Под утро становится холоднее. Я заворачиваюсь в одеяло, как гусеница-листовертка. Обнимаю подушку. Все равно холодно. Я приоткрываю глаза, и сон кончается.

Протирая глаза кулаками, я сажусь на постели. На стене помигивает крохотный красный огонек: там прячется блок управления климатом. Пульт отыскивается на полу. Кнопки еле заметно светятся — этот свет неживой, насмешливый, фосфорический. Одним пальцем я медленно набираю цифры.

И соскальзываю с кровати. Под ногами — мохнатый ковер, от него исходит тепло. Шторы ползут в стороны, как занавес в театре. За стеклом от пола до потолка — панорама громадного города. Огни, огни, цветные пятна, лиловое небо, раскрашенное многослойным предрассветным заревом. И все это в абсолютной тишине.

В первые дни я не мог к этому привыкнуть. Потом притерпелся.

Держась за раму, я прижимаюсь к самому стеклу. Мой зеркальный двойник (длинный, голый, полупрозрачный) тянет ладонь навстречу. Ему холодно и скучно болтаться там, за окном, на высоте тридцать первого этажа. Я не обращаю на него внимания. Я смотрю вниз.

Внизу — освещенная автостоянка. Один за другим, черные жуки-скарабеи выползают за ворота: кто-то из нижних жильцов собирается в свой офис, или в аэропорт, или куда там еще они могут ехать в пять утра.

Где-то далеко, за деревьями, течет невидимая река. Когда рассветет, станет виден неряшливый парк с песочными дорожками и — далеко за рекой — другие тридцатиэтажки с другими пентхаусами, плывущие в тумане, как будто оторванные от земли.

Вероятно, небожители с того берега видят то же самое.

Зато снизу нас не видно.

Если нажать еще одну кнопку, стекло поползет в сторону, и я окажусь на крыше. Это довольно страшно. Ты стоишь на краю, опираясь на балюстраду, как ДиКаприо в «Титанике». И только тонкие полосы шлифованной нержавейки отделяют тебя от вечности. Удивительное чувство.

Стекло запотело от моего дыхания, и прозрачный двойник потерял лицо. Опустив взгляд, я усмехаюсь про себя. Он похудел, этот парень за стеклом. Он выглядит усталым. Даже пентхаус его не излечил. Даже этот нелепый секс на ковре.

Лида позвонила мне две недели назад. Робко поздоровалась.

«Вы не обижаетесь на меня, Артем?» — спросила она.

«За что?» — спросил я.

Лида помолчала. Подышала в трубку.

«Наверно, вам больше не нужна секретарша, — сказала она. — Но может быть, я могла бы…»

Мне вдруг стало смешно.

Она приехала довольно скоро — видимо, на такси. Мы зашли в японский ресторан, что-то пили и разговаривали о пустяках. Потом вернулись ко мне.

Ей понравился мой пентхаус. Это нормально для девочек — оценивать мальчиков по размерам пентхауса. Мой оказался большим, и это ее вдохновляло. Под платьем у нее оказались совсем новенькие, ослепительно белые трусики от Blugirl: одноразовый пропуск в мир гламура.

Утром она прикоснулась к моей руке.

«Артем, — прошептала она. — Ты такой классный».

Я не ответил. И понял, что больше не хочу ее видеть. Мне стало скучно.

Скучно мне и сейчас. Оконное стекло запотело от моего дыхания. Отступив, я кидаюсь на постель.

Полшестого. Рассвет уже растекся на полнеба. Когда лежишь на кровати, в окно не виден горизонт, и перспективы кажутся бесконечными. Только спешить мне некуда.

До настоящего утра еще далеко, а мне никак не заснуть.

Я тянусь за пультом, и шторы сползаются, оставляя от мира узкую полоску.

Может, включить телевизор? Я не жду новостей, но беззвучное мелькание картинок всегда меня усыпляет.

У меня на ладони — горстка специальных таблеток. Они такие приятные на вид. Гладкие. Несколько минут я размышляю, сколько нужно съесть.

Откладываю две. Потом еще две.

Когда-то я мечтал понюхать кокса и посмотреть на город с высоты собственной крыши. Эта мечта сбылась, но я был разочарован. Девушка из ресторана, которую я пригласил к себе в пентхаус, была разочарована тоже.

