Несколько дней наш наблюдательный пункт находится на высоте 95,4. Потом нас «выселяют». Здесь обоснуются командующий артиллерией и наш командир полка — подполковник Истомин.

А «девятке» отведут место поскромнее, в кукурузном поле.

Наступает глухая оборона. Немцы во что бы то ни стало хотят удержать Никопольский плацдарм — последний кусок земли на левом берегу Днепра. Время от времени идут слухи, что они даже готовят наступление, думают прорваться на Крым.

Попытки выбить их с плацдарма успеха не приносят.

С утра гремит артиллерия, посылают свои залпы «катюши», к середине дня все становится ясным: позиции прежние.

И опять — мелкая перестрелка. Опять дрожащие огни ракет.

Мы сидим в блиндаже.

— Кого послать за супом? — спрашивает меня Богомазов. Он сейчас старший во взводе управления, остался за Бородинского. Бородинского положили в госпиталь: малярия, «тропичка». Как ни крепился Бородинский, как ни терпел он, как ни пересиливал себя — пришлось сдаться. Температура — сорок два, бред, беспамятство.

Кого же послать за супом? Кто должен взять на спину термос, пройти или проползти поле под пулеметным огнем, под разрывами мин, добраться до батарейной кухни и потом снова вернуться на наблюдательный пункт?

Богомазов? Нет. Он весь день не отходил от стереотрубы. Валиков? Он только что вернулся из пехотного батальона. Козодоев? Он перетаскал, размотал и смотал за день добрую дюжину катушек.

И все они голодные — не ели ничего с утра.

Пойдет связист Порейко: у него работы не было.

— Я идти отказываюсь… — говорит Порейко.

— Как отказываетесь? — спрашиваю я. — Это приказ.

— Понимаю, что приказ, но не пойду.

— Вы больны?

— Нет.

Двадцатилетний парень, заросший рыжей щетиной, нахохлившись, тупо смотрит вниз.

— Боится он, перетрухал малость, — замечает Козодоев. — Тут стреляют близко. А мама далеко.

— Эх ты, Мечик, голова твоя — два уха! — укоризненно говорит Валиков.

Валиков дал Порейке кличку «Мечик» — по имени труса-белоручки из фадеевского «Разгрома». Повторяю:

— Берите термос и идите!

Порейко топчется на месте.

— Пойдете?

— Не-ет.

— Вы целый день отдыхали, были на батарее, товарищи ваши работали. Вы хотите, чтобы пошел кто-то из них? Вам не стыдно?

Порейко молчит.

— Будете выполнять приказ?

— Нет! — резко, со злостью отвечает Порейко.

Он весь тут — трус, эгоист, студент, отчисленный за неуспеваемость и потому лишившийся спасительной брони!

О своей неуспеваемости Порейко создал легенду. Он объяснял товарищам — впрочем, товарищей у него нет: кто согласится с ним на дружбу, если он смотрит на всех пренебрежительно, разговаривая, цедит слова через зубы? — он объяснял, что в институте к нему просто придрались, отомстили за смелую критику. Каких от него смелых поступков можно ожидать вообще? Просто плохо учился.

Теперь попал на фронт. Оказался в чужой среде, где много простых, порою полуграмотных, малокультурных людей. Но простые, малокультурные умываются, а он — нет.

— Хоть стреляйте — не пойду!

— За отказ выполнить команду на поле боя стреляют, — поясняю я и вынимаю из кобуры пистолет. Оттягиваю затвор. Навожу пистолет на Порейко. Вижу, как начинает дергаться его голова, как безумно расширяются зрачки. Порейко шарахается в сторону и с криком «а-а-а!» бежит по траншее прочь. Стреляю ему вслед, но выше головы, в воздух…

— Разрешите я сбегаю, — вызывается Валиков. — Мечик потопал умирать.

Валиков возвращается часа через полтора — без фуражки, промокший: идет дождь со снегом.

— Валиков, где твоя фуражка?

— Ах, черт, посеял в кукурузе. Не мог найти. Темно уже. Ну, ничего, перейду на зимнюю форму одежды: есть шапка установленного образца. (Валиков любит иронически цитировать слова из приказов и уставов.)

Валиков улыбается, и все улыбаются. Этот шумный, черноглазый парень очень быстро передает окружающим свое хорошее настроение. Иногда и скажет совсем не смешное, а вокруг смеются: такая у него интонация. В ней, наверно, весь секрет.

Валиков снимает со спины термос, говорит мне:

— Ваше задание выполнено. Только термос не полный. Случилась авария. Ползу через бугор и вдруг чувствую, что мне горячо. А это суп гороховый вытекает. Скидываю термос, смотрю — в нем дырка. Шальной пулей пробило. Пришлось затыкать подручными средствами.

Богомазов стаскивает с Валикова мокрую шинель и вдруг говорит:

— Постой, тут не только термос задело, но и тебя, кажется…

На гимнастерке у плеча расплылось темное красное пятно.

— Раздевайся. Ребята, у кого есть индивидуальный пакет?

Рана, к счастью, небольшая — царапина.

— Тебе больно, Валиков? Ты чувствовал, когда чиркнуло?

