Несколько дней подряд по радио передают только музыку. Говорить нечего. Все очень плохо.

Но вот музыка прерывается. Диктор немногословен: «За истекшие сутки вели бои… На ближних подступах к Москве отражали атаки…» И снова музыка.

Утром 16 октября дивизион выстраивается во дворе школы. Майор Кременецкий принимает рапорт у дежурного.

Сейчас, как обычно, он скажет, какое у нас задание на день.

Но Кременецкий не торопится, несколько минут ходит вдоль строя, заложив руки за спину, потом говорит:

— Школа эвакуируется. Идите по домам. Пять часов на сборы. Тех, кто опоздает, будем считать дезертирами.

Каждый из нас, спецов, ко всему был готов, и если бы сегодня школу бросили на передний край — это бы не застало нас врасплох.

И вдруг — эвакуация…

— Вопросов нет? — спрашивает Кременецкий.

Вопросов нет. Куда — нам все равно не скажут. Да и какое это имеет значение — куда. Главное, что мы оставляем Москву в часы очень трагические. Нам дано лишь время на сборы. Нарушить приказ не посмеет никто.

— Пошли! — машет мне рукой Владлен Доронин.

Но мне уходить пока нельзя: звонили из райкома комсомола, просили подготовить для сдачи комсомольские документы.

Собираю бумаги. В комсомольскую комнату входит Тепляков.

— Почему вы не идете домой? — спрашивает политрук.

— В райком надо, дела сдать. Может, Орешин разрешит взять свою машину?

— Машину у нас, Крылов, отобрали для штаба обороны, — говорит Тепляков. — А Орешин уже не директор.

— Как?!

— Орешин назначен комиссаром дивизии народного ополчения. Час назад он уехал на передовую прямо из дома. Только мне успел позвонить. Директором будет майор Кременецкий.

Сколько событий произошло за это утро! И вот еще одно.

Трудно представить нашу школу без Орешина. Но в штабе решили, что он нужнее там, в дивизии ополченцев. Конечно, лучше комиссара, чем Орешин, трудно найти.

— А вы когда домой пойдете? — спрашиваю Теплякова.

— Не успею, — говорит он. — Но я уже собрался. Все мое тут. Я же холостяк. Ну, торопитесь, Крылов.

Я бегу по городу. Везде — суета. С пятого этажа какого-то учреждения через окна выбрасывают тюки бумаг, их тут же грузят на автомашины. Навстречу мне идут люди со странной ношей: у кого несколько пар ботинок, у кого скатанный в рулон отрез материала. Только потом узнаю: заводы закрываются и раздают рабочим свою продукцию…

Дома меня встречает мама. Тревожится, спрашивает, боясь услышать страшное и неотвратимое:

— Ну что?

— Уезжаем…

— Собрать тебя?

Приходит соседка, говорит маме:

— Они уже близко… Я подготовила книги, которые надо сжечь…

На постели поднимается отец. Я думал, он спит. Вчера у него опять был тяжелый приступ.

— Ивановна, убирайся! — кричит он. — Русский немцу Москву никогда не отдаст!

Голова отца падает на подушку, и я еще раз слышу его голос, в последний, как потом оказалось, раз:

— Вон!

Мой отец был простым, очень рядовым человеком, из тех, кто на анкетный вопрос «происхождение» писал: «из мещан». Да, он был из мещан. Он ходил молиться в церковь. Он рос и воспитывался до революции, и многое у него осталось от прошлого.

Но он не был человеком прошлого.

Я не знал никого из родных и близких, кто бы так радовался успехам страны, кто бы был так одержим ими, как мой отец.

Когда в 1938 году проходили первые выборы в Верховный Совет, к нам пришел агитатор, рабочий часового завода. Он сел за стол и стал рассказывать о том, какая хорошая советская власть.

Отец слушал, а потом сказал фразу, которую я навсегда запомнил:

— Советская власть — лучший за себя агитатор.

Некоторые родственники считали его чудаком. Приглашали его в гости, а он отвечал:

— Не могу сегодня: челюскинцев встречаю.

Встречал он и Чкалова, и Громова, и ни одно московское торжество не могло пройти без его участия.

Особенно он любил воздушные праздники.

Вставал рано, поднимал меня, и мы вместе отправлялись на Тушинский аэродром.

Половину пути висели на трамвайной подножке, остальную проделывали пешком. После этого у меня сильно ломило ноги, но я не жаловался. Был строгий уговор: «Не пищать!»

И вот я слышу:

— Ивановна, убирайся! Вон!

Другого от отца ожидать было нельзя.

Я должен прощаться, трогаю руку отца, но он не чувствует. Ему опять плохо.

— Посидим перед дорогой, — говорит мама.

Она плачет. Хочу ее успокоить, но у меня не получается.

Старший брат уже уехал из Москвы вместе с автозаводом, где он работает, окончив институт. Теперь уезжаю я. Мама одна — без работы, без денег — остается с тяжело больным отцом. Что будет через месяц-два — неизвестно. Неизвестно даже, что будет завтра.

— Ну иди, не опаздывай. Храни тебя бог.

Я смотрю на часы: времени почти не остается. Надо успеть попрощаться с Ингой.

Увидев меня с вещевым мешком, Инга испуганно всплескивает руками:

— Уезжаете?

— Уезжаем. Но это ненадолго.

— Ты пиши мне, пиши. Не забывай!

Инга вытирает мокрое от слез лицо платочком и говорит:

— Возьми этот платочек. А фотографию я пришлю. Мы будем всегда рядом. Ты торопишься? Да? Ну, поцелуй меня. Крепче!

Я бегу по улицам в школу, и в ушах звенит прощальное: «Поцелуй меня. Крепче!»