Каменный Пояс, 1982

Егоров Николай Михайлович

Татьяничева Людмила

Карим Мустай

Шанбатуев Михаил

Львов Михаил

Куницын Александр

Николай Терешко

Низовой Иван

Медведенко Андрей

Спектор Владимир

Литвинова Татьяна

Андреев Анатолий

Бондаренко Олена

Васильцов Анатолий

Зыков Юрий

Курбатов Владимир

Харьковский Владимир

Овчинникова Людмила

Поляков Сергей

Чурилин Владимир

Скребков Василий

Дышаленкова Римма

Новиков Леонид

Закирова Лилия

Егоров Владимир

Павлов Александр

Расторгуев Андрей

Уханов Иван

Макаров Ким

Еловских Василий

Верзаков Николай

Кузнецов Валерий

Бурцев Александр

Хомутов Геннадий

Трефилов Владислав

Малов Иван

Пшеничников Владимир

Юдина Антонина

Рузавина Валентина

Петров Виктор

Рафиков Басыр

Шагалеев Рамазан

Гараева Салисэ

Кашапов Газиз

Дмитрин Геннадий

Короткий Владимир

Баруздин Сергей

Преображенская Лидия

Гальцева Лидия

ПЕРВЫЕ ПУБЛИКАЦИИ

 

 

 

ВИКТОР ПЕТРОВ

Рекламный ролик

В последнее время я часто ловлю себя на мысли, что даже некоторые маститые современные прозаики пишут сухим, почти казенным языком. Обидно и горько становится за русскую литературу, да и за читателя, которого наши классики радовали не только тем, что поднимали большие социальные проблемы, но и подвижным, сочным и ярким словом. Не потому ли так быстро и прочно вошли в литературу В. Белов, В. Распутин, В. Астафьев, А. Калинин, Г. Коновалов, С. Бородин, Ю. Бондарев. Рано делать прогнозы, каким будет дальнейший творческий путь Виктора Петрова, ведь он еще очень молод, но его повесть «Рекламный ролик» обращает на себя внимание прежде всего добротным языком. Действительно, В. Петров стремится живописать словом, стремится каждую деталь «вырисовать», чтоб она «работала» на основной авторский замысел и психологическое развитие характера, характера не статичного, а в его естественном движении, развитии. Вот именно на это и обратили внимание В. Астафьев и А. Говоров, которые познакомились с повестью в ее первом варианте. Сейчас В. Петров представил в сборник окончательный, законченный вариант повести, учел замечания старших товарищей, и мне приятно порекомендовать ее нашему читателю.
Константин Скворцов,

Виктор Петров в свое время окончил политехнический институт, ведет детскую фотостудию. Много путешествует с фотоаппаратом по Уралу и стране, как бы запасаясь материалом для дальнейшего нелегкого литературного труда.
член правления

Судя по первой повести, у В. Петрова есть все, чтоб не только заявить себя в литературе, но и утвердиться в ней.
Союза писателей РСФСР

Цирковых мишек-боксеров с собачьи отощалыми мордами, за кусочек сахара дубасивших друг друга, Костику Илькину доводилось снимать. Однако на сей раз киностудии требовались кадры с дикими медведями в экспортный фильм о Забайкалье.

Деликатные съемки доверили опытному кинооператору Супруну. Неуживчивый бирюк Супрун и не скрывал, что в тайге ему уютнее, чем в высокоинтеллектуальной атмосфере киностудии. Костика, же приставили к нему ассистентом, то бишь подмастерьем, на выучку. И расчудесные съемки вышли бы у них, да оплошал Супрун за день перед отъездом: огурец немытый съел… Холера их побери: и огурец, и Супруна!

Не поставив в известность дирекцию киностудии (нарушение техники безопасности — запретят!), порешил Костик катить к медведям один. К столь дерзкому решению Костика, поставлявшего начальству вместо дефицитных апельсинов свежие анекдоты почтительным баском, вынудили сроки. Последним зноем истекал август на асфальтовых площадях. Кусок с медведем по сценарию предполагалось снять ранней осенью, когда пиршество желтых, багровых красок оживит угрюмое чернолесье.

Молниеносные сборы под гул жены и ядовитое молчание тещи Костик вычеркнул из памяти вообще.

До самого Иркутска в окне вагона утомительно мелькали кадры бесполезных пейзажей.

Медведь, конечно, не слюнявая буренка с колокольчиком на шее, но отчего-то Костику казалось — зверя он снимет! Причем не абы как бы, поэффектней знаменитого Шнейдерова снимет. Избалован нынче зритель: копошащимся в кустах бурым пятном — «Ба, медведь на экране!» — его не удивишь. У Костика медведь если и не завалит сохатого, то на худой конец выхватит из кипящей на речном перекате воды ослепительного красавца-тайменя.

