зале стояли прислоненные к стенам мальчики и девочки из старших классов, и еще больше их танцевало в середине, около елки.

Мы с Фимкой поудобнее спрятались за стульями и стали толкаться и зажимать друг другу рты, потому что можно было помереть со смеху, глядя, как они там танцуют.

— Не понимаю, чего они в этом находят, — сказал я Фимке. Но тут вдруг погас свет, а на балконе загорелись цветные прожекторы и начали шарить взад-вперед по залу. На край сцены вышел оркестрант в белой рубашке и с саксофоном, и оркестр заиграл новый танец.

Может, оттого, что я никогда еще не слышал такой музыки и не видел танцев с цветными прожекторам, и оттого, что в зале так замечательно пахло, даже лучше, чем в театре, мне вдруг все это начало нравиться. Не то чтобы мне стало понятно, что они в этом находят, а просто было хорошо так сидеть за стульями и слушать, потому что, когда играет музыка и в зале танцуют разноцветные люди, все хорошее должно случиться само собой. Особенно мне нравился оркестрант в белой рубашке, потому что ему было не все равно, и он то махал саксофоном перед собой, то отводил его назад, почти до подмышки, то еще что-нибудь, а в зале все топтались вокруг елки; и хоть со стороны ничего нельзя было разобрать, кроме толпы, но, наверное, каждому казалось, что он танцует, а это, конечно, самое главное.

Я посмотрел на Фимку и увидел, что ему тоже нравится, хотя обычно он такой человек, что ему все не так и ничего неохота.

Когда зажегся свет, я сначала ничего не мог разобрать, а, открыв глаза, вдруг увидел у самой сцены эту Стеллу из 9-го «б».

Я так испугался, что мне сразу стало больно под коленками, как это было со мной всегда, когда я ее видел. Стоило мне увидеть ее, хоть издалека, хоть совсем рядом, мне сразу делалось больно под коленками, и это продолжалось до тех пор, пока она не начинала куда-нибудь торопиться или с кем-нибудь разговаривать, вообще суетиться на одном месте. Пока она стояла спокойно, я ее боялся, но стоило ей побежать или засмеяться, у меня моментально все проходило.

Вот и сейчас, пока она стояла так близко и смотрела на оркестрантов, как они уходили со сцены покурить, я ее ужасно боялся, но потом к ней подошла Фимкина сестра и зашептала что-то на ухо, она засмеялась, и у меня сразу же все прошло. Я даже рассердился на нее за это, а они с Фимкиной сестрой взялись за руки и убежали в другой конец зала.

Там, под бумажными сосульками, как раз начинались всякие аттракционы и соревнования, и я надеялся, что она хоть не станет вмешиваться, а просто посмотрит, и все; но она сразу же вошла в самую середину и взяла в руки конец бечевки, а другой конец взял Цыпин, и они начали наматывать эту бечевку на катушки, кто скорее, и, конечно, Цыпин намотал скорее и победил.

— Номер, номер! — закричали все. — Стелла, номер!

Я понял, что в наказание она должна исполнить какой-нибудь номер, и разозлился ужасно.

«Зачем она вмешивается во все, — думал я тогда. — Лучше бы стояла и смотрела спокойно, чем так выставляться».

А она совсем не стеснялась выставляться. Она повернулась ко всем лицом и стала читать стихи.

— Растет камыш среди реки, Он зелен, прям и тонок. Я в жизни лучшие деньки Провел среди девчонок, — прочла она и вдруг замолчала.

Мне снова стало так страшно, что я даже хотел тут же уползти назад под стулья, но не смог и остался на месте, а она все молчала, и все тоже молчали, и в зале стало тихо-тихо.

А она вдруг начала морщить лоб и двигать бровями, чтобы показать всем, как она старается вспомнить, и этого я уже не мог вынести.

Если бы она стояла спокойно, я бы тоже, наверное, не смог двинуться с места от страха, но когда она начала морщить брови, а в зале было тихо-тихо, меня взяло такое зло, что я не выдержал.

Я выскочил на сцену и что было силы ударил кулаком в барабан.

