27 октября колонна нашей артбригады вступает в Ужгород.

Город тонет в огне и грохоте. По всем дорогам, идущим к Ужгороду с юга, с равнины, немцы и мадьяры бросаются в контрнаступление.

Батареи «катюш» непрестанно мечут в небо огненные стрелы.

Город окружен стеною огня.

Немецкие атаки захлебываются. К утру становится тише.

Наконец-то равнина! Горы чернеют сзади — мрачные, чужие, холодные. Как они нам опостылели за полгода!

Но и здесь, на равнине, не переставая, льют дожди — поздняя осень. Клочковатые серые облака низко проносятся над землей. Мокнут под дождем оголенные виноградники.

Каждый день, едва только рассветет, начинается отчаянная стрельба. Трещат немецкие зенитки. Они бьют по нашей пехоте, бьют по ИЛам, которые утюжат передний край. Стрекочут пулеметы. Ахает наша армейская артиллерия. Время от времени слышится скрежетание «эрэсов» — «катюш».

С наступлением темноты бои стихают, и только зарево пожарищ напоминает о том, что происходило здесь всего несколько часов назад.

От пожаров облака светятся красным светом…

Мы оставляем на скирде соломы — это наш НП — одного наблюдателя и идем обсушиться в дом.

От скирды дом совсем недалеко. Встречают там нас гостеприимно. Хозяева необычные — американец Ион Бод-нар и его супруга.

На крыльце около двери прибита медная табличка: «Этот дом принадлежит американскому гражданину Иону Боднару, юридические права которого охраняются по поручению американского правительства швейцарским посольством в Будапеште».

Так он и благоденствовал, Боднар, за этой табличкой при мадьярах.

Теперь мадьяр вышвырнули. Пришли мы, и рядом с медной табличкой русский офицер прилепил неказистого вида бумажку с переводом: «Этот дом… охраняется…»

Когда-то Боднар жил в Нью-Йорке. Был капельмейстером. От прежней профессии у него и сейчас кое-что сохранилось: фуражка и дирижерская палочка… Музыку он оставил. Приехал сюда, потому что «врачи советовали переменить климат», и занялся сельским хозяйством.

У Боднара шесть гектаров только одной пшеницы, много кукурузы, винограда, большой скотный двор.

Сам он, так же как и его жена, разумеется, вилы или грабли в руки не берет.

Боднар целыми днями сидит в качалке на веранде, дымит трубкой и смотрит, как работают в поле батраки. Верный своей привычке, он и сейчас не покидает веранды, хотя бой идет совсем близко. Сидит без опаски, словно медная табличка, прибитая на крыльце, может защитить его и от осколков снарядов.

— Вот куркуль! Настоящий кулак, капиталист! — кипятится Кучер, шагая по боднаровским владениям.

— Ты, Кучер, молчи, — охлаждает его Валиков. — Он тебя супом бесплатно кормит. Знаешь, на нашу ораву сколько надо?..

«Орава» у нас большая: десять человек. Мы входим в дом. Ион Боднар дает распоряжение жене и дочери:

— Солдатам — жареную свинину и чай, офицерам — курицу и кофе.

После ужина Богомазов, Козодоев и Таманский вместе с пятнадцатилетней дочерью Боднара — девочкой очень общительной и непосредственной — играют в карты, в дурака. Ей русская игра очень нравится, она визжит от удовольствия.

Остальным делать нечего. В этом доме только и можно играть в дурака.

Несколько раз пытаемся завести с хозяином беседу, но несмотря на то, что лейтенант Бородинский неплохо знает английский язык, разговор не клеится. Боднар о политике не говорит. К жизни Советского Союза интереса не проявляет. Остается еще одна тема — литература. Но Боднару неизвестны ни Генри, ни Толстой.

Мы шарим глазами по стенам: книг в доме нет. Да и к чему они деловому человеку? Деловой человек должен сидеть на террасе и курить трубку…

Несколько дней повторяется одно и то же: днем — перестрелка, бой, вечером мы в гостях у Боднара.

