Белый, белый подушечный склон. Под ним стелется снежная равнина простынки — а дальше обрыв до самого пола.

Я смотрю на все это одним глазом. Второй утонул в подушке. Подушка белая и мягкая. Удивительное ощущение.

Это больница для бедных, и здесь пахнет мочой и лекарствами. Но у меня все же есть своя тумбочка и домашние тапки.

Даже хорошо, что моя постель — в коридоре. Я могу видеть других пациентов. Они больные и несчастные, возможно, даже больше, чем я.

Мне можно вставать, но я не спешу. Я наслаждаюсь покоем. И еще у меня вырвали зуб — специально водили в стоматологию. Надо же студентам на ком-то практиковаться.

Недавно был обед. И вот теперь старик из крайней палаты движется в уборную. Он — в халате, в носках и шлепанцах. Он шаркает подошвами по линолеуму и опирается на свою алюминиевую рогульку. Рано или поздно он проползет мимо, обдав меня запахом нестиранной фланели и застарелого пота. Не мужского. Жалкого, пустого, старческого.

Так потел Виктор, ревнивый Анжелкин муж.

Сестричка катит куда-то инвалидное кресло. Она могла бы помочь старику. Но у того своя история. Это серьезное дело — дойти до уборной и вернуться.

Вот он рядом. Он тяжко дышит.

— Такие дела, — говорит он мне. И я вижу его спину.

So it goes. Это откуда-то из Воннегута. Проклятущая литература.

Старик удаляется. Его рогулька стучит о линолеум: бух, бух. Шлепанцы шаркают: шкрр, шкррт. Я закрываю оба глаза.

Я здесь третий день. Добрые врачи не обижаются на меня, когда я отказываюсь от их процедур. Они принимают меня за недоучившегося фельдшера с неотложки. А может, за санитара со «скорой». Их отношение ко мне — покровительственное.

— Артем, — зовет меня сестричка, и я приоткрываю один глаз. — Там Петров с горшка свалился. Иди, помоги, а то мне одной тяжело.

И это тоже пройдет, думаю я. Примерно то же было и вчера вечером.

Я не спеша надеваю тапочки и иду за ней в конец коридора.

Полвека назад этот Петров был танкистом. Там, где побывал он, я не вынес бы и десяти минут. Но теперь он упал с унитаза и не может встать. Вдвоем с сестричкой мы его поднимаем. Чертыхаясь про себя, сестра помогает ему натянуть штаны.

— Ох, бл…дь, — бормочет старик. — Что же за жизнь такая говенная. Хоть бы сдохнуть без мучений.

Сжимая его руку, я негромко говорю:

— Ничего. Вспомните Алжир. Вот где говно-то было.

Старик глядит на меня выпученными глазами.

— Ты, что ли, был там? — переспрашивает он сердито. — Ты там не был. За рычагами не сидел на минном поле. Вот и не говори.

— Молчу я, молчу, — соглашаюсь я. — Все хорошо. Успокойтесь.

Вцепившись в рукоятки своей рогульки, он сопит и переступает с ноги на ногу. Потом громко выпускает газы.

Я закрываю глаза.

* * *

Горячее солнце, горячий песок. Рев моторов. Вонь перегретых дизелей и семьдесят градусов по Цельсию в грохочущем железном гробу. Это не кошмар. Это просто звучащие картинки из его памяти.

Вдоль алжирской границы запрятаны сотни тысяч противопехотных мин. Французам некуда было их девать, вот они и решили повеселиться перед уходом. Разминировать границу послали наших танкистов. Русское мясо дешевле.

Механик-водитель Петров работал и вовсе бесплатно. Мины взрывались под тралом, а иногда под бронированным брюхом тягача (с виду это был обычный танк Т-55, но без башни). Тогда тягач подбрасывало. Но Петров держался крепко и дергал свои рычаги и все утюжил и утюжил гусеницами белый песок. Ему тогда было как мне сейчас.

Девочке по имени Аминат было четырнадцать или пятнадцать, когда она встретила Петрова. Никто не посылал ее в русскую медсанчасть, она сама пошла, из любопытства.

Было жарко. Петров пил невкусную воду из фляжки, вода отдавала разогретым железом, как и всё здесь; ему перевязали разбитый лоб, и он стал похож на молодого мусульманина-хаджи, только без бороды и халата, зато в мокрой гимнастерке. Девочке Аминат он показался очень красивым. Да и сама Аминат вовсе не считалась дурнушкой — такая же тоненькая, как и все другие дети в деревне, и с такими же блестящими черными глазами.