Это вышло так громко, что дальше я уже ничего не слышал, я сразу бросился обратно под стулья, прополз в коридор, схватил пальто и через черный ход убежал на улицу.

 

КЕМ МЫ БУДЕМ

На следующий день, идя в школу, я заглянул в почтовый ящик, и там, наконец, лежало письмо от Вадика. Он писал, чтобы я не расстраивался, потому что все равно снег был плохой и на лыжах они почти не катались, а когда я приеду, снег будет гораздо лучше. И еще в письме было одно место про Стеллу, то есть не совсем про нее, но очень похоже, только про Таньку.

«…а Кадыра, — было написано в этом месте, — который прыгает с трамплина, боится моей Таньки и при ней не ругается и не воображает, ми в школе, нигде. Ты зря думаешь, что Танька нам помешает, потому что она, конечно, не изобретает и ничего такого, но зато она поет и по-французски тоже, и это, помнишь, как Эдита Пьеха: «Та-та-та-ра-ра». И знаешь, вообще, когда она вечером сидит и крутит ручки у телевизора, у нее волосы длинные и просвечивают, это ужасно здорово. Я не могу тебе объяснить почему, но вот увидишь, тебе тоже понравится…»

Мне больше всего понравилось, что этот Кадыра тоже боится какой-то Таньки, а не я один, и ничего плохого в этом нет.

В школе Фимка мне сказал, что я предатель и изменник и что он со мной не будет разговаривать три урока. По-моему, он был совершенно прав, и я не стал с ним спорить, а отсел на другую парту, к Игорю Платонову. Этот Игорь Платонов пришел в наш класс недавно, и мне он сначала не нравился, но это только из-за имени, потому что как раз перед этим я смотрел по телевизору пьесу, где одного инженера тоже звали Игорь, и он сначала казался и умным и образованным, а потом оказался ужасный подлец и негодяй. После этой пьесы я теперь не доверяю образованным людям, да еще если их зовут Игорь, но этот Игорь был не очень образованный, и я скоро с ним подружился, и Фимка тоже.

Так вот, я пересел к Игорю на парту, и мы с ним немного поговорили о каникулах, и я сказал, что меня не пустили в Сиверскую, а он ответил, что это все из-за журнала.

Я уже давно замечал, что он боится нашего классного журнала и, что бы ни случилось, говорит, что виноват журнал, хотя сам он учится хорошо и замечаний у него почти не бывает. Он ни учителей не боится, ни директора, а журнала боится ужасно. Он даже дотрагиваться до него не хочет, и, когда была его очередь дежурить, я сам бегал вместо него в учительскую за журналом. Тогда мне было еще все равно, а теперь я, наверно, от него заразился и тоже стараюсь не дотрагиваться до этого журнала — мало ли что.

Мы с ним весь урок говорили о журналах и о всяких несчастьях, которые от них бывают, а Фимка все дергался впереди и тоже хотел заговорить, но терпел, а когда прозвенел звонок, ему уже стало не утерпеть, и мы с ним помирились.

— Вообще-то зря мы убежали, — сказал он мне. — Все только сначала испугались, а потом как начали хохотать — просто умирали со смеху.

— Так это ты в барабан ударил? — спросил Игорь. — Здорово! Я бы так не смог.

— Да ну, чего вспоминать, — ответил я.

Я о чем угодно поговорил бы с ребятами, лишь бы не о барабане.

— На сбор пойдем? — спросил я их.

— Пойдем, — ответил Фимка, — это интересно, кто кем будет.

— Я своего отца все же не очень уважаю, — сказал Игорь. — Ему уже сорок лет, а он до сих пор не летчик. Он просто директор завода и больше уже никем в своей жизни не станет — ни летчиком, ни моряком, никем. Он сам сказал, что завидует мне, потому что я еще могу стать кем хочу — хоть футболистом, хоть врачом, хоть шофером, а он только директор завода — и все.

Сбор так и назывался: «Кем мы будем».