Может быть, в этот раз все будет иначе?

Правда, это рискованный stuff, сказал мне мой дилер. Как с рыбой фугу: малейший передоз приводит не туда.

Зато пока ты не здесь и не там, — сказали мне, — все круто. Ты видишь картинки. Как будто смотришь телевизор. Только в телевизоре показывают всю твою жизнь. И даже то, что за пределами. Безумно интересно.

Так. Две. Еще две — и программа включится.

На экране — лазурный берег. В Испании сейчас жарко, и море теплое.

Мне хочется пить. Последнее колесо прокатилось с трудом по пищеводу и рухнуло в желудок. Я с трудом глотаю слюну. Это болезненно. Надо бы добраться до воды. Для этого нужно встать.

Я прохожу через темную гостиную: шторы здесь задвинуты с вечера. А еще здесь удивительная итальянская мебель, расставленная в удивительном порядке, сплошь черное дерево с инкрустацией перламутром, а может, чьими-нибудь повыдерганными зубами; тут же телевизионная панель разлилась на полстены, как черный квадрат Малевича, и белые кожаные кресла светятся в темноте. Должно быть, личный дизайнер Жорика был латентным мазохистом. Меня тошнит от его интерьеров.

Дверь ванной комнаты распахнута, там горит свет, и это кажется еще одним неприятным чудом. Светлый прямоугольник все ближе. Ванная выглядит инопланетной капсулой для перемещения во времени. Внутри капсулы — сияющие рычаги, зеркало и стеклянная полочка, а на полочке — высокий хрустальный стакан с белой орхидеей (откуда, зачем?).

Шипящая струя приводит меня в чувство. Я лакаю из-под крана, как кот. Вода чистая и вкусная.

Я нажимаю на рычаг, и наступает тишина. Вскидываю голову: силуэт в зеркале немедленно отступает и сливается с темным провалом двери. Я таращу глаза на зеркало. Оглядываюсь — немножко резче, чем хотелось бы.

Пустяки. Показалось.

Я присаживаюсь на бортик ванны. Абсолютно голый. Мелкая дрожь охватывает меня.

Нужно доползти до кухни, думаю я. Там нормальный холодильник в человеческий рост, электрическая плита и мойка. И зеленые циферки на микроволновке. Простые, дружелюбные вещи. От них не ждешь никаких неприятных отражений.

Нечто движется в темноте. Скользит между черных громадин в гостиной. Словно оторвавшаяся от меня тень бродит там. Потом опускается в кресло и ждет меня.

Поднявшись на ноги, я иду как лунатик прочь из светящейся капсулы в темноту. Есть шанс на автопилоте вернуться в спальню, лечь и накрыться с головой одеялом. И понять наконец, что все это сон.

Если только гости в сновидениях сопят и шмыгают носом.

— Эй, — окликаю я. — Кто здесь?

Вместо ответа там, в кресле, кто-то чиркает спичкой. Пляшущий огонек освещает лицо.

— Здравствуй, Артем, — говорит майор Алексей Петрович. — Значит, на новоселье не пригласил? А мы сами пришли.

Он преспокойно курит сигаретку. Привыкнув к темноте, я вижу, что он улыбается.

Я протягиваю руку к выключателю. Гость мотает головой отрицательно.

— Вы же умерли, — напоминаю я.

— А ты труп видел? — возражает он. — Вот не занимался ты оперативной работой. А то бы знал: нет трупа, нет и состава преступления… ха-ха.

— Не смешно.

— Да уж, — соглашается майор, помолчав. — Смешно не было.

Он опять чиркает спичкой. Кидает ее в камин, и угли волшебным образом разгораются. Веселые огоньки притягивают взгляд. «Рекламный сэмпл адского пламени», — прочитал я в одной книжке.

— Ладно, проехали, — говорит Алексей Петрович.

Становится светлее, и я вижу в его руках флакончик с жидкостью для розжига. Нет, все это мне не снится, а если и снится, то с пробуждением явно возникнут проблемы. Ума не приложу, за какое место надо себя ущипнуть, чтобы проснуться.

— Присаживайся, — приглашает майор. — Что стоишь как в гостях.