На свою беду, Петров уже немножко знал по-французски и спросил у девчонки, как ее зовут; она назвала себя — так же звали мать Пророка, да будет благословенно его имя. Петров, который не мог знать этого, все равно улыбнулся. И тогда бедная Аминат решила, что…

Это был ужасающий грех — даже думать об этом. Но в селении совсем не осталось мужчин, даже местный мулла давным-давно покинул их, убоявшись повстанцев, а мать Аминат умерла от дизентерии. Поэтому Аминат не подозревала, что уже совершает богопротивное дело, только вступив в разговор с неверным.

А что, если бы, — думала, наверно, Аминат, — а что, если бы в целом мире не осталось больше никого — ни старух из деревни, ни военных, ни злых мальчишек?

А что, если бы, — думал, наверно, Петров, — можно было забрать ее с собой, в Союз?

Глупости. Ни о чем таком они не думали. Кроме того, Петров числился секретарем комсомольской ячейки и даже один раз выступал перед товарищами с докладом о международной обстановке. О том, что участились случаи враждебных вылазок. И о том, что нужно быть бдительными. Что через полвека счастливые потомки будут жить при коммунизме, а до тех пор нужно потерпеть.

Через полвека Петров заваливается на свою койку в восьмиместной палате. Он тяжело дышит. У него — неопрятная серая щетина и впалые щеки.

Петров глухо кашляет.

— Потерпите, — говорю я и снова беру его за руку. — Сейчас сестричка лекарство принесет.

Темно. Опрокинутая луна светит не по-нашему. То ли сверчки, то ли суслики посвистывают в отдалении. И еще чей-то шепот слышу я — злобный, свистящий.

«Нехорошо, братишка. Опять танкисты весь свежачок забрали. Давай по-хорошему: делиться надо».

Трое чуваков в х/б подступили вплотную. Они без оружия: стройбат на отдыхе.

Двое других держат за руки девчонку. Та отчего-то молчит, только всхлипывает и поскуливает тихонько. Похоже, напугалась до смерти.

Петров отступает на шаг. Резко нагибается. В руках у него — какая-то железная херня, шкворень или что-то вроде. Заранее приготовил?

«Тэ-эк», — мерзко, по-блатному тянет кто-то из стройбата.

Петров — по-прежнему в белой повязке. Это удобно. Пот не стекает ему на лоб. А вот строители почему-то резко потеют.

Он перехватывает шкворень поудобнее.

«Т-твою мать», — говорит кто-то, кого я не вижу.

«Мочим его, — выкрикивает кто-то еще. — Мочим, я отвечаю».

Да, этот Петров — смелый парень, решительный. Я могу читать его мысли. Они короткие, как вспышки автоматных очередей старого доброго АК-47, еще не модернизированного для Афгана. «Р-раз», — думает Петров. И шкворень с хрустом опускается сбоку на чью-то шею. Здесь надо бить первым. «Р-раз», — р-разворачивается он опять. Раз и еще раз. Он силен, этот Петров. Но что толку, когда их четверо. Он тормозит, слыша движение сзади, и тут же пропускает прямой удар в челюсть. Луна в черном небе заваливается набок и гаснет.

И тогда эта девчонка, Аминат, вырывается и бежит к белой бетонной коробке медсанчасти, бежит и кричит что-то на своем языке. Кричит, не боится. Кажется, ее слышат: в небо взлетает сигнальная ракета. И все кончается.

Старик еле слышно хрипит.

— Иди, Артемчик, — говорит сестричка. — Спасибо. Теперь я с ним управлюсь.

Вернувшись, я укладываюсь на койку.

Я устал от чужих историй. Никто не поможет мне написать свою — да теперь это уже и ни к чему.

Тогда, в подвале, мне нужно было взять железный шкворень и мочить жирного Жорика, мочить что есть сил, пока его самодовольная рожа не превратилась бы в свиную отбивную. Пока его маршальский жезл не повис бы гнилой вонючей тряпкой.

Но теперь слишком поздно. Он знал, чего хотел, и он победил меня. Размазал ниже плинтуса. Забрал все, что у меня было. И Маринку.

