Вероятно, я задремал на заднем диване, убаюканный качкой и ритмичным щелканьем покрышек по стыкам бетонки; сумку с ноутиком я аккуратно уложил рядом. Коньяку мне больше не предложили. Сон одолевал. Мало-помалу я начал замечать, что пейзаж за окнами странным образом меняется и трансформируется, и вот уже мы летим по длинному-длинному туннелю, как письмо по трубе французской пневмопочты (занятно: когда-то я уже думал об этом). Да, я — довольно ценное послание в железном лакированном футляре. В конце туннеля мерцали огни, неяркие и холодные: это водитель врубил дальний свет. Элизиум, — пришло мне в голову красивое слово (не иначе, как Франция навеяла). Елисейские Поля. Приют неприкаянных душ.

Спустя еще километр, очнувшись на мгновение, я понял, что во всем виновата музыка: товарищ майор, как это ни странно, захватил в дорогу целый сборник Милен Фармер, прямиком из девяностых. Но не успела эта рыжая шлюха в третий раз пропеть «f…ck them all», как случилось непредвиденное.

Под днищем хлопнуло, и «Мерседес», не сбавляя скорости, вильнул в сторону, перелетел кювет, разворотил переднюю подвеску о пни и коряги, заложил хороший вираж и с лету вписался в громадную сосну (или в две, я не заметил), раскроив всю бочину от носа до кормы, как Титаник. Хруст и треск металла изнутри казался приглушенным. Музыка почему-то смолкла, и все кончилось.

Надувной подушкой мне расквасило нос. С трудом высвободившись, я поглядел на майора и водителя: первый был без сознания (его все же неслабо ударило головой о боковую стойку), второй ворочался за рулем, все еще соображая, что случилось. Вот он повернул голову и выпучил на меня свои собачьи глаза:

— Под передним мостом ёбнуло. А ведь днище просвечивали утром. Т-твою мать.

Он поводил мутным взором туда-сюда, потом добавил:

— Вылазь, помоги Петровича вытащить. Или… эй, смотри-ка…

Морщась от боли, он полез за пазуху — за стволом? Я оглянулся и посмотрел туда, куда смотрел он. Метрах в пятидесяти (вот как далеко мы улетели) на обочине дороги припарковалась черная бэха-тройка, вся тонированная, с включенными фарами. Хлопнула водительская дверца. Не дожидаясь дальнейших событий, я вывалился из машины и пополз, как таракан, по сухой траве куда-нибудь, лишь бы подальше; это было не слишком благородно, но я начисто забыл и про Петровича, и про шофера. Проползши шагов с десять, я поднялся на ноги и побежал, зажимая нос, спотыкаясь о корни и теряя остатки рассудка. Ноутик оказался у меня в руках: когда я успел его подхватить? Я чувствовал позвоночником, как антенной, что вот сейчас тишину рассечет автоматная очередь и скосит меня — но очереди всё не было; шаблон, вынесенный из телебоевиков, не сработал. Зато вне всякой очереди позади что-то зашипело, а затем земля содрогнулась от тяжелого взрыва. В следующий миг меня накрыло волной и повалило на землю — или я рухнул сам? Сверху сыпалась какая-то дрянь: комья земли, ветки, железки. Я закрыл голову руками и тихонько завыл от ужаса.

Элизиум, — вспомнил я. F…ck them all.

«Мерседес» горел оранжевым, дымным, издалека заметным пламенем. Но дорога была пуста, и было тихо, даже птички не пели, только трещал огонь и хрипело, коробясь, железо. Никого спасти было нельзя. Пахло жареным и еще горелой резиной — от этих запахов меня тошнило с детства.

Я зажал нос рукавом.

Баварский истребитель улетел, и было неясно — уж не привиделся ли мне тот гитлерюгенд, с ног до головы в черном, с неизвестным мне широкоствольным устройством в руках? Нет, не привиделся. Но за деревьями он мог не заметить меня. Все же он нервозный парень, наш верный Руслан, и вряд ли он стал терять время и дожидаться встречного приветствия от бедняги шофера.