Началось с того, что наш пионервожатый, Толя Мазин, прочел по бумажке о разных профессиях, и что всякий труд почетен, и еще про что-то, я уже забыл, потому что он читал очень гладко и ничего не запомнилось.

— Ну, а теперь, — сказал он, — пусть каждый скажет, кем бы он хотел стать и почему.

Сначала никто не хотел говорить, потом встали две девочки и сказали, что они хотели бы стать актрисами, а почему — не знают. После них опять все долго молчали, и вдруг встал самый заядлый двоечник Боря Кашленко и сказал такое, что все мы просто покатились.

— Я хочу стать учителем, — сказал он и сразу же сел на место.

Мы так смеялись, что ему даже самому стало смешно.

— Я знаю, — кричал Фимка, — он сам хочет двойки ставить!

Тут Боря снова вскочил и сказал, что он никогда бы не поставил ни одной двойки.

— У меня бы все хорошо учились, — сказал он.

— Нет, у тебя не выйдет учителем, — сказал Толя Мазин и показал на Юрку Десятникова. — Вот у твоего друга выйдет, это можно сказать с уверенностью.

— А я не хочу учителем! — крикнул Юрка.

— Не хочешь? А кем тогда?

— Помещиком, — ответил Юрка и даже не улыбнулся. Мы прямо под парты полезли от смеха, а он стоит себе и хоть бы что. Юрка — это такой ужасный остряк, но я ему тоже сначала не доверял, потому что он всегда был такой чистый, причесанный — даже смотреть противно. Раньше, когда я с ним встречался, мне сразу хотелось назло ему чесаться, ругаться, плевать на пол или еще что-нибудь, а теперь я уже к нему привык — и ничего.

Толя Мазин так на него разозлился, даже обругать как следует не сумел, а только сказал:

— Садись, Десятников. Как тебе не стыдно: пионер, называется, а хочешь стать помещиком.

Конечно, зря он рассердился, потому что Юрка так острил и мы все это видели, а он подумал, что всерьез.

Дальше уже все говорили правильно: что хотят быть врачами, инженерами, летчиками, шоферами. И я тоже хотел сказать, что буду ученым, хотя, если говорить честно, я это не сам придумал, а просто так хочет мама. Я уже совсем собрался это сказать, но вдруг вспомнил папу, как он однажды сказал, что ученый тоже может быть негодяем, и промолчал

«А вдруг я сам вырасту негодяем, — подумал я. — Вот все говорят: «Буду летчиком, моряком». А я — ученым. Но ведь когда негодяй маленький, он еще не знает, кем он будет, и никто кругом не знает, а когда он вырастет, он, наверно, все равно не знает, что он негодяй, и думает, что он летчик, моряк или ученый».

Я так расстроился от этих мыслей, что уже не слушал, кто кем будет. Я сидел и думал, что мне ужасно не хочется быть негодяем, а мама хочет, чтобы я исправился и вырос ученым; и уж раз ей так хочется, то пускай, но лучше бы мне быть кем угодно, только так, чтобы уж наверняка не стать негодяем.

 

БАСКЕТБОЛ

— Смотри не задерживайся нигде после баскетбола, — сказала мама. — Если у тебя и до конца недели все будет хорошо, в воскресенье поедешь в Сиверскую.

Меня от радости даже передернуло всего.

Я даже ничего не смог ответить маме, только стукнул кулаком по столу и убежал. До того был рад — просто обалдел совсем.

Когда я пришел в спортзал, все лучшие места на балкончике были уже заняты, и я с трудом добрался до фишки и Игоря, так как это была решающая игра на первенство района и все хотели ее посмотреть. Мы трое пристегнулись ремнями к перилам, чтобы никто не мог нас оттащить, а потом только свесились в зал и стали ждать, когда начнется.

— А у нас в квартире ремонт, — сказал Фимка. — Приходи смотреть.

— Не, мне сегодня нельзя, — ответил я. — Меня в Сиверскую не пустят.