А я — идиот. Вернее, я был идиотом, а теперь я просто никто.

Вздохнув, я отворачиваюсь лицом к стене.

Кто-то из больных, кто лежал здесь еще до меня, нацарапал на ней шариковой ручкой:

ОГЛЯНИСЬ

Не жизнь, а сплошные символы.

Мне что-то неохота оглядываться. Даже когда сестричка снова меня окликает. Я и не оглядываюсь.

— Артем, — слышу я другой голос.

Не может быть.

— Артем, посмотри на меня, — говорит Танька.

Я сажусь на постели. Танька постриглась коротко и окончательно превратилась в девушку-милиционера.

— Да с ним все в порядке, — объясняет за меня сестра. — И не тошнит больше. В понедельник доктор придет, и выпишем.

Таньку она побаивается. Чувствует в ней власть?

— Ты изменился, — говорит Танька.

Спасибо. Я знаю. Случается, по утрам я смотрю в зеркало.

Таня провожает глазами сестричку. Затем обращает взор на меня — и взор этот внимательный, очень внимательный. Посещений сегодня нет, и к тому же я не могу понять, как она меня нашла.

— Как ты меня нашла? — спрашиваю я.

— По справочной. Но вообще-то я искала не тебя.

Танька в своем репертуаре. И она не из тех, кто жалеет слабаков.

— Я не могу дозвониться до Маринки, — говорит она. — Она не возвращалась в интернат. Я не знаю, где она. Может быть, ты знаешь?

— Я догадываюсь.

— С этого момента — подробнее, — требует Таня.

Говорить правду чрезвычайно неприятно. Куда противнее, чем врать. Я рассказываю Таньке несколько вещей, которые неизвестны даже ей — инспектору по работе с несовершеннолетними. Это отвратительные вещи, но это правда.

— Ты все же втянул ее в историю, — говорит она. — Как ты мог?

На это мне ответить нечего.

Вдалеке хлопает дверь. Медсестричка появляется в конце коридора. Она почти бежит. Потом просто бежит. Лицо у нее бледнее халата.

— Артем, — зовет она. — Ты не мог бы подойти? Там, похоже, Петров кончается. Я сейчас на отделение позвоню.

Таня бледнеет. Я молча поднимаюсь. «Шлеп, шлеп», — стучат больничные тапочки по линолеуму. Здесь пахнет лекарствами, мочой и еще чем-то: смертью, — понимаю я вдруг.

* * *

Старик еще дышит. Пот выступает на лбу. Пульс ускользает. Вот-вот его сознание потухнет окончательно.

«Такие дела», — думаю я.

Стоп. Вот она, ниточка его жизни. Пульс учащается, и я знаю: это не предвещает ничего доброго.

— Х-х-х, — хрипит старик еле слышно.

Ему больно. Поэтому картинка включается снова. Боль — превосходный ретранслятор.

Прожекторы на вышках выхватывают из темноты часть двора и длинный ангар. Бетонное строение, похожее на колхозный коровник, тянется поодаль. Этот хлев приспособлен под казарму стройбата.

Неправильный месяц висит в небе. Непрогретый дизель ревет и стреляет.

В железной полутьме Петров дергает ручки фрикционов. Он улыбается и поет: «Броня крепка и танки наши быстры». Гусеницы лязгают, и тягач разворачивается на месте. Теперь бетонный барак — прямо по курсу.

Закусив губу, Петров бросает машину вперед, и непрочные стены разлетаются, как будто под них был заложен фугас. Тем парням в казарме не позавидуешь.

Рывок — и танк пятится назад, оставляя после себя громадный пролом в стене.

Мои уши забиты ватой. Теперь все происходит беззвучно, как в кинохронике, и только запах отчего-то я чувствую — это запах разогретого металла и удушливая вонь дизельного выхлопа.

Тягач останавливается. Петров не спешит выбираться из люка. К нему уже бегут какие-то люди. Кажется, они стреляют в воздух.

«Вот так оно и было, — слышу я вдруг. — Броня крепка. Взяли меня и увезли сразу. Даже попрощаться не дали. Потом еще три года на лесоповале оттрубил, ясно тебе?»

«Вы со мной говорите?» — спрашиваю я.

«С тобой, с тобой. Не удивляйся. Скоро перестану».

«Только не надо умирать», — прошу я.