Так или иначе, надлежало как можно скорее рвать когти.

Я оглядел свой костюм и присвистнул. Голосовать на шоссе было бы довольно подозрительно: пришлось бы пускаться в объяснения, а потом, того и гляди, фигурировать в теленовостях. Да и говорить я не мог: отчего-то меня подташнивало. Сотрясение мозга, думал я.

К счастью, мобильник остался при мне. Навигатор, протормозив пару минут, указал мне точку в пространстве, где так неожиданно прервался наш путь; оказалось, что в паре километров отсюда, за лесом, пролегает пригородная железка. Словно бы в доказательство, ветер принес издалека свист электрички: там где-то была станция.

Разбитый и мрачный, как медведь-шатун, я брел через лес. Два километра дались нелегко. В проклятых офисных ботинках я стёр все ноги. Прячась в листве, местные пакостные птицы свистели и щелкали мне вслед. Один раз я остановился отлить и спугнул здоровенную гадюку.

Я выбрался на платформу, когда уже темнело. Угрюмые местные, по счастью, не обратили внимания ни на меня, ни на сумку с ноутбуком. Должно быть, отчаяние сделало меня невидимым. В киоске возле станции я взял бутылку пива (дешевого, с обычной пробкой) и с наслаждением принялся глотать.

Слепящая прожектором, синяя с красной полосой, электричка показалась мне такой забытой и родной, что я едва не заплакал. С шипением в стороны разъехались двери, и я вошел в полупустой вагон. Лязгнули сцепки, и я не сел, а упал на облезлое сиденье. От одежды воняло дымом.

Но вот платформа уползла прочь, и за окном потянулись полузнакомые скучные картины — леса и луга, пустынные переезды с мигающими фонарями, пустоши, поросшие чахлым подлеском. В детстве я часто ездил на электричках, только пейзажи в наших краях были совсем другими. Правда, и солнце у нас не заходило так рано. А здесь сумерки сгущались, и от пива клонило в сон. Пристроив пустую бутылку под сиденье, я сполз пониже и скоро задремал.

* * *

Не помню, что мне успело присниться. Двери тамбура расползлись с грохотом.

Это цыганки. Четверо. Откуда они взялись?

Они пестро одеты. У одной девчонки под цветастой юбкой — джинсы (никогда такого не видел). С дискотеки, что ли?

Девчонка глядит на меня. И отчего-то замирает на месте, раскрыв рот. Мать (видно, что это мать) на нее прикрикивает на непонятном языке — по-молдавски? Дочка приглаживает волосы, поправляет платок, смотрит в сторону. А мамаша проходит было мимо, как вдруг останавливается.

— Ай, послушай, парень, — говорит она мне. — Глаза твои черные. Почему такие черные?

— Какие уродились, — отвечаю я.

— Черно в глазах. Плохо в глазах. Сказать, почему?

— Я и сам знаю, почему. Не надо мне ничего говорить. И денег нет у меня.

Но цыганка не унимается. Вот она уже хватает меня за руку:

— И денег почему нету, я зна-аю. Ты от злых людей бежишь, а куда бежишь? Зачем бежишь? И сам не знаешь.

— Ну да. И что?

— Вот видишь, правда говорю, — торжествует цыганка. — Ты слушай, слушай, тебе все скажу.

Я изумлен: она делает вид, что смотрит на ладошку, а сама трогает грязным пальцем мое запястье — ищет пульс. Тонкая настройка, понимаю я. Она тоже знает свое дело. Мой встроенный компьютер чувствует присутствие в сети еще одного активного устройства.

— Бесы, — бормочет цыганка. — Бесы кругом тебя. Бесы внутри. А помочь некому. Отец нет, мать нет. Так и заберут твою душу.