Наши всегда играют в черных майках, и теперь тоже, а те были в красных, и, как только началась первая половина, мы сразу поняли, что они играют просто здорово, может быть, даже лучше наших. Если бы не Цыпин и не Толя Мазин, наши бы сразу продули, потому что красные и ростом были выше, и бегали быстрее, и по кольцу попадали прямо из любых положений. Я сначала даже не понимал, как Цыпин может их перепрыгивать, такие они все были длинные и бросались на него сразу втроем, а он все равно попадал, будто их и не было и никто ему не мешал.

Этот Цыпин — гениальный человек; он, когда прыгает, ужасно долго висит в воздухе. Он подскочит и держит мяч над головой, и они тоже прыгают перед ним и мешают, а он подождет, пока они все упадут обратно, и тогда только кидает.

— Цыпа! — кричали мы. — Цыпа, давай!

Я бы тоже хотел так прыгать, но мне никогда не научиться, потому что я волнуюсь и мажу. Стоит мне только подумать, что я могу не попасть в кольцо, — и тут же я обязательно промажу.

Во второй половине сначала тоже все шло хорошо, но потом вдруг Толя Мазин промахнулся из-под самого щита, и с этого все началось.

С каждым может такое случиться, но он, видно, ужасно расстроился и заволновался. Я же говорил, что, когда волнуешься, ни за что не попасть, а тут еще все начали кричать: «Мазилин! Мазилин!» — и он совсем растерялся.

Как только мяч попадал к нему, он сразу будто вздрагивал, озирался по сторонам и вертелся до тех пор, пока мяч не вышибали у него из рук. Мне было так жалко Толю, просто до слез, а тут еще все свистели и орали, и Фимка тоже орал, пока я ему не стукнул по шее. Он меня тоже стукнул, но орать перестал, а наши там внизу уже из сил выбивались, потому что Толя им только мешал, и они ему уже старались не пасовать. Все-таки они играли так здорово, что красные смогли их обогнать только на одно очко. И вдруг в самый последний момент, когда красные, наверно, уже считали себя победителями, под их щитом вышла свалка, и судья показал, что Мазин будет бить два штрафных.

Тут все даже орать перестали, и стало тихо-тихо, потому что, если бы он попал хоть один раз, была бы уже ничья, а если бы два, то наша победа.

Фимка даже глаза закрыл от страха, и я тоже хотел зажмуриться, но не успел и увидел, как мяч попрыгал немного по краю кольца и свалился в сторону.

— У-ах! — вздохнули все хором.

Если бы я был на Толином месте, я бы тут же упал без сознания или еще что-нибудь сделал, но не стал бы кидать второй раз, а он все же кинул и снова промазал.

Тут поднялся такой свист и вой, что я, наверно, даже сам кричал, как мне было его жалко. Я кричал и не заметил, как Толя убежал из зала, а заметив, сразу же отстегнулся от перил и побежал к выходу из школы, чтобы помешать ему, когда он будет бросаться под трамвай.

Я почему-то был уверен, что он бросится под трамвай; и когда он весь еще расстегнутый выскочил из дверей и свернул налево, я сначала не понял зачем, потому что там не было трамвайных путей, а потом вспомнил, что там Нева, и испугался еще больше. Я даже забыл, что не умею плавать, и побежал за ним изо всех сил; а снег летел куда-то вверх и в глаза, и я уже думал, что потеряю его в темноте, но тут мы добежали до Невы, и он пошел шагом.

Пока на набережной были люди, мне было еще не так страшно, но потом мы прошли последнюю скамейку, там еще сидели две девушки в шляпках, как кнопки — красная и белая, а после них далеко-далеко впереди уже не было видно никаких людей, и тут я не выдержал.

— Эй, Толя, — сказал я. — Ты что?!

— А ты что? — он обернулся и пошел прямо на меня. — Тебе чего? Иди отсюда.

— Не пойду, — закричал я. — Ты вон испачкался весь!

Все же я отбежал немного назад, но он вдруг остановился и стал чиститься, хотя я и не видел, где он там испачкался, а кричал просто так — лишь бы не молчать.

— Ладно, — сказал он. — А ты меня что, в зале видел? Я сразу понял, про что он спрашивает.