«Нет уж. Хватит. По два раза на дню с толчка падать — это вы извините. Не надо нам такой жизни».

Я сжимаю его руку.

«Сейчас укол вам сделают», — говорю я, чтобы что-нибудь сказать.

«Пустое».

Кто-то надрывно кашляет в палате. Я зажмуриваюсь еще крепче.

«Все там будем, парень, — старик снова обращается ко мне. — Но ты туда не спеши. Хреново будет — терпи. И уж только если совсем хреново…»

«Успокойтесь», — пробую я возражать.

«Я вот чего думаю, — прерывает меня старик. — Ну, взял бы я тогда девчонку в Союз. Весь бы век вкалывала, щас бы пенсию получала три тысячи. А так… там заграница все-таки. И море у них теплое… а? Что скажешь?»

«Да, там хорошо», — лживо заверяю я.

«Молодой ты еще… что ты понимаешь».

Несколько минут я не слышу ничего. Потом его мысль оживает опять. Мерцает, как бы не в силах оформиться в слова.

«Может, она меня простила?» — произносит он наконец.

Словно в трансе, я кое-как открываю глаза. Старик уже не дышит. Щетина на впалых щеках выглядит просто ужасно.

— Может быть, простила, — повторяю я вслух.

Хроник на соседней койке глухо кашляет. Похоже, он ничего не слышал. В коридоре слышны торопливые шаги; распахивается дверь, и появляется сестра, а за ней — помятый красноглазый дежурный врач.

— Смерть до прибытия, — констатирует он. Вероятно, он когда-то работал на «скорой».

— Говорил что-нибудь? — интересуется сестричка.

Я качаю головой отрицательно. Поднимаюсь и выхожу из палаты. «Шкр, шкрт», — шуршат шлепанцы.

— Артем, — говорит Таня.

Я поднимаю на нее глаза.

— Скажи мне, где живет этот Жорик.

— Едем вместе, — говорю я. — Прямо сейчас.

Маленький корейский «шевроле» ждет нас за оградой больницы. С непривычки кроссовки жмут. В зеркальце на солнцезащитном козырьке я вижу себя: обросшего, бледного. Я сжимаю зубы. Отворачиваю зеркальце.

«Шевроле» выруливает на трассу и устремляется, все разгоняясь. По сторонам тянется лесопарк; с деревьев облетают листья — желтые, красные. Это довольно красиво.

— Таня, — говорю я. — Я не оставил бы ее там. Так получилось.

Танька смотрит на меня искоса:

— Говори адрес.

Притормозив у обочины, она внимательно смотрит в зеркало. А затем решительно и умело, быстро перехватываясь руками, выкручивает руль налево. «Шевроле» срывается с места и разворачивается через двойную сплошную.

* * *

Жуковка встретила нас глухой тишиной. Солнце опускалось за желтые деревья, и крыши трехэтажных замков блестели, как после дождя. Мы проследовали через пару блокпостов (Танька равнодушно выставляла в окно милицейские корочки). Миновали гигантский спорткомплекс с припаркованными у входа дамскими кабриолетами. Объехали два охранничьих «гелика» и один брошенный поперек дороги «мазерати». Перепутали улицу и потратили с четверть часа на поиски.

Закат заалел, когда мы были у цели.

Я вспомнил, как одним летним вечером охранник Вовчик вел меня к машине. Мои ноги подкашивались, и он любовно поддерживал меня за плечи. «Ничего, — говорил он. — Ничего. Как говорится — любовь прошла, завяли помидоры. У каждого своя история… а что не твое, ты по ходу забудь. Понял, доктор?»

Тогда мне было хреново, и я даже не нашелся, что ответить. С тем и уселся в машину.

Нехорошо прищурившись, Танька посигналила у ворот. К моему изумлению, створки тотчас же поползли в разные стороны.

К особняку Георгия Константиновича вела широкая дорожка, выложенная плиткой, темно-бурой, словно от запекшейся крови. Пролегала она мимо зеркального пруда, альпийской горки, усыпанной какими-то траурными цветочками, мимо колючих розовых кустов (тут я поморщился), мимо лунных фонарей, словно бы висящих в пространстве на невидимых растяжках.

Никто нас не встречал. Только видеокамеры поблескивали злобными глазками.

Когда нас окликнули, я вздрогнул сильнее, чем следовало. А вот Танька очень хладнокровно обернулась на голос.