Зная Сибирь по толстым романам, Костик полагал всерьез: любая сибирская речушка кишит тайменями величиной с акулу и медведей сибиряки бьют чуть ли не с балкона. Ему остается лишь нанять в Слюдянке проводника из местных здоровяков, а уж тот, осчастливленный просьбой, скорехонько выведет его к стаду медведей.

Вроде и ясен план действия, но, когда смотрел на таежные увалы с дымками дальних пожаров, неприятно сосало под ложечкой.

За возможность отснять зверя Костик ухватился не от избытка смелости. А мечталось Костику после каждодневных съемок в угарных заводских цехах расслабиться на воле, так сказать, подышать целебным лесным воздухом.

Пока на здоровье Костик не жаловался, наоборот скорее… В то время, как большинство операторов козыряло профессиональными болячками — радикулитом, язвой желудка, Костик стеснялся своих нежных, румяных щечек. А пухлые, предательски детские губы, выдающие любовь его не к взрослым напиткам, а кипяченому молоку, он-таки ненавидел. Однако век стальным здоровье не останется, мудро считал Костик, и коль выдала возможность подкрепиться на будущее, ротозейничать нельзя.

Была и еще причина, главная, пожалуй, по какой Костик проявил определенное настырство, добиваясь престижной съемки. В случае успеха одним ударом докажет он, что способен не только на производственные ролики, иссушающие его непризнанный талант. Находились недруги, заявляли о нем во всеуслышание: «В общем-то безвредный кисель… Кадр чувствует неплохо, а на головенку не повезло. Одна извилина, как у ежика…»

На станции Юрга вагон заполнили цыгане с великолепными испанскими лицами. Костик тотчас возомнил себя Романом Карменом: Мадрид в огне, съемки под бомбежкой, — однако вовремя опомнился — нет уж, лучше медведь!

Байкал Илькина ошеломил. Плоты бескрайними материками изгибались на выпуклой глади.

Костик даже усомнился: в самом ли деле кино способно создать эффект присутствия? Можно, конечно, показать на экране переполненные лесом гористые берега, черно-смоляным силуэтом баркаса на переднем плане оттенить стеклянистую гладь озера. Поверит зритель и в берега, и что воды в Байкале много. Но даже угости его перед сеансом калеными кедровыми орешками, обдай запахами свежей рыбы, оглуши его сиренами буксиров, потешным говорком бронзовокожих буряток, все равно на Байкале он не побывает!

На перроне в Слюдянке, опьяненный величием озера, излил душу Костик первому встречному путейцу в оранжевой робе. Сам в душе большой поэт, путеец помог Костику донести багаж до своего дома. Ночуй!

Костик попросил путейца робу снять, а напялить на голое тело овечью безрукавку мехом наружу — для колориту, значит… Огорошенной хозяйке дома сунул в руки вилы, у ног ее водрузил трехлитровую банку с молоком — для символики, значит… Попетушился вокруг них еще малость, потом, забыв про съедающий зарплату перерасход цветной пленки, растранжирил на живописно поглупевших хозяев добрый десяток метров. Руки дело не забыли: «Конвас» в руках по-прежнему устойчив. Отдохнувший глаз и вовсе разыгрался: свет солнечный, как экспонометр, чувствует.

«Туземцев заинтриговал, с дороги передохнул, сейчас и к озеру можно», — решил Костик. В один присест ополовинил банку с молоком, к ужину заказал вареной картошечки и потопал к Байкалу.

На берегу к вдохновенно снимающему Костику осмелились приблизиться двое зевак. Костик демонстративно повернулся к ним спиной. Однако двое за спиной спокойно ожидали, пока Костик окончит панораму, и про чувство такта похоже не подозревали.

«В румянец вогнать их, что ли?» Костик лихо развернул на зевак убийственно элегантный «Конвас». А развернув, невольно нажал спуск, так интересны оказались лица обоих…

У того, что ниже ростом, — землистого оттенка, стянутое сухими морщинками вокруг нежно-розового хрящеватого носа лицо. Зубы — в усмешке. До единого гнилые зубы. Поверх лба — косая челочка еще пятидесятых годов, словно он с тех пор так и усох нагловатым мальчиком. Не шелохнувшись стоит, все равно весь нервный, шальной какой-то, ткни его пальцем — задрыгает руками, ногами, что паяц. Второй — великан, на тело рыхлый, из бабьего теста. Сонный лупоглазый мужичище, лицо развалено шрамом.

«Повидали дядечки свет…» — с опаской подумал Костик, опустил камеру.

— Эко, товарищ оператор, растревожили вы мне серденько… — с небесной задумчивостью на лице начал тот, что с челочкой. — Мечту вам, дорогой товарищ, приходилось иметь? Мечту такую океанскую, чтобы и смерть матери помогла пережить и несправедливость людскую забыть?

«Подходец, однако!» — изумленно подумал Костик и решил игру забавную поддержать.