— Это ерунда, — сказал я ему. — Такое и на международных бывает. Зато сначала ты как играл… Если бы не ты, мы бы еще раньше продули. Ты в одном месте даже лучше Цыпина сыграл.

— Это когда? Когда правым крюком попал?

— Ну да! — закричал я, хоть и не помнил никаких его крюков. — Таким крюком даже Цыпину не попасть.

— Нет, Цыпин все же лучше, — сказал он, но я видел, что он уже немного соображает и не станет теперь прыгать в Неву.

— Я, когда волнуюсь, всегда мажу, — сказал он.

— И я тоже, — ответил я.

— А ты зачем за мной бежал?

— Я думал, ты в Неву бросаться будешь, — сознался я.

— Эх ты, чудак, — сказал он. — Как же в нее бросаться, когда она замерзла.

Только тут я заметил, что Нева действительно замерзла и в нее хоть утюг кидай, все равно не утонет.

«Вот дурак, — подумал я про себя. — Выходит, зря я за ним гонялся. Он и не думал никуда бросаться».

— Который час? — вспомнил я вдруг.

— Половина одиннадцатого.

— Ой! — закричал я и кинулся бежать.

Я бежал и бил себя кулаками по голове от злости, что я такой дурак и зря только проболтался неизвестно зачем, а теперь меня из-за моей же глупости не пустят в Сиверскую, и ведь никто мне не поверит, будто я мог забыть, что Нева зимой замерзает.

 

УЖАСНОЕ НЕСЧАСТЬЕ

Все же на этот раз мне еще повезло, и мама сказала, что я не очень опоздал, потому что она видела, как я вспотел и запыхался, и поняла, что я торопился изо всех сил. Я так устал что, расшнуровывая ботинки, все придерживал голову за лоб, чтобы она не выпала; но одной рукой никак не расшнуровывалось, и я был страшно рад, что все обошлось и в воскресенье я поеду в Сиверскую.

Следующий день был пятница, и я целый день в школе думал, как бы мне чего-нибудь не натворить, и не знал еще, что сегодня все и случится.

Первые четыре урока прошли хорошо, а последний урок был история, и я еще на перемене слышал, как Юрка Десятников спрашивал у Бори Кашленко, что он выучил из Древней Греции, потому что они были друзья и Юрка боролся за успеваемость, а Боря ответил, что оба параграфа, и даже рассказал немного про циклопа. Я сам тоже все выучил и даже хотел, чтобы Антонина Сергеевна вызвала меня, но она вызвала Кашленко и велела рассказывать природу и население.

Боря вышел к доске и сразу начал про Одиссея, как он возвращался с Троянской войны:

— И вот Одиссей с друзьями попал в пещеру к одноглазому циклопу, и они все очень обрадовались, потому что в пещере было много сыра и кувшины с простоквашей, а они были страшно голодны…

— Подожди, — перебила его Антонина Сергеевна. — Я тебя спрашиваю о природе и населении, а ты мне про Одиссея.

— О природе? — сказал Боря.

— Да, о природе.

— Природа гам была, — начал он, — …скалистая. Там была… огромная пещера… и в ней жил великан… великан циклоп… с одним глазом посредине лба.

«И дался ему этот циклоп», — подумал я.

— Что же ты, не учил? — спросила Антонина Сергеевна.

— Учил, — ответил Боря. — Я все учил, только про циклопа больше запомнил, потому что ему потом еще глаз выжгли.

— Ну, ладно, садись, — сказала Антонина Сергеевна. — Двойка. На тот же вопрос ответит… Десятников.

Юрка встал, но к доске не пошел, а начал ковырять замазку на окне и вдруг сказал:

— Я тоже этого не учил. Нам не задавали.

— Как же не задавали, — сказала Антонина Сергеевна, — у меня записано. Садись, Десятников, очень плохо. Двойка.

— Ну, началось, — прошептал Фимка. И вдруг я слышу, вызывают меня.

А я знал, я все знал: и про морские берега, как они изрезаны, и что воды в реках было мало, и про Фермопильский проход; я все учил и запомнил, потому что мне было интересно, хотя про циклопа, конечно, лучше всего, но я тоже встал и сказал, что не учил, потому что не задавали.