— Добро пожаловать, — сказал Георгий Константинович. — Уж мы вас ждали, ждали.

«С блокпоста предупредили», — понял я и тут же перестал об этом думать.

Это было как dИjЮ vu — грузный бритый Жорик в льняных брюках и футболке с размашистой надписью. На этот раз простой и скромной:

VERSACE

И чуть выше, мелкими буквами:

Too late to kill

Он восседал за идиотским белым пластиковым столиком, как из уличного кафе, на таком же стульчике — словно весь этот одноразовый гарнитур вытащили только что, специально для нас. Догадка была не такой уж и нелепой: на столе перед ним красовалась бутылка «хеннесси» — и возле нее в ряд три пустых бокала, как пешки подле короля.

Я не сразу заметил нездоровую бледность его лица. По всему видно, что у него скачет давление. Не слишком ли он увлекался подвалом, подумал я, и меня передернуло снова. Потом я вспомнил, что и сам выгляжу не шикарно. А Жорик уже обратился ко мне:

— Подсаживайтесь, доктор. И мадам. Прошу.

Мы остались стоять. Жорик пожал плечами.

— Если вы приехали за Маринкой, то лучше сразу сядьте.

Не говоря ни слова, Танька сдвинула пластиковый стульчик и уселась, сложив руки на груди. Я последовал ее примеру. Жорик потянулся к бутылке, взвесил в руке бокальчик. Я покачал головой отрицательно.

— Давно ли? — усмехнулся Жорик.

— Давайте к делу, — холодно произнесла Таня. — Вы что-то говорили о девочке?

На крыльце особняка появился Вовчик. Издалека помахал мне рукой, как старому другу. Повернулся спиной и скрылся в доме.

— О девочке, — вздохнул Жорик, наливая одному себе. — Да. Тут вопрос серьезный.

— Вопросы вам будут задавать в другом месте, — пообещала Танька. — А мы хотим знать, где Марина. И больше ничего.

— Где Марина. Хорошо. Я скажу. Но позже.

Жорик единым духом залил в себя грамм сто коньяку. Он перестал улыбаться. Теперь разглядывал этикетку «хеннесси», будто надеялся прочесть на ней что-то новое.

— Доктор, — сказал он затем. — Я всегда знал, что ты парень талантливый.

— Ну и что? — спросил я.

— Помнишь, я тебе говорил, что твоя работа кончена?

Я промолчал.

— И я тебе сказал, что Марина останется здесь. Ты не спорил. Не спорил ведь? Пусть гражданин начальник так и запишет. — Тут Георгий Константинович метнул проницательный взгляд в танькину сторону.

— Так и было? — спросила она каким-то новым, незнакомым голосом.

— Я не помню, — признался я. — Они меня напоили.

— Ты не очень-то и отказывался, — проговорил Жорик. А сам приподнял бутылку, словно приглашал.

Я отвернулся.

— Хватит нам зубы заговаривать, — напомнила Таня. — В прокуратуре о ваших художествах всё известно.

Жорик усмехнулся. Снова наполнил бокал, повертел перед глазами.

— В прокурату-уре, — протянул он.

Усмешка задержалась на его губах дольше обычного, да так и не сползла. Он с видимым удовольствием выпил (у меня отчего-то свело живот), вернул бокал на стол и продолжил:

— Вы немного не врубаетесь. Я тоже люблю самодеятельность, но вы уже заигрались.

— Где Маринка? — негромко спросила Таня. На меня она не смотрела. Она не сводила взгляда с Жорика. Он тоже смотрел на нее — и улыбался.

— А вот это я люблю, — сказал он. — У нас, может быть, и газовый баллончик в сумочке?

Наконец-то его рожа раскраснелась, и он перестал быть похожим на распухший труп.

— Вы где служите, девушка? — спросил он заинтересованно. — В паспортном столе? Ах, нет. Наверно, по малолетним правонарушителям специализируетесь. Да и то, наверно, в карьере обходят. По одежке вижу.

На мгновение я решил, что Танька обидится. Но это было не так.

— Я тоже много чего вижу, — отвечала она. — Чтоб вы знали, дорогой господин спонсор: ваш знакомый директор интерната уже под подпиской о невыезде. Поскольку по ряду причин в зону он очень не хочет, он будет разговорчивым.