Длинная ржавая иголка колет меня в сердце. Тысячи канцелярских кнопок впиваются в спину.

— Хватит, отстань, — прошу я.

— Я-то отстану, бесы не отстанут… Где твой дом? Куда ты едешь? Скажи.

— Это не имеет значения, — кое-как отзываюсь я.

— Не туда ты едешь. Не на тот поезд сел.

Я ругаюсь вполголоса, и цыганка оставляет мою руку.

— Люди злые, — говорит она вдруг. — Все злые. Добрые все умерли. Одни злые остались.

Я молчу. Тогда цыганка трогает мое плечо:

— А ты не бойся, красавчик, нам денег твоих не нужно. Мы дальше пойдем. У нас тоже дом далеко, далеко…

Напоследок она непонятно усмехается. А ее девчонка глядит на меня во все глаза.

— Не бойся, — повторяет и она тоже.

Они идут по вагону дальше. Я ощупываю карман: мобильник на месте. Сейчас бы выпить, да нечего. Пустая бутылка перекатывается под лавкой, легонько тычется в мой ботинок: от этого мне почему-то становится грустно и совсем одиноко. Двери вдали хлопают, и я закрываю глаза.

* * *

Странно: я помню свое детство лет с пяти, не раньше. В психоанализе есть для этого ясное объяснение, но я никогда не решался примерить его на себя.

Картинки из младенчества эфемерны и отрывочны, как сновидения, и столь же недостоверны. Вполне могло случиться, что мое прошлое в действительности было совсем иным; а может, в том прошлом, что сохранилось в моей памяти, не было меня.

Из самого раннего я помню чьи-то лица, разные и расплывчатые, не сливающиеся в одно, и чьи-то голоса. Я помню свою растерянность и ужас. Потом я читал: детеныш в первые часы после рождения должен занести в свою память только один ключевой файл — лицо и голос его матери; так маленькие ягнята безошибочно узнают мать по голосу, а утята плывут за мамой-уткой. Если этим утятам представить в качестве матери пароходик с моторчиком, они поплывут за ним, ни на минуту не сомневаясь.

Я никогда не видел своей матери. Ключевой файл моей программы был поврежден. Правда, я еще не знал об этом.

Еще я помню решетку кровати. За эту решетку я держался обеими руками. Все другие также сидели за решетками. Мы, кажется, переговаривались. Мы ждали кого-то, кто все никак не приходил. Ощущение одиночества не оставляло меня.

Даже моя фамилия — и та была единственной в мире, искусственной, ни на что не похожей. Говорили, что ее придумал для меня главврач больницы, большой оригинал и поклонник телеигры «Что, где, когда». Я даже не успел его поблагодарить. После второго инсульта у моего крестного начисто отшибло память.

Много позже мне не раз хотелось узнать, кем же были мои настоящие родители, но это желание всегда оставалось неоформленным, каким-то недействительным. Наверно, точно так же тот, кто родился слепым, подсознательно не верит в многоцветность мира.

Это и вправду была темная история. Может быть, мои мать и отец жили рядом — наш городок был небольшим, — а может, они были космическими странниками, и меня нашли в лесу дровосеки, как звездного мальчика: лес тянулся на многие километры вокруг, и нам всем предстояло закончить свои дни на лесоповале, как обещал сердитый завхоз. Так или иначе, воспитатели хранили молчание, и мало-помалу я перестал спрашивать.

В три года я уже различал буквы на разноцветных кубиках, в четыре — научился читать. С этого времени воспоминания фиксируются в моей памяти более четко, потому что они привязаны к случайным текстам из растрепанных советских книжек. Из всех героев моего раннего детства мне больше всего нравились доктора и милиционеры: только о них я доподлинно знал, что они существуют. Доктора были похожи на воспитателей в белых халатах, а милиционеров я каждый день видел в окно. Через дорогу от нашего детдома было отделение милиции.

