В середине ноября фашистская оборона снова прорвана.

— Крылов, твоя батарея будет головной, — командует по телефону Красин. — Поезжай с Бородинским на разведку пути. Сейчас пришлю тебе «газик».

«Газик» мчится ровной, гладкой дорогой. Иногда останавливаемся, осматриваем мосты: выдержат ли тяжесть орудий? Или ищем брод. Делаем пометки на карте.

Над нами низко пролетают ИЛы — одна шестерка за другой. Идут поторапливать противника.

Немцы называют штурмовик ИЛ «черной смертью», «летающим танком».

Когда летят ИЛы, гитлеровцы прячутся поглубже. Или дают стрекача.

«Программа» ИЛов всегда одна. Выстроившись друг другу в хвост, они поочередно пикируют на цель, проносятся над землей, едва не задевая за деревья и крыши. Первый заход — расстреливают противника из крупнокалиберных пулеметов; второй — бомбят; третий — бьют из «катюш».

После этого, весело покачав крыльями, улетают.

Въезжаем в словацкую деревню. Крестьяне хлопочут около своих домиков, вставляют рамы…

Бережливый, очень хозяйственный народ! Как только замечают, что к ним приближается линия фронта, выставляют рамы и закапывают их. Закапывают в землю мотоциклы, велосипеды, бочки с вином. Пройдут бои — выкапывают.

Так что там, где вчера гремел бой, сегодня — ни одного выбитого стекла…

По деревне идет староста, бьет в бубен, призывает крестьян нести в подарок советским воинам кур, гусей, вино…

Словаки встречают Советскую Армию очень трогательно.

Я не видел здесь ни одного неприветливого лица. А раньше, особенно в Прикарпатье, на нашем пути часто встречались неприветливые люди, жившие в дикой нищете, одетые в жалкие рубища, люди, у которых в доме не было ничего, кроме деревянной скамейки и распятия Иисуса Христа, встречали нас порою очень холодно: они были распропагандированы немцами. Немцы внушали им: когда придут русские, всех вас сошлют в Сибирь. А в Сибири — круглый год морозы…

Многие из гуцулов верили этой легенде. Относились к нам настороженно, даже враждебно. Что ни спросишь — один ответ: «Хиба ж я разумию?», «Нэ бачу».

В Словакии же я видел людей, которые целовали дорожную колею, по которой только что проехали наши пушки. Я видел старика, пришедшего на огневую позицию нашей батареи с ведром вареной картошки и жареным гусем. Старик очень просил принять от него подарок.

…Деревня остается позади. Мы едем дальше, переезжаем вброд маленькую речку: мост взорван.

Уже смеркается. Надо остановиться на ночь. Неподалеку от дороги виден большой белый дом с закрытыми ставнями.

Долго стучим в дверь — никакого ответа. Потом нам, наконец, открывают, и мы видим на пороге женщину в пышном вечернем платье. Словно войны нет, а мы приехали на званый ужин. Здесь, внутри этих стен, за высокими стрельчатыми ставнями — своя жизнь.

— Проходите, проходите, — говорит женщина по-русски.

Так мы с Бородинским очутились в доме мадьяра — владельца мельничного комбината. Самого хозяина мы видели всего один раз. Он прошел по коридору, смотря в сторону, чтобы не здороваться с нами.

Зато хозяйка очень любезна и приветлива.

— Что подать господам офицерам? Какао? Бульон с гренками? Бифштекс?

— Как к вам обращаться?

— Меня зовут Шандорне. Мой муж — Шандор. В Венгрии, когда женщина выходит замуж, она меняет не только фамилию, но и имя…

Мы очень устали. Наскоро уничтожаем бульон с гренками — бульон очень вкусный! На батарейной кухне у Потапыча ничего похожего, конечно, не бывает.

Шандорне стоит поодаль, сложив на груди руки. Смотрит на нас, сострадательно говорит:

— Какие вы молодые! Прямо дети. У меня сын тоже совсем мальчик, и тоже на войне… Вот его портрет. — Шандорне показывает на стену. Мы видим красивого задумчивого юношу. Правильные черты лица, прямой нос, густые брови.

— Против кого же он воюет? Против нас? — спрашивает Бородинский.

— Ох, я не знаю. Теперь ничего не разберешь. Все воюют. Взяли, как вот вас.

— И давно взяли?

— Третий год. Я всегда с ужасом думаю о войне. Она губит столько молодых жизней! Это мысли матери. У каждого из вас есть ведь мать. Мать меня поймет.

— А как зовут вашего сына?

— Иштван.

— Вы хорошо говорите по-русски…

— Я родилась в Петербурге. Мой отец был консулом.

После ужина мы готовимся спать.

Шандорне вызывает служанку.

Служанка стелет на диваны матрацы, простыни, взбивает подушки. Шандорне следит за ее работой и вдруг ударяет девушку рукой по лицу.

— Что это такое? — возмущенно спрашиваю я.

— Не обращайте внимания. Она разучилась взбивать подушки.

Служанка уходит.

— Бить по физиономии — недостойное дело, — замечает Бородинский.

Шандорне делает вид, что не слышит этих слов. Она старательно взбивает подушки, потом спрашивает:

— Что будут кушать господа офицеры утром? Яичницу, бифштекс, сливки?

«Господа офицеры» быстро выбирают меню. Шандорне желает нам спокойной ночи.

Бородинский поворачивает вслед за ней ключ в двери, говорит:

— Что-то мне эта пышная цаца не очень нравится.

Мы ложимся спать, засунув под подушки пистолеты. Бородинский несколько минут молчит, беспокойно ворочается с боку на бок, потом встает.