Жорик шлепнул ладонью по столу.

— Вот так даришь детям счастье, и никакой благодарности, — заявил он. — Послушайте, девушка. Хватит тупить. Вы хотите нормальной жизни? Старшим инспектором хотите быть? Один звонок, и у вас — кабинет и кресло кожаное.

— Где девочка? — упрямо спросила Танька. — Я без нее не уеду.

— А вы оставайтесь. — Жорик широким жестом обвел окрестности и чуть не смахнул бокал. — У нас тут весело бывает. Всяко лучше, чем на ваших вечеринках в ДК милиции.

— Я бы на вашем месте не веселилась.

Вот странно: Жорик и вправду вдруг стал серьезным. Даже надпись «Versace» на его брюхе отчего-то съежилась.

— Окей, я вас понял, — медленно произнес он. — Ну что же. Придется порешать вопросы…

Ледяные мурашки побежали у меня по спине. Его заплывшие мутью глаза ворочались в глазницах, не останавливаясь ни на ком. Я помнил этот его взгляд. Такой взгляд был у него уже в его пятнадцать. Блуждающий взгляд убийцы.

Я посмотрел на Таньку и слегка охренел: она улыбалась. Одними губами. Но все же она улыбалась.

Точно так же, наверно, она глядела на своих трудновоспитуемых малолетних воров и насильников. Переделывать их бесполезно, знала она. Можно только переломить их волю.

— Дело уже у федералов, — бросила она. — Мы не увлекаемся самодеятельностью.

Мне показалось, что Георгий Константинович на мгновение утратил самоконтроль. Это длилось недолго; правильнее сказать, недолго длилось мое заблуждение. Его жирные пальцы разжались, на губах зазмеилась скверная улыбочка. Но муть из глаз пропала. Теперь он был спокоен, даже очень спокоен.

Он запустил руку в карман и вытащил тонкий дорогой мобильник.

— Маринчик, — сказал он в трубку, и мое сердце сжалось. — Выйди, киска. Да. Так получилось.

«Так получилось», — повторил я беззвучно.

Прошло пять минут, на протяжении которых меня бросало то в жар, то в холод. Георгий невозмутимо разглядывал свои белые жирные руки; он уперся кулаками в стол и вертел большими пальцами — то по часовой стрелке, то против.

— Что бы вы там ни говорили… — начала Танька и остановилась.

Хлопнула дверь, и Марина сбежала вниз по ступенькам.

Лишнего стульчика не нашлось. Чмокнув Таню в щечку и мимолетно тронув мою руку, Маринка отстранилась и осталась стоять — в шелковом домашнем халатике, вроде кимоно, чрезвычайно дорогом. На ее груди шелк переливался всеми красками. Я только сейчас увидел, какая она красивая, когда в дорогой одежде.

— Как хорошо, что вы снова вместе, — сказала она. — Вы прекрасная пара.

— Марина, — сказала Таня строго. — Перестань говорить глупости. Мы здесь только ради тебя.

Жорик хмыкнул и пожал плечами.

— Тебе нельзя здесь оставаться, — продолжала Танька. — Ты понимаешь, что это всё не продлится долго?

— Возможно. — Маринка упрямо взмахнула ресницами. — И что?

Впервые Таня запнулась и не знала, что сказать. Я не сводил глаз с Маринки. И она это заметила.

— Артем, — сказала она мягко. — Ну извини. Я вас всех очень люблю. Не надо заводить снова этот разговор. Давай останемся друзьями, а?

Не дожидаясь ответа, она положила руку Жорику на плечо.

— Все в порядке, — сказала она. — Я пойду?

Он заворочался было в своем кресле, но Маринка легонько хлопнула ладошкой по его бритому черепу. И Георгий Константинович заулыбался. «Пока-пока», — беззаботно пропела Маринка. Белое пламя вспыхнуло в моих глазах и погасло.

Таня сидела, закрыв глаза руками, будто тоже ослепла.

— Я не знаю, что у вас здесь происходит, но я это так не оставлю, — сказала она наконец.

Георгий Константинович благосклонно кивнул.

— Да, вы уж займитесь, — разрешил он. — Собирайте показания. Соседей советую опросить. По соседству генерал милиции живет, коллега ваш. Заслуженный работник органов. Позвать его?

Танька побледнела от злости.