Правда, лет в семь я мечтал стать космонавтом. «Космос» было написано на мятых сигаретных пачках, что разбрасывал везде наш завхоз. Потом эти пачки куда-то пропали, и появились другие, с нерусскими надписями, а некоторые мальчишки уже пробовали курить на помойке. По мере того как расширялся окружающий мир, космос становился все дальше.

Мне нравилось, что мир расширяется. Я учился лучше всех в интернате, и лет до одиннадцати неизменно читал стихи спонсорам, привозившим гуманитарную помощь: одежду, сухое молоко и неизвестные нам консервы, которые в тот же день уносила домой заведующая. Нередко старшие девочки ходили в гости к милиционерам, и за это милиционеры угощали их шоколадками.

В двенадцать с половиной лет я был нескладным долговязым подростком, бледным от ночных переживаний, но все же лучшим учеником. Зимой меня положили в больницу с подозрением на аппендицит, и в ту же ночь наш интернат сгорел: кажется, что-то случилось с проводкой в каптерке у завхоза. Наш детдом был деревянным, а решетки на окнах — железными. Мне очень нравилась одна девочка, которая не ходила к милиционерам, и я плакал, когда узнал, что пожарные вытащили ее со второго этажа мертвой. Ее тело почернело и обуглилось, и узнать ее удалось только по серебряному колечку на пальце. Тогда погибло еще пятеро мальчиков и девочек, а остальные остались живы. Заведующую хотели отдать под суд, но не отдали, потому что она поскорее оформила опеку над двумя самыми младшими мальчишками, а заодно и надо мной.

Теперь я ходил в обычную школу, и Лариса Васильевна покупала мне одежду на раскладушках у станции. От этой одежды пахло дезинфекцией. Я спал в ее комнате, в отдельной выгородке из шкафов, а годом позже это уже и не требовалось. Мелкие ни о чем не догадывались. Я быстро рос, и все происходящее уже не казалось мне странным. Кроме того, у нее дома было довольно много книжек, и я читал все подряд. Даже серьезные учебники о психологии подростков.

Наверно, поэтому я закончил девятый класс на одни четверки и пятерки и сразу поступил в медицинское училище в Петрозаводске. Когда мы отмечали выпускной, в лесу, на берегу озера, одна одноклассница вдруг сказала мне: наверно, ты будешь очень хорошим доктором, Артем. Не знаю, почему она так сказала. Я шептал ей на ухо какие-то глупости, и она казалась счастливой, а потом ее родители обо всем догадались: это была скандальная история. Лариса Васильевна только улыбнулась устало и попрощалась со мной даже теплее, чем я ожидал. Я жил уже в общаге, когда мне рассказали о ее нелепой смерти. Она включила в сеть старый советский утюг, и ее убило током.

Я грустил о ней. Но, по крайней мере, ей не пришлось мучиться.

К тому времени я уже понимал, что боль — это просто состояние, такое же, как голод или жажда, или, к примеру, растянутое во времени мгновение, когда кончаешь; и если боль внезапно остановить, становится так же приятно, как если ты кончил. О сходной природе этих явлений я размышлял подолгу. Мне казалось, что дело не просто в физиологическом сходстве. Когда я занимаюсь сексом, мое чувственное восприятие обострено. Когда мне больно, мои реакции становятся мгновенными. Из всего этого должен быть выход.

Боль, — думал я, — это барьер, через который не каждый может перелезть. А если перелезет, то, конечно, уже не вернется. Что-то там есть очень интересное, за этим барьером. Хорошо было бы остановиться на грани, не сваливаясь на ту сторону.