— Красиво вы про мечту загнули. Мне, признаться, и крыть нечем. Я мальчонкой о подшипниках для самоката задумывался…

— А я, товарищ мой распрекрасный, еще у мамки в утробе о кино мечтал. ВГИКом бредил! Четыре раза поступал на оператора — и все мимо кассы. Надолгонько вы к нам? — уже деловито спросил чубатый.

Второй, который увалень, тоже с интересом нахмурил брови.

Понесло Костика… Обожал Костик хохмочки!

— Да я, собственно, нагрянул по государеву делу. У вас самые крупные медведи на земном шаре. Хочу передовых мишек отснять в рекламный фильм для зарубежа да супруге с тещей привезти по шкуре.

Великан поперхнулся табачным дымом, выпучил по-рачьи глаза на Костика. Дружок его с челочкой отступил на шаг, сощурился.

— Мед-ве-е-е-ди? А знаете ли вы, смелый мой товарищ, что повезло вам на нас, как новичку в карты. Мы их с другарем Гринюхой чаще комарья встречаем. Недавнось на свадьбу ихнюю нарвались, таких пять харь — в штаны думал накладу. Времечком каким располагаете? — снова задушевно спросил чубатый.

«После басен вопросы врасплох…» — оценил Костик ум чубатого.

— Видите ли, времени-то я своему хозяин. Хочу самое что ни на есть разноцветье ухватить…

— О! Я же говорил, что повезло вам на нас. Бабье лето с паутинкой, с журавушками в голубом небушке я вам обещаю!

— Извините, если правильно понял вас, предлагаете нашей киностудии свои услуги? В качестве кого, позвольте спросить? Рабочих?

Чубатый жеманно закатил глаза, взмахнул руками, обморок, дескать.

— Догадалась Машка, когда ночь прошла! Я ж вам толковал про мечту, про ВГИК. Вы мне — про самокат… Дозволили бы в детстве на том самокате прокатиться, нешто отказались бы у мечты погреться? — с фальшивым надрывом выкрикнул любитель кино.

Друг-громадина тоже покачал головой, мол, непорядок получается… Как это без них фильм разрешили снимать…

Хоть и неприятно Костику, что его так примитивно покупают баснями и ВГИКом, но удобный случай два раза не стучит. Поднатужившись, Костик, конечно, оторвет от земли рюкзак с продуктами на месяц, ружье, десятикилограммовый «Конвас» и палатку, но кому тогда от зари до зари гонять медведя?

«На вид-то выносливые верблюды… Обмануть могут… — ожил в Костике червячок сомнения. — Подкалымить на мне надеются».

— Сочту за счастье, если составите компанию. Но работа… Предупреждаю — работа каторжная! Мне нужен медведь. Сметой деньги на ветер не предусмотрены, — решил схитрить Костик.

— Тс-с-с! Ни слова о купюрах, — обидите, молодой человек. Иначе бы вы нам серденько порадовали… Скажем, смотрят человеки ваш фильм и читают: знаменитому и талантливому оператору помогли на совесть Олег Гарькавый и Гриня Прохоров. Этак можно?

— Пустяк! — весело пообещал Костик. Наивное тщеславие новых знакомых окончательно его убедило — брать.

— А на счет таланта погорячились вы. Я всего лишь добрый профессионал. Талант — другое! — строго пожурил он льстеца Гарькавого. Гарькавый глаза недоверчиво сузил, процедил сквозь зубы: «Лады, начальник… Строг мужик, строг».

Решили погоду-жар-птицу не упускать и выступить утром следующего дня. До охотничьего зимовья в распадках Хамар-Дабана Гарькавый посулил всего неделю энергичной ходьбы.

«Осилим», — встрепенулся Костик, любуясь спинами новых знакомых. Судя по подробному рассказу Гарькавого, места вокруг избы — лучше не бывает… На склонах хребтов сплошняком перестойный кедрач. Еще по школьной географии Илькин помнил: перед лежкой мишка обязательно на орешках жирует… Хребты не сплошь, облесенные, а с каменистыми отрогами, луговинами. В избе они разобьют базовый лагерь, и можно месяц налегке заниматься только съемками.

А пока до избы сапоги изнашивают, желтизна прихватит тайгу в самый раз…

Возликовал Костик! Он даже представил, как бойкая старушонка в собольей накидке умоляет членов жюри кинофестиваля перевести ей с русского фамилию оператора.

— Гм… просто Илькин? Без подтекста? Мило, талантливый мальчуган…

Ласковый Костик, агнец, доверчивый… Приласкай его умеючи, сам в пасть юркнет, еще и «ура!» с восторгом прогорлопанит. Раз такие золотые мужики — нате вам сотню рублей на закупку продуктов. Доверяю, братва!

