В первой декаде апреля 1945 года нашей пушечно-артиллерийской бригаде дают команду: «Стоп!» Больше в боях она участвовать не будет. Из девяти батарей восемь приказано остановить. Вперед пойдет только одна. Восемь батарей должны отдать ей оставшееся горючее и снаряды.

Той, которая пойдет вперед, оказывается «девятка». Она будет придана горно-стрелковой дивизии.

Мне жмет на прощание руку полковник Истомин, дает строгие и длинные инструкции Дроздов. Обнимаемся и целуемся с Тучковым. Сегодня рано утром он пришел в мою батарею, мы сидели около белого домика в саду и вели, как и всегда, бесконечные разговоры: «А помнишь?», «А помнишь?»

Мы уже выросли, мы стали кадровыми офицерами-фронтовиками, мы много прошли по пыльным и дымным дорогам войны. Но когда я вижу Тучкова, в памяти всегда возникают наша спецшкола, наши друзья. Мы вспоминаем ту раннюю пору, когда нам настоятельно рекомендовали «расстаться с детством». А оно и так ушло. Само. И очень быстро.

— Завидую тебе, — говорит Тучков. — У тебя еще есть возможность врезать немцам как следует.

Валиков, который неизменно со мной, улыбается, воинственно хлопает рукой по ложе автомата.

— Врежем, товарищ старший лейтенант, со страшной силой врежем! За нами дело не станет.

У всех у нас очень хорошее настроение. Да и какое другое может быть, если наши русские армии, на удивление всему миру, без передышек движутся на Запад, если каждый день, каждую неделю мы штурмуем столицы и города Европы, если в Москве не успевают остывать орудия, салютующие победам!

Нам, «горцам», конечно, салютов меньше, чем другим. Мы по-прежнему «действуем в трудных условиях горно-лесистой местности в полосе Карпат». Не видно конца этим Карпатам!

Но «полоса Карпат» выглядит сейчас не так сурово и мрачно, как осенью или зимой. Светит яркое солнце, горы покрылись дикими цветами, воздух прозрачный-прозрачный. И речки журчат веселее.

Речки со взорванными мостами, с заминированными бродами…

На что только не пускаются немцы, чтобы задержать наше продвижение. Но помочь им не может ничто. Саперы быстро наводят мосты, обезвреживают мины, и на дорогах, с обочин которых еще не убраны трупы в серых мышиных шинелях, уже стоят по-весеннему улыбающиеся девушки — регулировщицы. Машут красными и белыми флажками. А мимо них мчатся грузовики, танки, «катюши». Стремительно и властно проходит Русская Сила.

Идет. Бежит. Ползет. Карабкается по кручам горнострелковая дивизия.

И в ее рядах — наша «девятка».

За неделю боев мы оставляем позади сто с лишним километров.

И ни дня без жестоких схваток!

Когда обстановка осложняется, меня вызывает по радио или телефону командир дивизии полковник Иванов; «Дайка, пожалуйста, огоньку, Крылов!» А чаще всего мы находимся с ним на одном наблюдательном пункте.

За короткое время я хорошо узнаю этого спокойного худощавого человека с тихим, но очень повелительным голосом и своеобразной манерой разговаривать. Он никогда не приказывает и, видимо, совсем не применяет глаголов в инфинитиве. Он говорит: «Будь добр, орудия — на передки и поехали дальше», или «Тут есть нужда в твоих «чушках», я очень попрошу тебя». Но это, разумеется, не просьба. Это приказ, и самый категорический.

Мы останавливаемся, не дойдя до словацкого города Жилина. Здесь немцы укрепились сильно и бьются остервенело.

Город Жилина нам быстро не взять. Сводка о том, что мы овладели этим «важным узлом дорог в полосе Западных Карпат», будет передана по радио только 30 апреля…

Наступит май, падет Берлин, над рейхстагом триумфально заполощется Красное знамя — символ Победы, а в Чехословакии наши войска еще будут добивать группировку генерал-фельдмаршала Шернера.

Утром 14 апреля полковник Иванов просит меня занять НП на горе 980 метров.

Четыре орудия — всю батарею — разворачиваю у подножья и вместе с «кочевниками» из взвода управления поднимаюсь наверх. Теперь у «кочевников» новый командир — лейтенант Рябинин. Прислан вместо Бородинского.

Карабкаемся, пыхтим, шепчем «молитвы», помогаем друг другу длинной веревкой.