— Это что же такое! — воскликнула Антонина Сергеевна. — Это прямо забастовка какая-то. Очень глупо. Глупо и стыдно.

И поставила мне двойку.

Мы и сами понимали, что это нехорошо, но все равно бы теперь уже никто не сознался, и Антонина Сергеевна тоже знала, поэтому она перестала спрашивать природу и население и пошла дальше, а я сел на место и стал думать, что же теперь будет.

«Вот и все, — думал я. — Не видать мне теперь ни Вадика, ни Сиверской, ничего. Видно, никогда мне по-настоящему не исправиться: и в барабан я на вечере стукнул, и после баскетбола опоздал, и сутулюсь по-прежнему, и вот теперь еще двойка. Теперь уже наверняка все».

— Опять этот журнал, — сказал мне Игорь, когда мы выходили из школы. — Все из-за него.

Я шел домой, и снег вокруг меня летел как-то во все стороны, не разбери-поймешь. Мамы еще не было, но на столе лежало письмо от Вадика, и я, даже не раздеваясь, разорвал конверт и начал читать.

« Здравствуй, Саша , — писал Вадик. — Кадыра позвал меня в воскресенье ловить рыбу подо льдом, и я сразу же сел тебе писать, чтобы письмо успело дойти, потому что мне страшно хочется, чтобы ты тоже пошел с нами. Это тот самый Кадыра — помнишь, я тебе писал, — и как раз сегодня, мы с ним подрались, не помню уже из-за чего. Мы с ним так здорово подрались, что из меня до сих пор еще течет кровь, не отовсюду уже, а так, кое-где. Мы, наверное, дрались с ним целый час, и я не удержался потом — позвал его к нам пить чай и помыться, конечно, потому что я ему тоже крепко пару раз попал, хотя он мне все-таки больше. Он сказал, что возьмет нас с Танькой за рыбой, а я спросил про тебя, и он сказал, что можно. Может, тебя отпустят, так ты обязательно приезжай, потому что он сейчас сидит тут и чинит Таньке крепление, а когда кончит, мы начнем делать специальные удочки; и я для тебя тоже сделаю, и лыжи у нас есть лишние, и все. С нами еще пойдет Кадырин отец, он знает, где тонкий лед и нельзя удить, и я для тебя все-все приготовлю, только ты, пожалуйста, приезжай.

С приветом. Вадим».

Когда я дочитал это письмо, мне так захотелось в Сиверскую, что просто нельзя уже было больше терпеть, но тут я вспомнил все, что случилось, и побежал обратно в школу. Я бежал и думал, что если все рассказать Антонине Сергеевне, она исправит мне двойку, и я хоть весь учебник выучу наизусть, только бы меня отпустили, потому что Вадик так меня ждет и все для меня приготовил.

В школе уже была вторая смена, и шел урок, и в коридорах было пусто. Я пошел в учительскую, чтобы спросить, где сейчас Антонина Сергеевна, но там тоже никого не было, и я уже хотел уйти, но тут вдруг увидел на столе наш классный журнал. Я его сразу узнал по кляксе на обложке, и мне вдруг стало больно под коленками, не знаю даже отчего; но все-таки я подошел к столу и начал листать журнал, пока не дошел до истории и не увидел свою двойку. Не знаю, что со мной тут сделалось.

Я вдруг сразу вспомнил все-все, что со мной было и как я хотел исправиться, и что теперь уже все кончено, и в голове у меня завертелось. На минуту, наверно, я стал сумасшедшим, потому что вдруг захлопнул журнал, оглянулся кругом и сунул его за портрет Макаренко на стене, а потом убежал и даже не думал, видел меня кто-нибудь или нет.

 

ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЕЩЕ НИЧЕГО НЕ КОНЧАЕТСЯ

Когда я пришел на следующий день в школу, все уже знали, что пропал журнал, и была паника. Все галдели и кричали друг на друга, и больше всех кричали отличники, а Фимка сидел верхом на парте и всех подозревал.