Я опускаюсь на кресло напротив. Это умное итальянское кресло, с пультом управления и моторчиками внутри. Оно запоминает особенности фигуры пациента. Кажется, оно до сих пор настроено на жирный торс Жорика.

Холодная кожа липнет к голому телу.

Майор хлопает себя по коленкам.

— Я ведь к тебе не просто так, — говорит он. — Я ведь и здесь… лицо официальное. Так вот. Мы с товарищами внимательно прочитали твое дело. У нас, видишь ли, теперь времени достаточно, можем любой глухарь поднять…

— Какой еще глухарь?

— Так называются непонятные случаи. Типа твоего.

— Непонятные?

Мне даже обидно немного. Майор же затягивается и неспешно выпускает дым:

— Ну вот, например, ты дрянных таблеток наелся. А значит — прямиком к нам. Теперь смотрим: куда тебя записать? Ты у нас по жизни потерпевший или основной виновник? Непонятно.

— Так это Страшный Суд, — догадываюсь я.

— Почему же сразу суд. Пока только предварительное следствие.

— Вообще-то я ничего не нарушал.

— Да ладно. Взять хотя бы эти таблетки. Зачем ты их ел?

Значит, это таблетки. Как легко все объясняется. Меня просто глючит. Только немного странно, что моя галлюцинация выступает с саморазоблачением.

— Я просто хотел телевизор посмотреть, — говорю я.

— Вот дурак-то, — сердится Алексей Петрович. — Вряд ли тебе эта программа понравится.

— А может, понравится, — возражает еще один голос из темноты — хрипловатый, надтреснутый. — Тут ведь каждому своё. Мне вот дерьмо попалось. Во все дни как буря в пустыне: жар, тоска и скрежет зубовный. Да еще и противопехотные мины на каждом шагу.

— И вы здесь, — удивляюсь я.

Танкист Петров — помолодевший лет на десяток, но все равно обросший седой щетиной и неопрятный — тянет руку и вытаскивает у майора из пачки сигарету.

— Я-то здесь, — бурчит он себе под нос. — Как говорится — все тут будем.

— А теперь серьезно, — продолжает Алексей Петрович. — Черт с ними, с таблетками. По твоему делу мнения разделились. Одни говорят — ты парень неплохой, только бесхарактерный. А другие говорят, что пора бы тебе уже и ответить за все твои глупости. Причем по полной. Что называется, по самую вечность.

— Приятного мало, — вставляет Петров. — Представь: целую вечность будет тебя совесть угрызать, как меня. Мы ведь с тобой по одной статье проходим. Предательство. Понимаешь, о чем я?

— Я не хотел, — говорю я. — Так вышло.

— Что за детский сад: хотел, не хотел, — откликается майор. — Еще скажи: «больше не буду». Может, больше и не будешь, конечно. Это смотря чем у нас сегодня разговор закончится.

Холодок пробегает у меня по спине.

— Правильно волнуешься, — говорит между тем майор. — Но мы горячку пороть не станем. Вначале товарищей выслушаем. Нам торопиться некуда, у нас целая вечность в запасе.

— Как это хорошо сказано, — слышу я вдруг.

Еще одна тень появляется из темного угла гостиной. Это молодящаяся дама, в бархатном платье, при золотых кольцах — я не мог припомнить за ней такой любви к драгоценностям, или просто никогда не приглядывался?

— Вы, Алексей, хоть лицо и официальное, а все же вы ему никто, — с пафосом заявляет Лариса Васильевна, заведующая интернатом. — Я же — его приемная мать и, между прочим, педагог со стажем!

Отблески пламени сияют на ее бриллиантах.

— Здравствуйте, Лариса Васильевна, — шепчу я.

Я вспоминаю душную выгородку из шкафов. Вечно сырую постель и натужный скрип пружин, пока Антоха с Толиком делают вид, что спят.

— Ближе к делу, — велит майор.

— Артем с детства был сложным ребенком, — свидетельствует Лариса Васильевна. — Что вы хотите — мальчишка-подкидыш, как, знаете, говорилось в одном замечательном советском фильме — подранок… Конечно, ему не хватало семьи, душевного тепла и ласки. — Тут ее голос дрожит. — И своего угла тоже не хватало. У нас в Дальнозерске вообще с жилплощадью проблемы, вы же в курсе… Я отдавала ему все, но много ли я могла?