— Что, орлы-альпинисты, тяжко на Эльбрус забираться? — балагурит Валиков. — Есть надо было меньше, суп мешает.

«Орлы» молчаливо тащат рацию, стереотрубу, телефоны, катушки с проводом. Тяжело взбираться на эту крутую гору.

А мне к тому же почему-то и не хочется. Вот так, в первый раз не хочется! Сколько мы разных хребтов пересекли и облазили, и никогда не было такого протестующего чувства. Мне даже кажется, что с этой горы будет плохо видно.

Но нет, видимость отличная. Особенно хорошо просматривается вглубь горная долина. А немецкая передовая — окопы, ходы сообщения — видна как на макете, на миниатюрполигоне.

«Не хочется»… Надо забыть об этом подспудном чувстве!

Отрываем окоп для наблюдения, окоп для радистов, начинаем копать траншею, но в это время по радио меня вызывает полковник Иванов:

— Крылов, Крылов! — возбужденно кричит он. — Посмотрите на часовню у дороги. Рядом роща. Из этой рощи выходят немцы. От меня видно хорошо. Если вы тоже видите, наблюдайте. Держите рацию на приеме…

Часовня и роща мне видны отчетливо: расстояние близкое.

Спрашиваю Козодоева:

— Телефонная связь с батареей в порядке? Передайте команду: «Орудия к бою!»

Немцы идут и идут без конца… Выстраиваются в две колонны — одна чуть позади другой. В каждой уже человек по двести.

Ведут вьючных лошадей. На лошадях они обычно таскают тяжелые минометы.

Две колонны стоят среди бела дня на дороге. Откуда такая неосторожность? Они, видимо, уверены, что нам их из-за горы «не достать». Достанем! На то и существуют 152-миллиметровые орудия. На то и называются они не просто пушками, а пушками-гаубицами. Они и на дальность хороши и крутизну по траектории хоть какую возьмут!

Рация на приеме. Снова в ней голос командира дивизии:

— Крылов, открывайте по ним огонь! Бейте до уничтожения! Прошу не упустить!

Колонны начинают отходить в тыл. Я делаю расчет огня на часовню и прибавляю двести метров. Для орудий второго взвода увеличиваю прицел еще на пятьдесят. Для большего охвата колонны по глубине.

Открываю огонь всей батареей без предварительной пристрелки первым орудием: хочу накрыть противника сразу всеми четырьмя, не испугав предварительно, не дав одуматься.

Снаряды ложатся удачно. То, что они рассеялись, а не упали кучно, очень хорошо. Немцы не знают, куда деваться: разрывы спереди, сзади, с боков.

В колоннах возникает сумятица. Я вижу: люди пытаются броситься то в одну сторону, то в другую. И в это время на них обрушивается второй залп.

Немцы бегут в одном направлении — в тыл, в глубину. Значит, мне нужно только увеличивать дальность и чуть поворачивать стволы влево. Теперь я их не упущу.

Назначаю четыре снаряда беглого огня со «скачущим прицелом». Орудийные расчеты работают очень четко и безошибочно, несмотря на большую сложность поданной им команды.

Поле вымирает на глазах. Теперь по нему бегут десятка два гитлеровцев да несколько лошадей делают огромные круги, словно на ипподроме.

Последние залпы — рассредоточенный огонь. Орудия бьют на разных установках, чтобы «промолотить» все поле: может, там еще кто-то залег?

Я не отхожу от стереотрубы. Долго рассматриваю поле.

Нет, оно не оживает. Поднялись всего человек десять, бредут неторопливо — то ли раненые, то ли просто обалделые.

— Врезали, значит! — восклицает Валиков.

— Что там говорить? В левый глаз попали! — слышится голос Богомазова.

— Жаль, черт возьми, что батарейцы не видели, куда их «чушки» падали, — сожалеет Козодоев.

Потом Козодоев меняется в лице, взгляд его насторожен.

— Товарищ старший лейтенант, — обращается он ко мне, снимая с головы бинт, которым телефонисты привязывают к голове трубку. — Товарищ старший лейтенант, вас просит капитан Дроздов. Кричит что-то…

Дроздов? Откуда он появился? Ведь командир дивизиона отсюда за сто километров… Значит, приехал проводить «дроздовку» и звонит с огневой позиции.