— В семь нуль-нуль буду как штык! — бодро отрапортовал Гарькавый и тотчас увел дружка, у которого неприлично заблестели глаза…

После их ухода туман наивности вмиг рассеялся. Костик ужаснулся собственной глупости. Он было даже нацелился в милицию, но, едва представив себе, как сам отнесся бы к подобному ротозейству, решил обождать до утра.

«Двойки двойками, а про учебу не забывай», — учил в свое время папа Костика, наматывая на кулак красовавшийся всегда на почетном месте ремень. Костик поплелся в местную охотинспекцию. Для медвежьей привады он надеялся ухлопать одним выстрелом кабаргу или изюбря и потому еще в студии запасся гербовой бумагой-просьбой.

Обещание Костика прославить местных медведей за границами сработало — лицензия на кабаргу лежала в нагрудном кармане. Но на душе стало еще муторней, еще горше. Во сне над Костиком всю ночь хохотал косматый наглый хищник и, сжалясь, наконец, пообещал денег на обратный проезд.

Однако точно в семь ноль-ноль Гарькавый скинул тощой свой рюкзачишко на дощатый тротуар подле дома путейца, Гриня Прохоров бережно поставил громадный рюкзачище рядом.

Козу дружки привязали к скамейке. Глаза у козы были повязаны траурной черной тряпицей.

— Это чудище откуда и зачем? — едва сдерживая радостное волнение, спросил Костик.

— Для приманки сгодятся… — Гарькавый отечески похлопал страдалицу по шее.

— Купили животное? — тревожно среагировал Костик на козье «ме-е-е-е».

— Ничья. Сиротка… — нехотя отозвался Гарькавый. — Да успокойся ты, начальник! Стерва она, пассажиров на вокзале обирает! Выруливает по расписанию к крымскому поезду и клянчит у пассажиров фрукты. Сам видел: толпа облизывается, когда она виноград жрет, скотина! — взъярился Гарькавый, как бы и не понимая, что опечалило Костика.

— Мож, передумаешь, Олех Палч? — уныло протянул Гриня. — Хровопивство, однако…

— Не, Гринь, не умоляй даже. За тунеядство закон есть! Пусть и смывает позор кровью.

«Инициативу одобрять полагается», — с тоской подумал Костик, сознавая, что пути назад отрезаны. Ух и осерчает директор киностудии: оператор Илькин скатился до вульгарной кражи!

Однако мощный аргумент в пользу козы поколебал воинственную принципиальность Костика. Судя по полному вымени, сиротка в обмен на ласку будет прикармливать их парным молочком…

Илькин покосился на жену путейца: любопытствует из окна, свидетельница…

— Глаза зачем повязали?

— Так ведь дура! Разве оказанное доверие оценит? Брыкаться, милашечка, не будет, а в лесу деться ей некуда. Впереди нас попрет сивка! Еще и рюкзак твой ей перегрузим…

— Но, но, мучить-то животное излишне, — строго поправил Костик, поразившись про себя чуткости Гарькавого…

Отменную тайгу посулил Гарькавый, однако малинников в человеческий рост сразу за мачтами ЛЭПа Костик никак не ожидал. Переспелые ягоды осыпаются за Гарькавым, словно капли после дождя. И погрести бы их, сладеньких, горсть за горстью, но Костик лишь украдкой щиплет ягодки и сразу ускоряет шаг.

Снующие над медоносным раем шмели подсказывают Костику кадр: исполинский — в экран — шмель с рифлено-слюдянистыми крыльями протыкает хоботком туго налитую соком, как рубин, ограненную пупырышками малининку. Костик огорченно вздохнул: тыщу раз снята-переснята картинка! Впрочем, если косолапого увековечить в малиннике, сгодится и банальная картинка. Сработает на контрасте: два мохнатых сладкоежки — смотрится!

Скомандовать привал ходокам не решился — эвон разогнались — лишь пометил будущий кадр в блокноте.

«Зачнете топать, Костюха, ленись первым делом, себя береги… Организьмь слухай!» — поучал вчера Костика хлебосольный путеец. Ночью жена путейца, будить не смея молочно посапывающую надежду документального кино, обшила поролоном узенькие лямки его рюкзака.

Яркая киносудьба гостя разбередила захиревшую в чугунном быте душу путейца. До первых петухов тянул он помидорный рассол, озадаченно крякал, почесывал безволосую, в лепешку сплюснутую непрерывным трудовым стажем грудь.

Литые резиновые пудовые сапоги гостя оскорбили путейца своей непригодностью к долгой ходьбе по лесу. «Дарьмовый ревматизьмь!» Путеец поднял на ноги пол-Слюдянки, родню то есть, — миром добыли Костику легкие, в самую мягость разношенные хромовые сапожки. Невозможно, чтобы государственное дело по такому пустяку, как обувка, сгибло!

«Забавный работяга, за ночлег не взял… А ведь нужно что-то было от меня. Нужно было… Ночевать затащил, сапоги…» — озадаченно мыслил Костик, не подозревая даже, что оскорбил святая-святых — щедрость коренного сибиряка.