Она останавливается и смотрит на меня влажным взглядом.

— У Артемчика и вправду особенный дар. Он на тебя смотрит — а сам как будто прямо в душу заглядывает. И от этого все внутри переворачивается, знаете, и голова кругом идет… и вот я, грешным делом…

Майор машет рукой.

— Лариса Васильевна права, — продолжает следующий голос. — Я полагаю, мы все это чувствовали.

Мой профессор, как всегда, с виду спокоен и рассудителен, и только я знаю, как он волнуется. Я даже не заметил, как он оказался за спиной — но теперь он стоит, опираясь на спинку кресла, и я вижу его руку с длинными нервными пальцами.

— Ты себя с нами не ровняй, — огрызается Петров. — Еще один… педагог.

— Да уж получше многих, — говорит невозмутимо Евгений Степанович. — Хочу дополнить: Артем — это не просто милый парень с экстраординарными способностями… Нет. У него открытое, ранимое сердце, как бы он ни храбрился. Он чувствует чужую боль. Я понял это с первого взгляда, когда он пришел к нам на экзамен. Я подумал, что о таком ученике можно только мечтать.

— Размечтался, — бурчит Петров.

Но профессор не обижается.

Я вспоминаю: год назад я решил проведать Петербург. Никто меня там не ждал. Приятели по Первому Медицинскому все как-то резко переженились и обзавелись детьми. Была весна; я бродил по Питеру один, заходил в кафе, но уже не встречал знакомых лиц, и никто не улыбался мне при встрече.

По мосту над темной Невой я перебрался на Васильевский остров. Здесь когда-то жил профессор, и я с грустью смотрел на окна его квартиры, в старинном особняке на набережной, в бельэтаже с балконом. Шторы были подняты, и чьи-то тени, казалось мне, двигались в комнатах, — но на подоконниках не было больше кадок с лимонами, которые приходящая домработница окуривала от жучков «беломором», и не горела шестирожковая люстра, и стекла не сияли.

Я решил, что сволочные родственники вряд ли приходят на его могилу.

Сел в такси и поехал.

На пригородном кладбище было пустынно. Вороны каркали в ветвях, и стая дворняг, внимательно осмотрев меня, убралась прочь.

За низенькой решеткой по-прежнему желтел деревянный крест; из груды снега — серого, подтаявшего — торчали две искусственные гвоздички.

Я уселся на мокрую скамейку. Посидел, подумал.

«Если тебе нужны будут деньги, Артем, не стесняйся, попроси, — сказал мне однажды Евгений Степанович. — Мне будет приятно знать, что именно ты их потратишь».

Иногда я и вправду брал у него деньги. У профессора была странная причуда: он просил рассказывать в подробностях, как я их расходую. Чеки из супермаркетов его не интересовали. Он обожал слушать мои рассказы о ночных клубах, о вечеринках, на которых я бывал, о моих друзьях и даже о девушках, с которыми я знакомился.

Но я не слышал от него ни слова упрека. Он с особенным удовольствием произносил мое имя — не столь уж и редкое, скажем честно. Я знал: Артемом звали его друга, однокурсника по военно-медицинской академии, который давно пропал, так давно, что от него даже не осталось фотографий.

Порой меня это напрягало. Мне не хотелось переживать чужую жизнь.

Однажды я поинтересовался, что же стало с тем Артёмом. Профессор помедлил, взглянул на меня, зачем-то снял и протер очки.

«Его взяли с четвертого курса, — сказал он ровным голосом. — А когда выпустили, он спился и умер».

Я помню: в тот день мы не стали засиживаться допоздна. Потом я пил пиво на станции метро «Василеостровская» и размышлял: буду ли я помнить кого-нибудь через сорок лет?

Профессор кладет руку мне на плечо. Эта рука непривычно легкая, почти невесомая. Не рука, а скорее символ руки.

— Прости, дружок, — говорит он ласково. — Мне так хотелось сделать для тебя что-нибудь хорошее. Я ведь отдал тебе квартиру, но они подменили завещание.

— Вы все, блин, такие добрые, — слышен чей-то ломающийся мальчишеский голос. Взъерошенный парень выходит из тени, и я вижу его лицо — бледное, жалкое, отдаленно знакомое. Он вырос, мой названный братишка Толик, но так и не успел стать взрослым.