— Нет. Вот как суп горячий тек — чувствовал.

— Ну, ничего страшного. Это заживет.

— На мне как на собаке.

По котелкам разливают суп. Звякают о котелки ложки.

— Добавки сегодня не будет, — горестно вздыхая, замечает Таманский. — Придется ждать до утра.

— Насчет добавок, славяне, бросьте, — советует Валиков. — Знаете, какая на это точка зрения у повара? Подхожу я к кухне — стоят наши братцы батарейцы за добавкой. А повар Потапыч говорит: «Удивляюсь я на солдата: съест котелок, просит второй, а то еще и третий. А я лично скушал утром стакан сметаны, и мне до сих пор ничего есть не хочется». Ему отвечают: «Эх ты, Потапыч! Ты своего супа никогда не пробовал. Через него все дно насквозь видно… Как дистиллированная вода».

Слушая Валикова, мы не замечаем, как в землянку тихо возвращается Порейко.

— Ребята, а мне малость не дадите? — спрашивает он осторожно, вкрадчиво.

Все молчат, переглядываются.

— Ты — живой? — удивляется Валиков. — Ну, живому-человеку отказать нельзя. В термосе вроде немного осталось… Но могу дать только с разрешения старшего лейтенанта.

Я молча киваю, смотрю на Порейко. Дрожащими руками — обеими — он берет котелок с остатками горохового супа и уползает в темный угол землянки.

— Закурим, — предлагает Богомазов. — У кого табачок позлее? И балалаечку мне дайте. Какие будете слушать частушки?

Никому я не скажу, Зачем на линию хожу. Примечаю паровоз, Который милого увез.

— Подожди, Богомазов, совсем забыл: старшему лейтенанту письмо есть, — говорит Валиков. — Не сразу вспомнил. Мне на батарее хлопцы передали. Только, конечно, поплясать надо…

Фронтовой традиции нарушать нельзя: пришло письмо — пляши.

Богомазов играет «Русского», я топаю сапогами, как могу, и получаю от Валикова конверт.

Почерк Инги. Она давно не писала. Последний раз письмо было какое-то странное. Короткое и холодное, просто деловое: очень занята, много домашних дел в связи с болезнью матери…

В конверт вложен необычно маленький листок бумаги. И на нем всего несколько слов. Я читаю их и ничего не могу понять, не могу поверить в то, что написано. Буквы прыгают. «Больше мне не пиши. Я вышла замуж. Не поминай лихом. Инга…»

Значит, Инги больше нет? Инги Хрусталевой для меня не существует? Есть другая Инга — чужая, с чужой фамилией? Постой, постой, подумай еще, Сашка, нельзя же так быстро!.. А что думать? «Я вышла замуж…»

В ушах у меня шумит, голову сжало. Передо мной то возникает, то пропадает Инга. И вдруг я слышу ее голос — настоящий, ни на чей не похожий:

«Сашка, смотри, как красиво! Цветы и снег!»

«Ты пиши мне, пиши, не забывай!»

«Садишься в самолет и летишь в какой-то далекий городок или поселок. Романтика!»

«Сашка, я не увижу тебя целых сорок пять дней…»

«Цветы и снег!..»

Цветов нет. Остался только снег. Мокрый, противный, он падает на раскисшие приднепровские поля. На те места, которые в сводках именуют: «район юго-восточнее города Никополя».

Я смотрю, как бьется огонь в железной печке. Старший сержант Богомазов, встревожившись, спрашивает:

— Убили кого-то?

— Убили.

— Ребята, спать! — командует он. — Концерт отставить!

Мы сидим с ним около печки вдвоем. Достаю из планшетки фотокарточку Инги, платочек, который она подарила. Он до сих пор еще пахнет духами.

— На каком фронте убили? — спрашивает Богомазов и протягивает руку за фотографией.

— В Казани…

Я бросаю фотографию в печку. Она свертывается трубкой; дымит, потом вспыхивает.

— А-а-а! Вот что? — догадывается Богомазов. — Так вы не печальтесь. Не переживайте. Знаете, сколько таких карточек сгорело в железных печках с сорок первого года? Бабам верить нельзя. И потом — война.

Дежурный телефонист Козодоев зовет меня к аппарату.

— Сашка, слыхал, что случилось? — доносится из трубки.

— Кто это говорит?

— Тучков. Не узнаешь, что ли?

Я действительно не узнаю: он говорит не своим голосом.

— Что случилось, Василий?

— Звонил Исаев. Владика царапнуло… В госпиталь отправили.

— Как царапнуло?

— Крепко. Наверно, без руки останется… Во время артналета под Белозеркой. Снаряд разорвался у входа в блиндаж.

Владлен Доронин… Еще один «мушкетер». Только что был его портрет во фронтовой газете. Под портретом писали, что Доронин отличный артиллерист, прекрасно справляется с должностью старшего на батарее, пример для комсомольцев дивизиона.

Голос Тучкова куда-то пропадает. Я кричу в трубку:

— Вася! Василий! Коммутатор!

Молчание. Порыв на линии.

Близко рвется снаряд. Потом другой. Начинается ночной артналет на нашем участке.