Заслышав мощный, шаг к шагу нарастающий гул, Костик, что колобок, обкатил Гарькавого (тот удивленно присвистнул ему вслед), через прибрежные сырые лопухи скатился на галечную отмель и прошуршал до самой воды.

Ошеломила Илькина не столь сама река, хлещущая вдоль елового коридора тугими, чистыми струями, как галька. Нестерпимо яркая, сухая, одинаково крупная, словно расфасованные куриные яйца. Ледяные брызги оставляли на солнечной стороне отмели влажные мазки.

«Вот она, Сибирь-матушка! Подрастет Лешка, вместо югов — сюда!» — с восторгом подумал Костик.

— Му-жи-ки! — презрев солидность, завопил он. — Му-жи-ки!

— Ну… мужики… Чаво горлопанишь! Сам-то мерин разве? — нелюбезно охладил его Гриня.

— Река! Красотища! — уже тише, но по-прежнему с восторгом восклицал Костик.

— Ну… вода… Жрать навострился?

На недоуменного Илькина Гриня смотрит исподлобья, с непонятной лютостью и, будто бурлак с веревкой через плечо, пытается вытянуть козу из прибрежных кустов смородины.

Оптимист Костик…

— Личный состав экспедиции, слушай мой приказ. Обедаем здесь. На берегу пустынных волн!

Отчего-то дружки не спешат распаковывать рюкзаки. Гриня — тот жмурится от удовольствия: коза не самолично шляется по кустам, а доверчиво перемалывает горку ягод с его руки.

Ноги калачиком, Гарькавый с достоинством буддийского монаха на лице перебирает лепестки ромашки.

— Нет. Снова нет. Еще раз нет. Милый мой человечек, есть иль оно вообще-то счастье в жизни?

От риторического вопроса Костику не по себе. Переспрашивает на всякий случай с юморком:

— Огромное, с арбуз?

— Я, милый человек, с тобой не шуткую! — демонстративно обиделся Гарькавый.

— Если по-школьному, как помню, судьба человека — в собственных руках, — осторожничает Костик.

— А для меня, человечек мой сладенький, веришь нет, поболтаться возле настоящего кинорепортера и есть первое мне на зубок счастье… Не жа-а-а-ловала нас судьбинушка с Гринюшкой, — вконец печально протянул Гарькавый.

Костик заерзал.

— Спасибо, Олег!

— Спасибочки? Мне спасибочки? Гринюшка, слышал? Клянись тогда, Константин, — ни одним упреком не омрачишь нашу светлую дружбу? — пылко, с жертвенным пафосом воскликнул Гарькавый, тыча Костику под нос окатыш вместо креста для поцелуя.

— Что за глупость с клятвой, разве я дал повод усомниться в себе?

— Проверим! — Гарькавый отчаянно махнул рукой Прохорову.

— Гринюшка, развязывай рюкзак!

Костик закусил губы: вот-вот от обиды у него хлынут слезы. Словно боеголовки недружественной державы, на него нацелились десятки разнокалиберных бутылок.

— А про-о-о-о-дук-ты?..

— Прихватили шамовки, не бойсь! — задорно хлопнул Гарькавый Костика по пухленькому плечу.

Не в силах более подыгрывать дружку в столь жестоком комедианстве, Гриня склонился над козой, вроде как выбирая из шерсти головки репья, сам же следит за Костиком: раскис операторишко до телячьей беспомощности.

Забыв о приличии, Костик судорожно перерыл содержимое рюкзака Гарькавого. Сухие супы, кальсоны, сухари, немного совсем, чай и огромная вязанка чеснока.

— Соли даже не купили?

— Ну сказанул, Константин, тяжесть лишнюю переть? И так супы пересолены!

Илькин бессильно опустился на гальку.

— Под-ле-цы!

— Но-но! Не обещай! — как ужаленный, взвился Гарькавый. — Думаешь, полезно желудки-то колбасами мордовать? Ты лес вокруг оцени! — опять же с пафосом напирал он на увядшего Костика. — Нашенский лес-то! Советский! Нешто не прокормит!

Вдоль тропы и в самом деле тянутся шеренги разноцветных с ядренокрепкой, заматеревшей плотью грибов.

Во избежание соблазнов Гриня перевязал козе морду веревкой, сам по извечной крестьянской бережливости широко расставляет ноги, стараясь зазря не топтать гигантские грибные шляпки, которые наверняка никому не пригодятся в этом седом косматом бору.

— А волнушек, как девчушек… — игриво подпнул Гарькавый к ногам Костика розовую шляпку, пробуя через тему, волнительную уху настоящего мужчины, пробиться к сердцу Костика. Но Костик гордо перешагнул и презрительно молчит на неуклюжие заигрывания.

Обида обидою, однако Костик надеется, что уж вечером-то пристыженные его холодностью рабочие сломя голову кинутся устраивать ночлег.