Потом получаю приказ: переменить наблюдательный пункт левее по фронту. Такая же скирда, и сзади нее тоже дом. Только не такой, как у Боднара, — плохонький, тронутый снарядами.

Хозяев нет: их на время боев выселили. В доме остались две деревянные скамьи и «Викториола» — старый проигрыватель с кучей битых пластинок.

Две все же уцелели.

Мой друг, не плачь, Слезы портят ресницы, Тебе не к лицу Черный цвет…

Это поет Кэто Джапаридзе.

А за окном трещат мадьярские пулеметы, в черном небе на парашютах висят осветительные ракеты.

Мы слушаем, молчим. Нам, огрубевшим, зачерствевшим, давно не слышавшим ничего, кроме свиста снарядов и гула разрывов, нам, чей слух изголодался по нежной песне, по музыке, этот жестокий романс — какая-то радость.

Потом мы заводим другую пластинку, венгерскую. В пустом, полуразбитом доме плачет-рыдает скрипка. Мы ставим эту пластинку без конца.

Мы возьмем ее с собой в дорогу, и сотни километров будет ехать она с нами на снарядном прицепе.

— Хорошая у мадьяр музыка! — восторженно говорит Кучер. — Прямо за сердце хватает.

— Хорошая, — соглашается Валиков. — Если бы еще они не полезли на нас…

Я слышу за дверью шум. Выхожу на крыльцо. В полусвете видны фигуры Козодоева и Богомазова. Они склонились над какой-то тележкой.

— Что вы делаете?

— А это, я дрезину по дороге нашел! — бойко отвечает Козодоев. — Иду с батареи, смотрю: на насыпи дрезина валяется. Ну, я ее прикатил…

— Маленько подремонтировать, послесарить — и порядок, — добавляет Богомазов. — Будем ездить с ветерком. Знай наших!

Орудия «девятки» стоят на окраине Ужгорода, около железной дороги, НП — тоже у железной дороги. Расстояние — семь километров, так что дрезина действительно пригодится.

— Дрезина — это хорошо, — говорю я. — А скажите, Козодоев, где Таманский?

Козодоев не отвечает.

— Где Таманский? Он должен был вернуться вместе с вами…

— Отстал, значит.

— Как отстал? Где вы его оставили?

Козодоев смущенно вздыхает, говорит:

— На батарее. Приболел он что-то…

— Выпил, наверное?

— Да что там — малость…

— Вы пили, Козодоев?

— Пил. Один стакан. Мне же на дежурство…

— И Таманскому на дежурство. Вы что, не могли его удержать? Товарищ тоже…

— А если он посылал меня подальше?

— Посылал, говоришь? Тогда дело совсем плохо.

Возвращаюсь в дом, чтобы позвонить на батарею. Но меня опережает звонок Резниченко.

Он говорит, что обнаружил под брезентом спящего Таманского.

— Как проснется — бегом ко мне, — говорю я. — Так ему передайте. И пусть соберет все свои вещи…

Со скирды возвращается лейтенант Бородинский, спрашивает обычным безмятежным тоном:

— А Таманский не вернулся?

Во мне кипит злость.

— Пьян ваш Таманский. Болтался по городу, а теперь лежит под брезентом на батарее.

— Фу ты, леший, — без тени раздражения говорит Бородинский. — Кто же на скирде будет сидеть?

— Хотите — будите Валикова, хотите — пошлите Богомазова, хотите — сидите сами. Но порядок в своем взводе наведите.

— Хорошо, я поговорю с Таманским.

— Поздно, по-моему, говорить. Не первый у него срыв. Откомандирую его — и все. А там найдут, куда послать. В похоронную команду. Ему как раз…

Рано утром с заспанным, припухшим лицом является Таманский.

— Где ваш вещмешок? Пятнадцать минут на сборы.

— А куда меня, товарищ старший лейтенант?

Таманский виновато смотрит вниз, трет пальцем перебитый нос.

— Простите, так получилось. К вину не привыкши… Кто знал, что оно такое зловредное?

