— Занятия отменяются, — объявляет нам майор Кременецкий. — С сегодняшнего дня будем ездить в Голицыно — рыть противотанковый ров. Вопросов нет?

Вопросов нет.

— Тогда — на вокзал!

…Мы едем на запад. Западный фронт — почти под Москвой.

И потому по пригородным дорогам мимо старых деревянных дач с резными карнизами мчатся зеленые военные машины. На перекрестках стоят солдаты-регулировщики. А в сторону Москвы бредут понурые фигуры беженцев.

Когда-то этой дорогой мы ехали в лагерь. Теперь смотрим на знакомые места и не узнаем их. У самого железнодорожного полотна — черные воронки от бомб. Здания фабрик и мастерских — закамуфлированы, раскрашены, на них нарисованы деревья. Зеленые деревья. А уже осень…

В Голицыно нас встречает военный инженер.

— Теперь вы в моем распоряжении. Разберите лопаты!

Лопат не хватает, но мы организуем пересменку.

Инженер отводит нам пятьдесят метров рва. Мы кричим:

«Мало!» Просим увеличить задание.

Расстегнув кители, приступаем к работе.

Изо рва наверх летят комья желтой липкой глины.

— Нажимай, братва! — кричит Курский. — Это вам не задачки решать — тут работать надо!

Курский, как всегда, озорно улыбается, подмигивает товарищам.

— Чего улыбаешься, как лошадь на овес? — спрашивает Доронин, не без успеха подражая голосу майора Кременецкого.

Все смеются.

В работе незаметно проходит час, другой. И вдруг команда:

— Воздух!

Невдалеке тявкает зенитка.

Над нами на бреющем полете пролетает немецкий самолет. Он желтый, на крыльях — черные кресты.

Метрах в ста рвется бомба, слышится крик. Самолета уже не видно, надо рвом проплывает редеющее облако разрыва.

Кто кричал? По цепочке передают:

— Ранило одного… Из третьей батареи. Легко.

Мимо нас пробегает с сумкой санитар.

— Почему отложили лопаты? Отставить разговоры! За работу! — командует Кременецкий.

И опять изо рва летят комья глины…

Вечером возвращаемся в Москву. С вокзала из автомата звоню Инге.

— Приходи ко мне, — говорит она.

Дома у Инги я никогда не был. Знаю ее подъезд, знаю окна. Сколько раз смотрел на них, ожидая, когда она выйдет. Знаю лестницу, дверь с табличкой «ХруСталевы», деревянный почтовый ящик, на который наклеен заголовок «Вечерней Москвы». В этот ящик я бросал записки.

Однажды, когда я опускал конверт, открылась дверь и я столкнулся с мамой Инги — невысокой полной женщиной.

— Вам что, молодой человек?

Я знал, что Инги дома нет, но мне ничего не оставалось, как спросить.

— Инга дома?

— Нет.

— Извините.

— Может, ей что-нибудь передать? — спросила мама и, покосившись на почтовый ящик, улыбнулась такой обезоруживающей улыбкой, что ответить ей я ничего не мог. Вниз по лестнице я бежал втрое быстрее обычного.

— Приходи сейчас, — повторяет Инга. — Я очень по тебе соскучилась.

Я нерешительно топчусь в телефонной будке. Как можно ехать немедленно, сейчас? Я весь в глине. Надо бы зайти домой, но уже поздно.

— Извини, Инга. Только я ужасно грязный. Мы сегодня рыли ров.

Инга смеется.

— Это даже очень интересно: я тебя таким не видела. Приходи. Я жду.

И вот дверь открывается. На пороге не Инга, а мама.

Она не спрашивает: «Вам кого, молодой человек?» Она улыбается. И тут же выбегает Инга.

— Здравствуй!

Я снимаю фуражку, прохожу в комнату. Вижу за письменным столом толстощекого, высоколобого юношу с большим чубом.

— А это мой брат — Игорь, — говорит мне Инга. — Познакомьтесь.

Игорь поднимается со стула, вяло, словно нехотя, протягивает мне руку: моему приходу он, видимо, не рад.

Мы сидим в комнате втроем — мама на кухне, — разговор не вяжется.

— Что ты сегодня делал, Саша? — спрашивает Инга.

— Землю рыли. Недалеко…

— О, это очень заметно по твоим ботинкам и брюкам! А нашего Игоря сегодня вызывали в военкомат. И освободили. По состоянию здоровья.

— Инга, — раздраженно обращается к ней Игорь, — перестань! Кому это интересно?

Мы все молчим. Потом Инга спрашивает меня:

— Хочешь чаю?

Я голоден, как дистрофик, но отрицательно мотаю головой.

— Тогда на улицу выйдем?

— Выйдем.

— Ну, расскажи еще что-нибудь, — говорит Инга, прижимаясь к моему плечу. — Или лучше почитай стихи! У тебя это здорово получается…

— Вчера на дежурстве прочитал сборник Долматовского. Правда, сразу не припомню.

— Ну, ну… Что помнишь?

И я читаю:

Есть в первой любви обреченность разлуки, Но в памяти шрам остается навек: Ведь форму свою сохраняют излуки Давно обмелевших и высохших рек…

— Красиво, но очень грустно, — говорит Инга. — Слушай, как живут твои друзья — «мушкетеры»?

— А ты помнишь, как растут цветы из снега?

— Помню.

— Они ни у кого, Инга, не растут. Только у тебя.

Больше нам поговорить сегодня не удается: ревут сирены. Воздушная тревога! Десятки прожекторов, которые таились до сих пор в густой темноте, включаются разом. Голубые лучи их беспокойно обшаривают осеннее небо.

Перед нами вспыхивает огонек карманного фонаря, и мы слышим раздраженный голос:

— В бомбоубежище! Не знаете, что ли?

Это милиционер.

В бомбоубежище мы, конечно, не пойдем. Поэтому со всех ног бежим от милиционера.

Милиционер свистит, и его свист сливается вдруг с другим — страшным, воющим, давящим, с каждой секундой все более громким.

Мы падаем на газон, нас оглушает взрыв, нас подбрасывает.

Бомба взорвалась совсем рядом.

— Не бойся, Инга.

— А я и не боюсь, когда с тобой…