— Хочешь быть самым крутым, — прошептал тогда я. — А ведь я тебя так и не долечил.

Жорик поморгал. Зачем-то оглянулся. Потом не выдержал и расплылся в своей похабной улыбке.

— А я снова тебя позову, — заявил он. — У меня денег хватит.

Я поднял на него глаза. У меня мелькнула странная мысль: я как будто смотрел в зеркало, гребаное кривое зеркало, в котором видно слишком многое. Мерзкая лысая рожа с покрасневшими глазками — это я сам. Такой, как есть на самом деле. Я уже давно омерзителен сам себе. Осталось только заменить отражение в зеркале.

Смешно вспомнить. Когда-то я был успешным и удачливым, меня любили девчонки, а я всерьез собирался заработать денег на…

— Пентхаус, — сказал Жорик, обращаясь только ко мне, и я вздрогнул. — Ты ведь хотел пентхаус построить? И как, строится?

Я промолчал. Его пальцы отбили по столу короткую дробь.

— Ты давай, старайся, — сказал он. — Годам к восьмидесяти осилишь. А у меня, чтоб ты знал, полтора гектара побережья на Коста Брава. Там тепло. Там яблоки.

Он почесал под мышкой, и я вдруг увидел, что футболка с Версаче порядком промокла.

— Гори все огнем, — сказал он вдруг. — Бизнес этот ваш ебучий, прокуратура, налоговая… билеты уже куплены. Так что вы как раз вовремя — типа чтобы попрощаться.

Я не верил своим ушам. По Танькиному лицу пошли пятна: кажется, она только сейчас начала понимать, как он сделал нас всех.

— Я, может, только жить начал по-настоящему, — сказал Жорик. — О душе задумался. Спасибо доктору Пандорину. И Мариночке, конечно. Ну что, по последней?

Не спеша, недрожащей рукой он разлил на двоих.

— Вам, девушка, не предлагаю, — со значением произнес он. — Вам еще за руль садиться.

Охранник вновь появился на крыльце. Он стоял, скрестив руки, и наблюдал за нами. Я тоже смотрел отстраненно, как моя рука сама тянется к бокалу. Бледные пальцы обхватили прозрачное стекло. Рыжая жидкость плескалась в нем. Солнце село, и откуда-то долетел холодный ветер.

— Коста Брава, значит, — выговорил я.

— Именно. В общем, давайте. За все хорошее.

Это был тост. Не дослушав, Танька резко поднялась, уронив пластиковое кресло. Ножка бокала пискнула и переломилась. Хрустальный цветок с хрустом раскрылся в моей руке. Темная жидкость потекла по запястью, и отчего-то защипало ладонь.

— Пошли, — сказала Танька, даже не взглянув на меня.

Никто нас не провожал. Ворота сами собой разъехались в разные стороны.

Всю дорогу обратно Танька смотрела вперед, кусая губы. В Крылатском, возле ярко освещенной стеклянной арки метро, она остановила машину. И сказала, по-прежнему не глядя в мою сторону:

— Артем. Как ты думаешь, за что она так… с нами?

— Она больше не с нами, — отозвался я.

Танька врезала кулаком по рулевому колесу, и «шевроле» коротко вскрикнул.

— Я его все равно достану, — сказала она. — Не я, так Интерпол. Я этого так не оставлю.

— Но ей с ним хорошо.

— Да. Ты прав.

Таня закрыла лицо руками. Она не умела плакать, она просто не хотела никого видеть.

— Вот и всё, — сказала она чуть позже. — Тебе на какую станцию?

— Мне некуда ехать, — отвечал я просто.

Она усмехнулась.

— Тогда поедем ко мне. Только не думай, что это благотворительность. Мне грустно.

— Мне тоже, — отозвался я.

Девушка-инспектор зачем-то поглядела в зеркальце. Расстегнула ремень безопасности. Повернулась ко мне, провела пальцем по моей щеке, будто заново знакомилась.

— Все как когда-то, Тёмсон, — сказала она. — Ты снова небритый и без денег. Ты мне нравился таким.

Она снова защелкивает ремень и кладет ладонь на рычаг передач:

— Только спать ты будешь на диване.

«Шевроле» срывается с места. Каждый из нас думает о своём, и каждый знает, о чем думает другой. Поэтому нам грустно вдвойне. И эта грусть нипочем не желает становиться светлой.