На фронтах неудачи. Но это, наверно, ненадолго. Скоро мы соберемся с силами, обескровим гитлеровцев и погоним назад. Но «скоро» не наступает.

Что же происходит? В сводках Информбюро мы не находим разъяснения.

Газеты сообщают, что уничтожено триста танков врага; что за два дня взято в плен пять тысяч фашистов; что немецкий солдат Альфред Лискаф перешел на нашу сторону и обратился к солдатам райха с призывом свергнуть режим Гитлера; что одна кавалерийская часть захватила пятнадцать верховых лошадей, а сын начальника Житомирской электростанции задержал диверсанта, сдав его постовому милиционеру.

Упоминаний о сданных городах нет. Но называются направления, на которых идут бои: Минское… Псковское… И вдруг: «Захватив Днепропетровск, фашисты зверски расправились с жителями…»

Мы слушаем радио. А когда оно умолкает, слушаем, как в висках стучит кровь.

Год-два назад Орешин, отвечая на наши вопросы о будущем, говорил: «Будущее, возможно, придется решать вам». И вот пришло грозовое, смертельно-тяжелое время, когда будущее решается. Решается сегодня. И если Сегодня не добиться перелома, если не склонить чашу весов в нашу пользу, то Завтра не придет. Его не будет!

А мы сидим на месте, в школе. Приказано продолжать военные занятия и дежурить на крышах.

Спецы не дают прохода Кременецкому.

— Товарищ майор, разрешите обратиться.

— Разрешаю. Только если с тем же вопросом, отвечать не буду: все сказано!

«Тот же вопрос» майору надоел. Его уже задавали военруку тысячу раз: «Когда нас пошлют на фронт?»

На фронт нас не посылают. Говорят: «Вы будете нужны потом, пока учитесь». Когда «потом»? Мы убеждены, что нужны сейчас. Нам всем по семнадцати. Мы знаем винтовку и пулемет, мы учили топографию и тактику, мы можем сегодня же стать у орудий — быть наводчиками, заряжающими, работать за любой номер артиллерийского расчета. И если сегодня такой тяжелый час…

— И если сегодня такой тяжелый час, — говорит на комсомольском собрании Владлен Доронин, — мы не можем быть в тылу! Враг к Москве приближается! Я предлагаю записать в решении, что мы просим командование…

Доронин, всегда такой медлительный, неповоротливый, на этот раз не похож на себя: он энергично жестикулирует, стучит рукой по трибуне.

Четыреста человек, со всею силою хлопая в ладоши, поддерживают его. Зал гудит.

— Товарищ Крылов, успокойте собрание! — кричит мне политрук Тепляков. — Дайте мне слово.

Зал затихает. Тепляков говорит не с трибуны, а с края сцены, приподнявшись на несколько ступенек. Говорит резко, всем тоном отвергая любые возможные возражения.

— Товарищи, прошу не митинговать! Почему вы отклонились от повестки дня? Вы обсуждаете вопросы учебы, а как вас использовать — доверьте командованию. И еще раз напоминаю: раз вы в военной школе, тем более в военное время — выполняйте приказ!

После собрания все молчаливо расходятся. В школе остаются караул, связные и дежурная команда ПВО.

В этой команде, в числе других, мы с Васей Тучковым.

— Полезем наверх, — говорит Тучков.

Мы поднимаемся по узкой скрипучей винтовой лестнице на площадку над крышей. До войны на этой площадке стоял телескоп. Десятиклассникам показывали планеты. Это у них в программе.

С площадки далеко виден город — от ближних домов, оконные стекла которых заклеены бумажными крестами, и до далекого тревожного дымного горизонта.

Над Москвою уже повисли колбасы аэростатов.

Внизу под нами улицей движется воинская часть — автомашины, пушки, кухни, фургоны. Мы провожаем глазами колонну. У площади она замедляет движение: площадь перегорожена противотанковыми «ежами». Оставлен только узкий проход.

— Может, вон там где-то едет мой отец, — говорит Василий.

— Его только что призвали?

— Нет, не призвали. Сам пошел. Третьего дня подал заявление, а вчера получил повестку. Жаль, с Олей попрощаться не успел. Она переживает…

— А с тобой?

— Попрощались. Пожал мне руку, фотокарточку дал.

Василий достает из нагрудного кармана кителя маленькую фотографию.