— А к чему привыкши? К водке привыкши? Идите и собирайте вещи.

Таманский поднимает голову, упрямо, решительно говорит:

— Как хотите наказывайте, но из «девятки» мне уходить нельзя.

— Как нельзя?

— Так. Прикажете — хоть на минное поле поползу. Хоть умру. Но только в «девятке»…

— Бросьте, Таманский. Может, скажете, что вам дорог коллектив? Вам коллектив найдут другой. Будут там ваши кореши…

— Вы что же, опять прошлым меня попрекаете?

— А вы его не оставили.

— Нет, товарищ старший лейтенант, оставил. Давно. Разве я совсем плохой? Разве приказа какого не выполнил? Да я…

— Идите, Таманский, собирать вещи. И сдайте оружие лейтенанту.

Таманский поворачивается и уходит. Я сижу один, думаю о том, что произошло. Мне, конечно, жаль Таманского: он хороший разведчик — опытный, умелый. И смелости ему ни у кого не занимать.

Но вот — прокол. И не впервой. Вспоминаю, под Никополем Таманский крепко провинился. Продал одной старухе телогрейку за самогон. А потом подослал к этой старухе своего товарища. Тот телогрейку у нее отобрал назад: «Разве вы не знаете, что военное имущество покупать нельзя?» Таманский тогда извинялся, говорил, что он «оступился, забылся», давал слово.

Нет, с Таманским надо поступить круто. Сегодня — он, завтра, почувствовав слабинку, другой…

Но у Таманского находятся защитники: лейтенант Бородинский и старший сержант Богомазов. Они долго убеждают меня, что Таманский все осознал, что он сильно переживает, что надо дать ему время исправиться. Обещают, что займутся его воспитанием.

И я неожиданно для себя соглашаюсь. Но говорю:

— Вы его воспитать не сумели. Воспитывать будут другие. Таманского посылаю в орудийный расчет сержанта Татушина. Там ему дадут перцу.

В расчете Таманскому будет тяжело. Надо всегда находиться на месте: в любое время дня и ночи может раздаться команда: «Орудие — к бою!» Батарейцы-огневики дело свое считают самым почетным, на другое не променяют. А Таманскому, который любит «вольную», бродячую — пусть и очень опасную — жизнь разведчика, это придется не по нутру.

Вызываю Таманского, сообщаю ему решение: он и рад и огорчен. Рад, что остается в «девятке», огорчен, что предстоит служить в орудийном расчете.

— Буду стараться, буду вкалывать вовсю, — обещает он. И тут же спрашивает: — А после можно опять в разведчики?

— Идите, Таманский.

Сегодня потише. Идет вялая перестрелка. Немцы и мадьяры подожгли кукурузное поле.

Они хотят иметь перед собой гладкую, «выбритую» равнину. Чтобы на случай нашей атаки все впереди простреливалось.

…На нашей скирде появляется гостья — Любка. Она быстро поднимается по деревянной лесенке, звонко кричит:

— Вы живы, мужики?

Из своей санитарной сумки она достает газету:

— Читайте, поздравляю!

Я развертываю фронтовую газету и вижу заголовок на всю страницу «Героическая девятая». Вижу свою фотографию, фотографии Резниченко, Татушина, Квашни, Богомазова, Валикова. В центре страницы — статья майора Красина. Вокруг нее — заметки бойцов.

Целая страница рассказывает о том, как обороняла «девятка» высоту 95,4, как поднималась на гору Чертеж, как вела за последний год контрбатарейную борьбу.

— Любка, дай я тебя поцелую! — возбужденно кричит Валиков. — Можно?

Любка хохочет.

— Эх вы, мужики! Вам бы только это. Ну ладно, можно. Вот сюда.

Любка тычет мизинцем в щеку, около ямочки. Меня просит к телефону сержант Татушин.

— Видели газету, товарищ старший лейтенант?

— Видел, видел. Поздравляю.

— А мы сейчас провели на огневой коллективную читку, маленький митинг.