Когда Лариса Васильевна неудачно взялась за электрический утюг, двоих ее воспитанников вернули в интернат. За их спинами перешептывались. Через полгода Толика нашли повешенным в темной кладовке.

— Вы все только о нем и думаете, — жалуется Толик. — А он о вас думал? Обо мне он думал? Уехал и забил на всех. И даже не звонил никогда.

— Никогда, — подтверждает Лариса Васильевна грустно.

— А пусть он сдохнет, — шипит вдруг Толик. — Я плакать не буду. Пусть он сдохнет. Любимчик. Вы все его любите. А я его ненавижу.

Таблетки сыграли со мной скверную шутку. Я теперь чувствую и знаю о каждом из них не меньше, чем они обо мне. Я вообще все знаю.

— Его Лариса просила-просила провод починить, — жалуется Толик. — А он так и уехал.

— Я не успел, — говорю я, холодея. — Я хотел починить.

— А подумали все на меня. И Антоха подумал. Все подумали, что я нарочно, из вредности… что мне было противно слушать, как они…

— Перестаньте, мальчики, — краснеет Лариса Васильевна.

Но я и так молчу. Занятная вещь: никто здесь не говорит одновременно с другим, а только поочередно. Только говорят они все об одном. Обо мне.

— Я тоже его ненавижу, — слышу я вдруг.

Когда-то меня бросало в дрожь от этого голоса. У нее был удивительный голос — почти взрослый, независимый и в то же время призывный, даже когда она говорила какие-нибудь глупости или просто смеялась с подружками. Я краснел и бледнел в свои тринадцать, и она это видела, конечно. У нас в детдоме не было принято краснеть и бледнеть. Но я сходил с ума и бредил, повторяя ее имя: мамаша, которую лишили родительских прав, назвала ее в честь дочки Пугачевой.

— Он же был в меня влюблен, — говорит Кристина — тоненькая, со стриженой челкой, с серебряным колечком на пальце. — Я его однажды спросила: а на что ты готов ради меня? Он сказал: на все.

Да. Я так и сказал: на всё. Я готов был ради нее вцепиться в морду любому из старших (даже тем двоим, кому было по пятнадцать и по которым, как часто говорила Лариса Васильевна, давно плакала колония для несовершеннолетних). Я готов был выпрыгнуть из окна, но все наши окна были забраны железными решетками. Был готов облиться бензином и сжечь себя под окнами, у нее на глазах. Даже украл канистру бензина в больничном гараже и спрятал под лестницей.

Но Кристина не просила меня ни о чем. Иногда на уроках она смотрела на меня пристально, так пристально, будто ждала чего-то. Я заливался краской и не знал, что делать, если вдруг вызовут отвечать. В следующий миг она отворачивалась и делала вид, что ничего не происходит.

— Я ему предлагала убежать вместе, — говорит Кристина. — Но он сразу же задристал. Забоялся.

Это неправда. Я мечтал о свободе не меньше, чем она. Уже в свои тринадцать я мечтал о пентхаусе. То есть, я еще не знал, как он будет называться. Я мечтал, что буду жить в большом городе, в отдельной квартире на самом последнем этаже, чтобы там не было решеток на окнах и чтобы оттуда были видны небо и река. И я твердо знал: если это случится, Кристинка точно будет со мной. Ускользая по ночам в туалет, я забирался на подоконник и думал о ней, и представлял, как это будет, иногда по несколько раз подряд. А потом возвращался в вонючую спальню, шатаясь, и отрубался до утра.

Теперь-то я понимаю: на самом деле мне не нужна была никакая свобода. Я не имел представления, что с ней делать. Мне нужна была только мечта, и я дрочил на эту мечту, не приближаясь к ней ни на сантиметр.

— Мы не смогли бы убежать, — отвечаю я медленно. — Тогда была зима. Ты помнишь, как было холодно?

Действительно, в Дальнозерске тогда стояли такие морозы, каких не помнили лет двадцать. В наш детдом натащили дюжину электрообогревателей, калориферов и прочего советского хлама, и все это стояло включенным днем и ночью. И все равно в спальнях было холодно: прогнивший бревенчатый барак продувало насквозь. Может, от холода, а может, от переживаний у меня разболелся живот, и меня срочно госпитализировали. Это было нетрудно сделать. Больница помещалась напротив нашего интерната.