Оставив на расстеленной палатке ошметок грязи, Гарькавый сел, ноги знакомым калачиком, руки на коленях, явно готовясь к какому-то священнодействию.

Забыв про роль обиженного, Костик с изумлением наблюдает церемониал.

Из абсолютно целехоньких, купленных по уходу из Слюдянки папирос Гриня потрошит в фуражку табак и скручивает Гарькавому огромную, похожую на торпеду цигарку. Сам закуривает папироску из пачки.

Сделав несколько глубокомысленных, прямо-таки философских затяжек, Гарькавый снисходит до слуги: позволяет Грине затянуться из своих рук. Этикет Гриня, конечно, соблюдает: затяжку делает всего лишь одну и с усердным восхищением причмокивает губами — нектар, а не табак!

Костик заливисто, озорно, как колокольчик через радио на всю школу, расхохотался. Еще бы не вкуснотища: табачок из рук самого господина. Славная хохмочка!

Развеселая эта минута оказалась первой и последней радостью для Костика. Напились рабочие… В дым надрызгались, можно сказать, после суточного воздержания…

Гриня хватанул Костика: мельтешит перед глазами, — подтащил к костру — грейся, кутенок… Уже помеченный ночной сыростью, Костик смачно хлюпанул носом, затих, обласканный жаром костра.

Гарькавый, черт сумасшедший, иначе и не назовешь, высыпал в консервную банку пачку чая — если заваривать чай в своем чайничке отдельно от жены и тещи, такой пачки Костику хватает ровно на восемнадцать дней, — залил банку водой. Из костра выкатил прутком углей, банку на них поставил и хищно-внимательно караулит, чтоб, зелье, закипев, не выметнулось пеной наружу.

Сердце Костика зашлось: готовое зелье Гарькавый слил в его кружку, обильно побулькал в кружку из какой-то бутылки и — о, ужас! — зловеще усмехаясь, подносит Костику.

— Ну-кось, кагорчику, киношник, — не побрезгуй!

От царского подарка Костик отшатнулся так пугано, что окончательно померк, скатился до ничтожной козявки в тоскливых, злых глазах спутников.

Инстинкт самосохранения подсказал Костику стиль поведения. Нужно вызвать к себе жалость, еще лучше оказаться смешным в их глазах, дать им возможность погоготать над его униженностью. Подобреют!

Завтра никаких компромиссов! Завтра он применит к ним тест американских космонавтов на совместимость, подберет к каждому ключик, верней — отмычку поувесистей. «Но на сегодня будь, Костик, умницей, прогнись в спинке, выпяти попку, деточка», — говаривала маман Костику перед уколом…

Куражась перед двумя единственными зрителями, Гарькавый надумал метать топор в кедр, как оказалось, в тот самый, под который и переполз Костик, упрев возле огня.

По-пьяности ли или страшась дружка, Гриня едва слышно промямлил возражение опасной забаве.

Топор сыро чмокнул в ствол на целую ладонь выше головы Костика, за шиворот ему посыпались чешуйки коры.

Костик вскочил, поджал руками живот, ссутулился по-старушечьи и, расстегивая на ходу ремень, пуговицы ширинки, посеменил от костра в темень.

— Я сча-а-а-с! Не теряйте, мужики! — задушевно крикнул он, вроде как давая понять: перемирие треба, житейское дело от ваших хохмочек приключилось…

Пока выжидал полчаса по светящимся в темноте стрелкам, основательно продрог, вернулся к костру.

Однако потешать собственной униженностью, игриво подмигивать, мол, кишка тонка, робяты, перед вами, было уже некому. Оба спали в палатке. Могучие кедры вокруг палатки гнулись от храпа разбойничьих глоток— свинцом бы залить их…

Костик стиснул в кармане штормовки свинцовую битку — груз для закидушки на налима и, громко всхлипывая, слизывая с губок солоноватые, вкусные слезы, пополз к своему спальному мешку.

Солнечный свет сквозь брезент известил Костика о начале дня. Он тотчас потянулся к кофру с «Конвасом» — на месте родимый…

«Все-таки уважают, чертяки, кино! — с тоскливым смешком подумал Костик. — Сонного ограбить — одно удовольствие». Недоверие к рабочим вроде как и исчезло. Не прибили во сне, не ограбили, что еще от чудаков желать? Да и дорогу назад в Слюдянку ему не найти… Костик смахнул кисточкой пыль с холодных голубоватых объективов и выбрался наружу.

Солнечные лучи спицами пронизывают дым костра. Если и снимать захламленную валежником лесную чащу, так именно сквозь легкий дымок, прошитый косыми утренними лучами. Хаос стволов и веток сразу разделится на отдельные планы, и до каждого дерева, куста прочувствуется свое расстояние. В рюкзаке у Костика покоится целая обойма дымовых шашек.