— Хочу сделать маленький обыск.

Он передвигает кресла, открывает шкаф, подходит к большому, тяжелому письменному столу. Ящики, кроме одного, не открываются.

Бородинский долго шарит в нем, находит ключ. Выдвигает остальные ящики, и вдруг я слышу:

— Крылов, трофей! Вот так штука!

Он достает эсэсовский кортик — огромный кинжал с красивой рукояткой из кости. С одной стороны эфеса — фашистская свастика, с другой — под тонким стеклом — маленький круглый портрет владельца кортика. Да это же он — «мальчик», Иштван… То же лицо, тот же нос, брови!

— Ага! — догадливо произносит Бородинский. — Это почетное оружие! Вот какую награду схлопотал у эсэсовцев бедный ребенок.

— А мама плачет… Терзается.

— Артистка. Ты знаешь, Крылов, по-моему, этот Иштван где-то здесь… Черта с два он расстанется со своим кортиком, Это же для него отличительный знак. Чин у него, видно, небольшой. Но зато какая награда!

Утром «господа офицеры» кушают омлет, пьют кофе, Шандорне спрашивает:

— Что вам подать на обед?

— Обедать не будем, — отвечаю я. — Мы уезжаем.

— Так мало побыли у нас?

— К сожалению.

— Да, к сожалению, — говорит Бородинский. — Мы бы хотели осмотреть ваш дом.

Шандорне ведет нас по комнатам.

— Это бывшая детская. Это гостиная. Здесь, видите, пианино, скрипка. В этой комнате мой сын учился музыке. Как он играл Баха! Но война…

Осмотрев комнаты, мы выходим во двор, к машине.

— А все-таки надо слазить на сеновал, — говорит Бородинский, увидев около большого сарая лестницу-стремянку.

Он поднимается на сеновал первым, я — за ним. Бородинский вдруг кидается на сено и впивается в него руками. Тотчас же раздается выстрел.

— Он! — кричит Бородинский.

Из-под сена появляется голова человека. Я бросаюсь на него. Ударяю по голове рукояткой пистолета, хватаю за руки, наваливаюсь.

На сеновале появляется шофер.

— Ремень! Вяжи! — кричит Бородинский.

Мы выворачиваем руки обитателю сеновала, связываем их за спиной.

Связанный пытается ударить меня головой, но я уклоняюсь и даю ему крепкую подножку. Он падает. Связываем и ноги.

Да, это Иштван, обладатель почетного эсэсовского оружия, «бедный мальчик», которого война оторвала от занятия музыкой.

Иштван лежит на сене, громко сопит. Я поворачиваюсь к Бородинскому. Он откинулся к стенке, чуть прикрыл глаза, с лица капает пот, по рукаву гимнастерки течет кровь, рука беспомощно повисла…

— Ты ранен?

— Этот гад мне плечо прострелил.

— Пакета в машине нет? — спрашиваю шофера.

— Есть. Я в один момент.

Снимаем с Бородинского гимнастерку, рубашку. Перевязываем плечо. Бинт немедленно становится красным, набухает.

— Заводи машину, — говорю я шоферу, — сиди с автоматом внизу. Смотри в оба.

Связанный ворочается, пытается порвать ремни.

Около люка я вижу вилы. И тут же само собой появляется решение: надо проколоть ими сено. Несколько уколов — и зубцы вил стукаются о что-то твердое. Раскапываю: полевая военная радиостанция.

Ах, вот зачем сидел на сеновале Иштван! Разведчик в нашем тылу. Конечно, радиостанция нужна была ему не для того, чтобы слушать фуги Баха…

Иштван устроился неплохо. Остался дома, чтобы шпионить. Сначала его никто не видит и не слышит, пройдет месяц, и он покажется: бежал, мол, с фронта, дезертировал. А если немцы сюда вернутся, он в дополнение к кинжалу получит крест.

Я сбрасываю Иштвана в люк сеновала, помогаю спуститься по лестнице Бородинскому.

Вместе с шофером кладем Иштвана в кузов машины. В кузов прыгаю и я. Бородинский садится в кабину.

На крыльце, заломив руки, стоит Шандорне, истерически кричит:

— Иштван! Иштван! Что вы с ним делаете?!

Шофер нажимает на газ.

Ворочается связанный ремнями Иштван. Смотрю на него, вспоминаю слова Шандорне: «У каждого из вас есть мать. Мать меня поймет».

Высох колос в поле сиротливом, Плачет мать по сыновьям своим…

Нет, не высох колос в поле Шандорне. А по Иштвану плакать поздно. Такие, как он, шли в СС, в бандитские отряды Гитлера и думали о том, что они будут убивать других, а их самих пули не коснутся, они будут маршировать по другим странам, а к ним в дом война не постучится. И матери, набожные католички и лютеранки, благословляли их…

Матери — разные. И наши матери не поймут Шандорне.

На обратном пути нам встречается штабной «виллис». В нем — капитан Исаев. «Виллис» останавливается. Исаев выпрыгивает из машины, спрашивает, какая впереди дорога, И вдруг видит в кабине Бородинского.

— Что с ним?

— Ранило.

— Куда?

— В плечо.

— Снаряд, мина?

— Пуля.

Исаев закусывает губу, смотрит в землю, мрачно говорит:

— Кончил войну еще один. А знаешь, Крылов, нас, офицеров, которые шли от Северного Донца, в дивизионах осталось теперь только четверо… Ты, я, Красин и Тучков.

И, словно подчеркивая свои слова, Исаев поднимает руку с одним загнутым пальцем. Четыре… Еще утром было пять…