— Просто ты не хотел, — презрительно кидает Кристинка. — Ты боялся. И я осталась, потому что ты меня уговорил. А сам лег в больницу. Как знал. Если бы я тогда в доме не осталась…

Да, я помню: когда меня, закутанного в два одеяла, несли через двор на носилках, Кристина даже не вышла меня провожать. Мы так и не успели попрощаться.

Потому что ночью в подсобке интерната полыхнула проводка. Когда коридор затянуло дымом, не слишком трезвый завхоз побежал искать огнетушитель и как-то раньше всех оказался на улице. Огонь разгорался не так чтобы и быстро; кто успел выскочить с первого этажа, остался цел и невредим. Но затем в темном углу под лестницей взорвалась канистра с бензином, и после этого из дома не вышел никто.

Обгоревшие остатки канистры обнаружила милиция. Натянув чужой ватник, я стоял во дворе и смотрел. Аппендицита у меня не нашли.

— Я его ненавижу, — говорит мстительная Кристинка. — Он трус. Колечко подарил. Но я ему все равно бы никогда не дала. Слышишь, ты? Никогда. Я просто играла с тобой, а ты не понял.

— Она с ним играла. Вот сучка. Со мной бы сразу доигралась.

Жирный Жорик выступает из темноты. Трупные пятна — на его лице. Он выглядит в целом неплохо для сгоревшего заживо. Он растопыривает пальцы и пыхтит.

— Зачем вы вылезаете раньше времени, — говорит майор строго.

Жорик вздрагивает. На его лице пляшут алые сполохи.

— Да знаю, знаю, — произносит он. — Не хочу я ждать.

Лариса Васильевна смотрит на него с презрением:

— Перестань пугать мальчика, ты, извращенец! Катись, откуда пришел!

— Да уж теперь вряд ли, — откликается Георгий. — Я лучше с вами посижу. Мне там не нравится. Там жарко.

— Это точно. Даже жарче, чем у меня, — говорит Петров. — Смотри, молодой, как бы не упекли тебя в те края… А то давай ко мне в Алжир? Все повеселее будет. На танке покатаемся по минному полю.

— Не-ет, — возражает Кристина. — Пусть он помучается. Пусть он сгорит, как мы.

— Пусть сгорит, — повторяет за ней Толик.

— Какими злыми бывают дети, — вздыхает профессор. — Злыми и несправедливыми.

Майор невесело разводит руками:

— То, о чем я и говорил. Голоса разделились примерно поровну.

В панике я оглядываюсь. Вокруг меня — довольно странная компания: фигуры собеседников видны, лишь когда на них фокусируется мой взгляд. Они словно бы формируются непосредственно из сгустившейся тьмы.

В камине плещется пламя, но мне холодно. Я абсолютно голый, как очищенная креветка, и беззащитный перед этими призраками.

Я пробую приподняться, но не тут-то было. Как будто кто-то пристегнул мои запястья браслетами к подлокотникам. Я пытаюсь высвободиться. Впустую. Странное дело: мысли в голове словно бы зависают и останавливаются. Так иногда бывало по гашику, когда мысль остается как будто в стороне, и ты можешь ее рассматривать издали, поворачивать и так и эдак. Но никогда еще не было, чтобы мысль становилась тяжелой как железобетонная балка. Чтоб она нависала над тобой и медленно, медленно опускалась.

«Вот ты и попал», — говорит эта мысль.

— Ты уже здесь, Тёмсон? — окликает меня кто-то. — Я знала, что мы увидимся.

— Таня?

Огонь снова вспыхивает в камине. Девушка — коротко стриженая, в джинсах и жакете — стоит посреди комнаты, положив руку на сумочку, как на кобуру «кольта». Я вижу ее силуэт на фоне пламени.

— Ну да. Это я, — отзывается Таня.

— Танька… слава богу. Ты всегда приходишь вовремя.

— Я так скучала, — говорит она. — И по тебе, и по Маринке.

Таня смотрит сквозь меня и загадочно улыбается.