Костик воспрянул духом. Сейчас даже бежевая нательная рубаха на Грине кажется ему интересным цветовым пятном.

Гриня потрошит незнакомую рыбину с перламутрового отлива брюшком и нежно-розовыми, как сосочки, пятнышками по мясистой спинке. Рот Костика заполнился слюной. В их маломощный туристский котелок рыбина не умещается, и Гриня отхватывает топором сначала хвост, потом и голову.

— Зря! — облизнулся Костик. — В голове самый смак. На червяка? Место покажешь?

Гриня сумрачно кивнул на Гарькавого: показалось Костику — с неприязнью кивнул… Дрожа в мокрых трусах, тот отжимает воду из брюк.

— Я, я поймал слюнявочке нашей на завтрак.

— Олег, зачем с такой желчью? Поставь себя на мое место…

— Место твое я в… видал! — отрезал Гарькавый.

Костику не понравились глаза: слишком настоящая полыхнула в них ярость.

— Ох и гну-у-у-сно выражаешься, Олег. А я-то собрался на съемки тебя пригласить…

Гарькавый секундно опешил, как перед фотоаппаратом, снова ожил, кинул на посеребренную инеем траву влажно-тяжелые брюки.

— Вот ладненько! Вот этак добро! Гринюшка, скидывай свои.

— Чаво? Чаво, Олех Палч? Не слухал я? — бестолково забубнил Гриня, не решаясь, видимо, на прямой конфликт.

— Штаны! Живо!

Гриня растерянно оглянулся на Костика, ища и не находя у того поддержки, потом торопливо, как-то виновато снял свои сухие брюки и протянул Гарькавому.

Костика неприятно поразили синюшные, одутловатые, с выколотой на бедре остроухой собачкой ноги. «Шустик», — разобрал Костик под остроухой собачкой.

— Веди! — бесцеремонно толканул Гарькавый Костика в спину.

Костик вспомнил посвист вчерашнего топора, чуть было сам не пал наземь.

«Хамило… Стелил ласковыми словечками — заманить лишь бы! Кокнут еще чего… Фигу с маслом дамся!» — решил Костик. Посуровел он… Призвал к себе в помощь то канючее, в общем-то бесхребетное настырство, за которое маман восхищенно звала его вылитым «тятенькой».

— Извини, Олег, буду тебя сейчас критиковать, — по-мужицки круто начал Костик. — Меня коробит хамский тон. Пусть не повезло на приличное воспитание, но неужели жизнь тебя так корежила, что унизить человека для тебя — удовольствие?

Гарькавый взглянул на Костика с приветливым любопытством.

— Всамдель житухой интересуешься иль испугался?

Вместо ответа Костик радушно перекинул лямку кофра на плечо Гарькавого. Под десятикилограммовым доверием Гарькавый счастливо тряхнул плечами, подхватил кофр еще и рукой.

— Стихи хочешь, Костьк? — неожиданно дружелюбно спросил Гарькавый. Костик важнецки выпятил пухлые губы.

— Попробуй, оценю…

— Жизнь моя по острым ситуациям, Словно кровь, стекает по ножу. Кто я? Дон Кихот беспечных странствий, Всем ветрам земли принадлежу…

Читал Гарькавый о войне. Читал угрожающе звенящим голосом, в такт срубая соцветия пижмы.

Человек с искалеченной судьбой бесцельно плутает по жизни, в отчаянии сокрушая чужие безвольные судьбы. Костик стыдливо ужался, всем своим благополучным сдобным тельцем ощущая зловещий жар, излучаемый Гарькавым.

Он вспомнил, как для киноальманаха «Урал» снимал встречу ветеранов 63-й Добровольческой танковой бригады. Увешанные орденами старики суетились, не зная встать куда, как поглядеть перед леденящим душу зрачком его киноаппарата. А он, с отстраненно-строгим лицом, сладостно покрикивал на бестолковщину… Безногого инвалида на коляске и вовсе огорошил… Папаша, дескать, извините мне мою бестактность, но хватаните воздуха, чтоб грудь молодецкая колесом выперла. Хочу панораму начать с орденов на вашей груди и окончить ее памятником танкистам.

— Значит, война-пожарища? Твои стишата? — наигранно-беспечным голосом спросил Илькин умолкшего Гарькавого.

Гарькавый с бешенством секанул вичкой воздух и, не удостоив Илькина ответом, пропустил вперед себя.

— Топай, кукла! Стишата…

Если льстивый и одновременно способный обидно куснуть словом Гарькавый страшит Костика, то все попытки Костика найти общий язык с безобидным увальнем Гриней кончаются, увы, одинаково: Гриня упорно отмалчивается. Так чутко молчит вышколенный пес, который с прытью исполнит любую прихоть хозяина, но и ухом не шевельнет на чужой приказ.