— Наверное, это Борька стянул, — сказал он мне сразу, как только я вошел. — У него больше всех двоек, он и стянул.

— Сам ты стянул, — сказал Игорь. — Разве это от двоек поможет? Ни за что не поможет, только еще хуже будет. Не надо было его трогать, с журналами лучше не связываться.

Я заметил, что теперь, когда журнал пропал, Игорь еще больше стал его бояться, а я думал, что он-то обязательно обрадуется.

— Нет, — сказал Фимка, — наверно, все же не Борька. Вон он как заливается, как паровоз. А кто же тогда?

— Эх ты, — сказал Игорь, — сыщик.

В это время в класс вошла Антонина Сергеевна, и лицо у нее было расстроенное, как в больнице.

— Садитесь все по местам, — сказала она. — Тише. Первого урока у вас не будет. Сейчас я уйду, и вы сами обсудите, что делать. Я обещала директору, что к концу этого часа журнал будет на месте, и я на вас надеюсь. Все.

Когда она ушла, первым вскочил Юрка Десятников и закричал, что можно делать что угодно, и он, конечно, тоже однажды поджег парту, но воровать журнал — это уже слишком. Он хотел еще сказать о бдительности, но тут девочки начали кричать, что он сам ужасный хулиган и кому бы говорить, только не ему, а Боря Кашленко вступился за него и сказал, что кто против Юрки скажет, схватит по мозгам, хоть девчонка, хоть кто; и после этого поднялся такой крик, что ничего уже нельзя было разобрать. Кто кричал про журнал, кто про двойки, и все подозревали друг друга и вспоминали, кто как хулиганил, а некоторые просто так орали и стучали по партам, как сумасшедшие.

«Вот что я наделал, — подумал я тогда. — Это из-за меня. Выходит, я уже стал негодяем, только не заметил когда».

Мне вдруг стало на все наплевать, будто я уже умер. Пускай меня не пустят в Сиверскую, пускай исключат из школы, пусть что хотят делают, раз я умер, только бы они перестали кричать и показывать пальцами друг на друга.

«Что я буду всем им жизнь отравлять, — подумал я, — лучше бы мне умереть».

Я взял промокашку и написал на ней, где я спрятал журнал, а потом толкнул Фимку, чтобы он перестал орать, и отдал ему эту записку.

— Вот, прочтешь, когда я уйду, — сказал я ему и пошел к двери.

Никто, кажется, не обратил на меня внимания, и я, выйдя за дверь, сразу же побежал вниз, чтобы Фимка не успел очухаться и не потащил бы меня обратно.

На улице было очень тихо и светло, хоть и без солнца, и я пошел просто так прямо, потому что не знал еще, куда мне идти и что делать.

«Нет, — думал я, — теперь уже все. Никогда мне не исправиться, ни ученым не стать, никем. Мама придет в такой ужас, что никогда теперь не пустит меня в Сиверскую к Вадику, а без этого зачем же мне жить? Совершенно незачем».

Мне вдруг так захотелось, чтобы было зачем жить, что я не выдержал и даже побежал. Я тогда еще не соображал, куда, а все бежал мимо домов, переулками, какими-то дворами, потом проехал немного на подножке и снова побежал пешком; и так я бежал, пока не увидел мостик и за ним Варшавский вокзал с большими буквами на крыше.

«Так вот куда я бежал, — понял я и остановился. — Ну и пусть! Раз теперь все равно уже хуже не станет, я поеду в Сиверскую, а там будь что будет!»

— Ну и пусть! — крикнул я вслух и помчался через мостик к вокзалу налево, туда, где кассы.

Я бежал и думал очень быстро и про все сразу: и про маму, и про журнал, и про Стеллу, и, главное, я думал, что, может, еще не все кончено, мы пойдем ловить рыбу, и у нас с Вадиком хватит времени обо всем поговорить, и мы обсудим с ним и с Кадырой тоже, кем надо быть, чтобы не стать негодяем, и может, тогда все уладится и снова можно будет жить хорошо и интересно, что бы там с нами ни случалось.