Момент истины случился позже, уже в Питере, на вступительном экзамене в Первый Медицинский. Пожилой профессор с кафедры нейрофизиологии почувствовал себя плохо; в это время я как раз тянул билет. Старик поднял глаза от моего экзаменационного листа и взглянул на меня, и в эту самую секунду я прочитал его мысли. «Сердце, — произнес я вслух. — Хреново». Молодой ассистент поднял на меня глаза. Он соображал слишком медленно. Я схватил профессора за руку: рука отчего-то стала потной. В глазах плескалась смертная тоска. «Инфаркт миокарда, — повторил я. — Ему же очень больно. Фентанил… или что-нибудь».

Когда вокруг забегали люди, я вышел в коридор, не понимая, что происходит. Уселся на подоконник и закрыл лицо руками. Я еще не умел расшифровывать полученную информацию.

Я просто видел движущиеся картинки. Это были ни на что не похожие планы, неожиданно яркие, как в послевоенных советских фильмах, снятых на трофейной кинопленке. Изображение постоянно скакало вверх-вниз, будто оператор бежал вприпрыжку, то и дело подхватывая камеру. Я видел гранитную набережную, ступеньки к самой воде и каких-то ребят в удивительных широких брюках и белых рубашках навыпуск. С тетрадями в руках: студенты? Эти ребята сидели на теплом гранитном парапете, они курили, толкали друг друга, смеялись беззвучно. Потом прорезался и звук: мимо, треща глушителем, проехал милиционер на мотоцикле, и в воздухе повисло сизое облако.

А на реке натужно пыхтел паровой буксир, похожий на черный тупоносый ботинок. За ним влеклась длиннющая баржа, наполненная битым кирпичом и досками. Я видел такое только в старой кинохронике.

Следующий отрывок показался мне таким же древним.

Из медных кранов с фарфоровыми рукоятками шел, шипя, кипяток, и вокруг поднимались клубы пара. Пахло вениками. Герой фильма был абсолютно раздет, и я не мог не заметить, что он еще совсем молодой и довольно мускулистый. Вот он зажмурился и принялся намыливать голову: изображение затуманилось, я слышал только отдаленный плеск воды и звонкое кафельное эхо. Где-то далеко скрипнула дверь. Вслепую шагнув под душ, парень немедленно обжегся и выругался сквозь зубы. Смыв пену, он поскорее протер глаза. И тогда рассмеялся.

«Артем, — сказал он. — Как ты всегда тихо подкрадываешься».

«Напугал?»

Тот, кого назвали моим именем, тоже улыбался во все тридцать два зуба, без тени смущения. Он был похож на курсанта-старшекурсника, стриженый, с темными блестящими глазами. И он был тоже совершенно голый — правда, в руках он сжимал веник. Пожалуй, камера оператора задержалась на его фигуре дольше, чем было принято в советских фильмах.

В этот момент я вдруг понял, что никакого фильма нет. Просто я вижу все это глазами неизвестного мне героя. Довольно юного героя, жившего лет пятьдесят тому назад. И я знал, кто он и почему он такой.

Четвертью часа позже я изумленно разглядывал пятерку в экзаменационном листе (за подписью ассистента). Это была последняя, четвертая пятерка из четырех необходимых.

Бледный и исхудавший профессор снова появился на кафедре лишь спустя полгода; иногда он читал лекции старшекурсникам. Встретив меня в коридоре, он остановился, поморгал и сунул мне в руку свою визитку.

Я пришел к нему однажды вечером, в старую квартиру на Васильевском острове, с высоченными потолками и бронзовой люстрой. Мы пили зеленый чай и немножко коньяк. Мы разговаривали обо всем понемногу, а потом развели мосты, и мне пришлось остаться. Прикорнув на узком диване, я спал всю ночь сном праведника. Кажется, он присел рядом и гладил меня по голове. Но возможно, мне это уже снилось.

В дальнейшем я почасту ходил к нему в гости — всегда один, по нашему молчаливому соглашению. У него не было ни жены, ни детей. Похоже, я стал его последней любовью — разумеется, любовь эта так и осталась платонической, в его-то семьдесят и с его больным сердцем. Он вел себя мужественно, насколько это возможно, и к тому же знал, что я вижу его насквозь.