На ней лицо пожилого человека, доброе, чуть усталое, со спокойным взглядом.

— А вы с Олей на него похожи.

— Ага, — улыбается Василий. — Плохо, что мы с отцом не вместе пошли. Если бы не эта школа! А у тебя отец где?

— Дома. Болеет. Второй месяц не встает. Каждый день — неотложка…

— Худо. А мать?

— В книжном работала, а теперь магазин закрыли…

У моей матери образование маленькое: она окончила всего два или три класса церковноприходской школы. В годы нэпа работала то на разгрузке овощей — поденно, то мела трамвайные пути. Была безработица. Тех, кто хотел попасть на фабрику или завод, биржа труда посылала сначала отбывать трудовой минимум на пристанях и товарных железнодорожных станциях. Катали бревна, таскали торф, разгружали картошку.

После этого мама получила возможность работать на текстильной фабрике. Небольшая фабричушка, принадлежавшая нэпману Фрадкину, находилась недалеко от нашего дома — около Таганки.

Старший брат уже ходил в школу, а меня деть было некуда. Мама брала меня с собой. Я бегал по фабричному дворику, играл со шпулями или «занимался делом» — перематывал пряжу на обыкновенном примитивном веретене. За эту работу Фрадкин иногда давал мне серебряную монетку. Так что могу сказать: в детстве я работал на капиталиста.

Когда я стал школьником, мама ушла с фабрики.

Вместе со мной мама «переходила из класса в класс».

Я учусь в первом — она занимается общественной работой с младшеклассниками. Я учусь во втором — районе посылает ее на курсы внешкольной работы. Я в третьем — мама заведует пришкольной детской площадкой, потом — библиотекой, потом идет в книжный магазин, дальше — снова на курсы, уже книготорговские.

Последние годы перед войной она работала в книжном киоске парткабинета Кировского района.

Приходили к ней слушатели семинаров, пропагандисты, агитаторы. Спрашивали, какая есть литература по историческому материализму или какую книгу купить по дарвиновской теории.

Мама тут же предлагала нужную книгу. Я всегда удивлялся: откуда у нее такие знания? Она отвечала: «А я в каждой книжке предисловие читаю…» Но ведь и в предисловии надо разобраться.

Я у мамы в киоске бывал часто: приходил посмотреть новые книги. Те, которые меня интересовали, я завертывал в газету и брал с собой.

Последний раз — совсем недавно, перед закрытием магазина и киоска — я взял драму К. Паустовского «Поручик Лермонтов».

Мне очень понравилась эта пьеса. И запомнилась песня, которую пел часовой, охранявший арестованного Лермонтова:

Высох колос в поле сиротливом. Плачет мать по сыновьям своим, Плачет мать по сыновьям служивым — По хлебам пустым. Тужит мать, что зори больно жгучи, Застят глаз горючею слезой. Да и как не плакать — царь могучий Пригрозил войной.

Теперь война, и все матери плачут.

Город начинает опускаться в черноту. Сначала в ней тонут маленькие домишки, потом те, что побольше. Последние блики ушедшего дня виднеются на шпилях и башнях. Но и они вскоре умирают.

Некоторое время темнота и тишина держат все в своей власти. Но вдруг воздух разрывает долгий щемящий вой сирен. Откуда-то из открытого окна доносится голос радиодиктора:

— Граждане, воздушная тревога!!!

Во фруктовом саду, что рядом с нашей школой, начинает бить зенитная батарея. Вспышки выстрелов пляшут на стенах домов. Потом слышится нарастающий надсадный вой и вслед за ним тяжелое сотрясающее: а-а-ах!

— Фугасная! — говорит Тучков. — У Таганки…

И снова вой, даже не вой, а свист. Не сильный, но многоголосый.

— Зажигалки!

На мостовой, на крышах, в саду вспыхивают одновременно десятки ярких, слепящих костров.

В их свете мечутся люди.

Костры вскоре гаснут, и только где-то в одном месте пламя разгорается все больше. В небо вымахивает столб красного дыма. На улице слышна автомобильная сирена. Это торопятся пожарные…

— Сегодня на нашей крыше без происшествий, — спокойно замечает Тучков.

— Ты не увеличил боевого счета, — шучу я. — Но не огорчайся: три зажигалки за тобой записано…