— Скоро мы снова будем вместе. Я не буду ревновать, Артем. Здесь вообще не бывает ни ревности, ни обиды. Только бесконечная радость. Это настолько прекрасно, ты не поверишь.

— Перестань, — шепчу я.

— Да ладно. Решайся, Тёмсон. Реши уже хоть что-нибудь сам! Никто больше тебе не поможет.

Майор качает головой:

— Ты же видишь, Артем. Люди здесь становятся другими.

Липкий и медленный ужас ползет откуда-то снизу. Я не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой. Напрягаю мышцы груди и вижу, как дрожь пробегает по всему телу: от холода? Мне больно, и эта боль локализуется везде одновременно.

Что со мной?

— Смотри-ка, он до сих пор не понимает, — говорит кто-то хрипло. — С ним, может, самое важное в жизни происходит, а он не догоняет. Так и помрет, как лох.

— Сдохни, сволочь, сдохни, сдохни, сдохни, — гнусаво бормочет Толик и вдруг заливается слезами. Сквозь слезы он ругается какими-то небывалыми, грязными словами, захлебывается и плюется.

«Бесы, — понимаю я. — Вот они, бесы внутри».

— Да, так оно и бывает, — говорит майор. — Следствие подходит к концу. Боюсь, дела твои плохи. А ты что скажешь?

— Я не виноват. Я хочу жить. Отпустите меня.

— Отпустить?

С шипением вспыхивает спичка. Майор на секунду выходит из тени.

— Гм. Так просто отпускать не положено.

Он затягивается сигаретой. Будто размышляет.

— Есть один выход, — говорит он наконец. — Левый. Неофициальный. Мы же в России умираем, не где-нибудь…

Интересно, о чем это он? Я прислушиваюсь к себе: кажется, мое сердце стучит все реже. Это довольно необычное ощущение.

Хриплый, жирный голос снова всплывает в моей голове:

— Расслабься, доктор. Получишь удовольствие. И пентхаус будет за нами. Зря, что ли, я его на тебя перевел? Ты думаешь, тебе за просто так это счастье досталось?

Зачем здесь Георгий, думаю я. А потом понимаю, зачем.

— Ты что, все еще не понял? — шепчет Жорик. — Никуда ты от меня не уйдешь. Мы с тобой одинаковые. Ты меня ненавидишь, потому что я — это ты и есть. Каким ты сам всегда хотел стать. И не ври мне, что это не так.

Сердце пропускает один удар. Потом еще один.

— Не надо, — говорю я. — Никогда я не хотел быть тобой. Ты вонючий ублюдок.

— Нет, малыш. Ситуация сложнее. Ты еще не догадался?

Мне не ответить. Мне даже не вздохнуть. Я прикован к этому креслу. Все, что он может мне сказать, я знаю и сам. Он — это я. Именно за это я его и ненавижу.

— Ну и ладно, — усмехается Жорик. — Любви по ходу и не требуется. Ну что, ключ на старт… что в таких случаях говорят космонавты?

— От винта, — говорю я. — Твоя ракета без виагры не летает.

Он вздрагивает. Жирные пальцы сжимаются в кулак. Внезапно я понимаю, что свободен. Глотаю воздух. Извиваясь ужом, сползаю на пол.

— Куда? — кричит Жорик. — Куда?

В камине пылают поленья. Где-то на полу был флакон для розжига, вспоминаю я.

— Хрен ты меня возьмешь, — бормочу я, сжав баллончик в кулаке, словно оружие. Вдавливаю кнопку. Струя вылетает с шипением. Тут мне приходит в голову одна мысль: развернувшись, я черчу вокруг себя широкий круг. На излете струя скользит в камин, и жидкость вспыхивает вся разом.

Огненный обруч окружает меня. Мгновенно становится жарко и почему-то весело. Я смеюсь, но тут же начинаю кашлять от дыма. Ковер шипит и ежится: «веч-ч-ч-ность», — слышится мне. Искры рассыпаются по всей комнате. Я подбрасываю флакон под потолок, и брызги вспыхивают на лету. Это красиво. Жаль, что повторить фейерверк не получится: горит уже во многих местах.

«Пропал пентхаус», — успеваю я подумать, как вдруг под потолком что-то трещит, и сразу из нескольких отверстий на меня сыплется белый порошок. Он обжигает, как снег. Зеленоватое пламя стелется по полу, превращаясь в мерзкий вонючий дым, как на дискотеке 80-х, — и гаснет.