— Крылов, что вы тут делали? У вас вся огневая забросана стреляными гильзами? — заикаясь от раздражения, спрашивает Дроздов. — Куда вели огонь?

Отвечаю как можно спокойнее:

— По пехоте.

— Сколько выпустили снарядов?

— Сорок два.

— Ты что — мальчишка?! Не знаешь, что на день лимит всего только три? Как я об этом доложу выше?

Меня взрывает:

— Докладывайте как хотите. Я вел огонь по приказу полковника Иванова, командира дивизии. Я ему подчинен.

— Ты подчинен прежде всего мне…

— Вас тут не было.

— Ты что — оправдываться? — переходит на визг Дроздов. — За такие штучки трибуналом судят!

— Вы спросите хотя бы, какие результаты. Тут сотни четыре полегло, если не больше…

— Вот пойдите к полковнику Иванову и возьмите у него справку, какие результаты… И пусть подпишется, что снаряды израсходованы по его приказу.

Я молчу.

— Вы слышите? — заикаясь, переспрашивает Дроздов.

— Слышу, но НП я сейчас оставить не могу. К полковнику пошлю лейтенанта Рябинина. Если только он его не прогонит. Так что лучше свяжитесь с полковником сами…

Голоса Дроздова я больше не слышу, у трубки на батарее опять дежурный телефонист. Командир дивизиона говорить со мной не хочет.

Вдруг я вижу, что Кучер машет мне рукой, зовет в свой окопчик:

— Полковник Иванов поздравить хочет, лично!

Я выползаю на бруствер окопа, и вдруг все кругом взрывается. Меня отбрасывает назад. Чувствую, резкий удар по ноге. Поднимаюсь со дна окопа. Вижу тревожные, вопрошающие глаза Валикова.

— Ничего, — успокаиваю я, — так сто раз было.

— Какой тут «было»! — говорит лейтенант Рябинин. — У вас вся нога в крови! Козодоев, сигналь на батарею. Там Любка. Пусть внизу встречает. Кучер, радируй! Вызывай машину.

— Ты что такой шум поднимаешь? — спрашиваю Рябинина. — Дойду сам, это легко, царапина, наверно.

Тишина. Больше немцы не стреляют. На нашу высоту упал только один снаряд.

Богомазов и Валиков помогают мне выбраться из окопа. Проползаю метров десять, встаю в рост, иду вниз по склону. Нога начинает ныть, боль стремительно нарастает и вдруг становится такой пронзительной и оглушающей, что дальше я не в силах сделать ни одного шага.

Снимаю с себя планшетку с картой, отдаю Рябинину:

— Знаешь, кажется, я отвоевался. Возвращайся на НП, принимай…

Рябинин покачнулся, и все кругом покачнулось. Откуда-то издалека до меня доносятся голоса Богомазова и Валикова:

— Ты разрезай брюки, перевязывай.

— Давай бинт и иди рубить шесты.

Потом голоса приближаются, я открываю глаза и вижу, как Богомазов работает топором.

Вместе с Валиковым они берут два шеста, привязывают к ним плащ-палатку. Получаются носилки.

Где на руках, где волоком Богомазов и Валиков стаскивают носилки с горы. Когда спуск очень крутой, один тянет носилки, другой идет рядом. Шесты царапают концами по земле, подпрыгивают на камнях. Боль из ноги ударяет в голову. Я и вправду отвоевался.

У подножья горы на дороге стоит «газик». Ко мне кидается Любка.

— Сашка, плохо тебе? Дай посмотрю. Уже перевязали? В бедро угодило? Ай-яй!

Любка очень встревожена, на глазах у нее дрожат слезы.

Меня кладут в кузов «газика».

Отдаю Валикову пистолет. Теперь он мне ни к чему — мой хороший, точный, надежный пистолет «ТТ», с которым я ни на минуту не расставался. Он был всегда со мной — то на ремне, то в кармане, то под подушкой, то в руке… С ним я ходил в разведку, им я отстреливался от немцев на высоте 95,4. В нем я тогда оставил последний патрон для себя… на случай.

Валиков и Богомазов жмут мне руку.

Машина бежит по горной дороге. Подъемы и повороты. Нога от сотрясения страшно ноет. Кровь не останавливается — сочится через бинт.

— Не смотри на ногу, — говорит Любка. — Хочешь спою тебе? Очень больно, Сашка?

Любка вытирает мой лоб.

А потом она исчезает… Как же я так с ней и не попрощался?