За эти годы он успел рассказать мне массу интересного. Его голова была чудовищно работоспособной, и я не раз жалел, что ему придется умереть, не дождавшись, пока я начну понимать, о чем он говорит. Это было несправедливо.

Однажды, позвонив ему после каникул, я услышал в трубке визгливый женский голос. «Евгений Степанович умер, — сказали мне. — Наверно, сердце, что же еще. А вы ему, собственно, кто?»

Я назвал себя, смутно на что-то надеясь. «Ничего он не оставил, — отрезала тетка (она оказалась племянницей). — В ванной его нашли. Неделю пролежал, если вам интересно».

На похоронах было не так уж много студентов и совсем немного родственников. Коллеги из института принесли разлапистый венок. Родственники шептались. Разливали водку в сторонке, на специально разложенном столике. Вспоминали покойного. Все это было неправдиво и неинтересно. Я с удивлением понял, что никто из родных и близких не знал старика так, как я.

Вернувшись к могиле, я задумчиво поправил ленточку на венке. Посмотрел на фотографию. Потом уехал в общагу и там напился.

На следующий день после похорон меня нашел доктор Литвак, психотерапевт из Москвы. Оказывается, Евгений Степанович звонил ему… две недели назад. Хлопотал насчет меня. Он дал Литваку номер моего мобильника. И теперь доктор Литвак был готов принять меня на практику в любое время.

«Он сказал мне: этот молодой человек — это кое-что особенное, — объяснял Михаил Аркадьевич. — Это он про вас сказал, Артем. Он сказал: из мальчика обязательно выйдет толк. Я так понимаю, его рекомендация не имеет прямого отношения к нейрофизиологии, но я ему верю, как родному. Так что вы, юноша, сдавайте экзамены и сразу ко мне».

Так я и поступил. И через полгода уже зарабатывал очень неплохие деньги, вытаскивая некоторых особенных клиентов из базы данных доктора Литвака.

Теперь я думаю: старый профессор искренне верил, что у меня необычные способности. И он до последнего надеялся, что я смогу помочь и ему тоже. Вернуть ему юность. Хотя бы на полчаса.

Ему хватило бы и трех минут с его-то инфарктами. Он не мог не знать об этом.

Подумав так, я даже вздрогнул — и как раз в этот момент в кармане завибрировал мобильник.

Номер был незнакомым. Но голос я сразу узнал.

— Ага, самолет снова появился на радарах, — проговорил в трубке охранник Руслан. — Значит, ты на электричке катаешься. Я так и думал. Живучий парень.

Я молчал. Только скрипел зубами.

— Хочу предупредить, — сказал Руслан. — Ты, конечно, продвинутый доктор, много знаешь. Только слишком много говоришь. И все не по теме. Ты что там генералу наплёл?

— Ничего особенного, — пробормотал я.

— Врешь.

— Я ничего не скажу.

— Уже теплее. Но я люблю, когда совсем горячо. Really hot. Понял?

— Почувствовал, — сказал я.

Мне вспомнился запах гари от бывшего «Мерседеса». Этот запах меня с детства преследует.

— Тогда слушай. Майор, когда тебя вызвал, допустил ошибку. Он ее… исправил. Теперь твоя очередь отвечать. Как в школе, знаешь?

— Ничего я не знаю.

— Двойка тебе. Придется ставить вопрос об исключении.

— Что это значит? — спросил я.

— Скоро поймешь. Мой тебе совет: понять побыстрее.

Трубка умолкла. Потом в ней раздались короткие гудки.

Отчего-то меня трясло мелкой, противной дрожью. Вроде не трус. Странно.

Я невесело усмехнулся. Отключил мобильник и вытащил батарейку. Они больше не увидят меня в своем навигаторе. Я вышел из их системы координат.

Вот только своей у меня по-прежнему нет.