Снова облом, понимаю я. Определенно, ни одно дело в этой жизни я не могу довести до конца.

Что-то свистело и брызгалось вокруг, снега становилось все больше, и тогда я рухнул на пол и закрыл лицо руками — и наконец-то проснулся на мохнатом ковре в спальне. Закутанный в одеяло, как гусеница-листовертка.

* * *

За окном сияло солнце. Солнце облизывало меня, лежащего. Телевизионная панель транслировала «евроньюс» без звука. Оглядевшись, я заметил еще кое-что. Пустые упаковки от таблеток на полу.

Ага, подумал я.

На секунду мне почудился запах гари. Я принюхался: ерунда, показалось.

Стекла расползлись в стороны, и в комнату ворвался утренний ветер. Поднявшись на ноги, я вышел на крышу. Абсолютно голый. Я положил руки на перила (металл оказался прохладным). Прижался теснее. Это было приятно.

Далеко внизу разноцветные жуки расползались со стоянки. По реке плыл трамвайчик. За его кормой синяя ткань воды расходилась в стороны, будто кто-то расстегивал молнию на джинсах.

Может, я все еще сплю? — подумал я. И вот так, во сне, сомнамбулически хожу по крыше? Или мне снится и эта крыша, и то, что я сплю? К черту, — решил я. К черту.

Там, в спальне, уже давно пиликал телефон. Я вернулся. Недоуменно огляделся. Телефон пел все громче.

Трубка отыскалась под кроватью. Улыбнувшись, я нажал кнопку.

— Привет, — сказала Маринка.

— Я тебе звонила ночью, — сказала Маринка. — А ты не подходишь. Я начала беспокоиться.

— А еще я очень соскучилась, — сказала Маринка.

Сидя на кровати, я молча слушал.

— Почему ты не отвечаешь? — спросила Маринка.

— У нас утро, — сказал я. — Я сплю еще.

Я слышал, как она сопит в трубку. На телеэкране показывали сюжет «no comments». Лазурный берег, родные лица.

Ничего, подумал я вдруг. У меня теперь тоже есть «бентли». Он немного старомодный. Но я могу купить новый.

— Я сижу тут без денег, — сказала она тихо. — Ты приедешь?

— Приеду. Только разберусь с делами.

Что-то в моем голосе было для нее новым. На тридцать первом уровне любые слова звучат немножко по-другому, думал я. Тебе придется к этому привыкнуть, котенок.

Да, и еще. Наконец-то я брошу работу.

Мне пришла в голову довольно занятная мысль. Усмехаясь, я натянул джинсы: пожалуй, это давно следовало сделать. Вернулся на крышу с ноутбуком в руке. Прислонился к перилам. Нажал кнопку.

Голубой экран «windows» засветился в последний раз. «Ящик Пандорина», говорила Лида. Идиотский ящик, набитый чужими проблемами.

Анжелка на фотке двусмысленно облизывала губы. С Тамары само собой сползало черное платье.

Фотографию Жорика я рассматривал чуть дольше. Георгий Константинович дружелюбно улыбался. Как будто даже подмигивал. Я улыбнулся ему тоже и закрыл базу данных.

Никто из этих людей мне больше не нужен. Мне больше не придется работать. А для понта я куплю себе «mac».

Я втянул носом ветер. Почему-то стало весело. Я поколдовал над клавиатурой и набрал новую экранную заставку:

всё

OXY.ENNO

Надпись светилась радостными радужными буквами. Можно распечатать ее на футболке, пусть встречные лузеры скрипят зубами.

Однако пора было ставить точку. Я посмотрел вниз: никого.

— Ну и ладно, — сказал я. — Поехали.

Приподняв ноутик над бесконечностью, я легонько подкинул его, как подкидывают голубков возле ЗАГСа, — подкинул и не стал ловить. Черный, тонкий светящийся объект скользнул вниз, поймал воздушный поток и изменил направление, словно бы взмахнул крыльями; вращаясь и ускоряясь, он понесся вниз, и — прежде чем я успел налюбоваться полетом — с еле слышным хрустом врезался в землю и рассыпался на куски.