С просьбой поколоть дров неумеха Костик может пританцовывать вокруг Грини хоть час, пока наслаждающийся потехой Гарькавый не процедит: «Гринюшка…» Гриня берет, вернее, выхватывает топор из рук Костика, в соловых глазах его клубится тяжелая неприязнь… Точит затупленное Костиком лезвие, надежней осаживает топор на размочаленное топорище… Потом целится, целится, левый глаз его дергает нервный тик, и, яростно рыкнув, приседает над поленом. Полено страшного удара не терпит, разлетается на смолистые, с черными глазницами сучьев половинки. Забыв и про сволочь Гарькавого, и про обмылка этого — второй топор запортачил! — пластает Гриня поленья, словно заготавливает дрова на зиму семье своей, краснощеким дочуркам в платьицах в горошек.

«Что им во мне не нравится?» — недоумевает до горькой обиды Костик, складывая за Гриней дрова в поленницу.

Как убеждается Костик, и с Гарькавым Гриня не особенно разговорчив. На обеденных привалах, когда вместо супов тот перво-наперво выуживает из рюкзака бутылку водки, Гриня молча, выжидательно смотрит на хозяина. Гарькавый благосклонно кивает головой. Неуклюже таясь от Костика, Гриня спешно вынимает из картонной коробки стеклянную пробирку с гусеницей или муравьем, и Гарькавый сам — щедро, через край! — заливает в пробирки водку.

Оказывается, молчун собирает коллекцию насекомых, и это единственное в нем, пожалуй, над чем Гарькавый не подсмеивается.

На вопрос Костика Гарькавый мрачнеет, топорщит хрящеватый, нежного, как молоденькая кожица после ожога, глянца нос.

— Хрен его знает… Вроде бы до отсидки забеременеть какая-то должна была от него… Неудобно к дочурке с пустыми руками являться… Платьице в горошек… — желчно прошептал Гарькавый. — Фантазирует, падла! Никакой дочурки у него и быть не может!

Но на следующий день неестественно громко, почти истерично восхищается невзрачным паучком и, снова не жалея, плещет водку в пробирки, будто платя за возможность погреться возле чужой мечты.

Отчаявшись найти союз с враждебно настроенным Гриней, Костик снова переметнулся на Гарькавого — нарабатывать свое влияние.

Кино! От актерских сплетен до мельчайших подробностей устройства ксеноновой лампы проектора интересует оно Гарькавого. Стоило Костику показать только раз, и рабочий безукоризненно надежно научился заряжать кассеты. Сам Костик может нарисовать устройство «Конваса» с закрытыми глазами, но никогда не испытывал благоговейного трепета перед обилием хитроумно взаимосвязанных пружинок, шестеренок, рычажков. Зато Гарькавый, понаблюдав, как Костик готовит камеру к работе, довольно-таки правильно вычертил приблизительную кинематическую схему, обозначив шестеренки смешными колбасками.

Особенно удивляет профессионала Илькина, откуда у невежды верное чутье на композицию кадра. Ведь тонкое это чутье приходит к кинооператору только с опытом, ибо в реальности да еще под настроение любой пейзаж по-своему чарует, зато после радостного предвкушения удачи на экране чаще всего скука. Глаз зрителя не в силах уловить, осмыслить главное, мечется по бесформенному нагромождению валунов, куску белесого невыразительного неба, неизвестно зачем угодившим слева в кадр сухим сучьям. И попробуй, пойми без опыта: чем лаконичней композиция кадра, тем выразительнее.

К раздражению оператора, нанятый им вовсе не для подсказок Гарькавый жестом всезнающего экскурсовода то и дело машет на просвечивающие за стволами хребты.

— Чего жмотишься? Снимай… На черно-белой пленке полутона сольются, а в цвете-то ничего, потянет…

На безголовые советы пьянчуги можно еще как-то отшутиться, но что по утрам делать с ним самим, когда похмелье из него зелень жмет, когда вместо бодрого марша к светлой цели прощелыга готов цепляться за хвост козы? Козе, кстати, и без него солоно — Костик ей кое-какую мелочевку из рюкзака перепулил…

Снедаемый заботой быстрей добраться до избы, Костик чуть было не посоветовал Гарькавому бодрящую гимнастику и ледяной душ, однако глупости не сотворил. Поступил хитрее…

— Камеру молишь, а все равно ведь снятые тобой куски — в корзину… Даже из сильных, но нетренированных рук — про похмелье вообще я молчу! — кадр на экране обязательно плавает…

Без надежды закинул живца Костик, но Гарькавый жадно заглотил…

На следующее утро Гарькавый, стараясь удержать тяжеленный валун строго на уровне глаз, делал третью сотню приседаний…

— Темп! Темп давай! — сердито, без намека на улыбку подгонял Костик.

Если бы не уроки по кино с Гарькавый, он и не представляет, как бы коротал тягучие вечера с постоянно пьяными, ну ни на капельку не управляемыми, бессовестными работягами.

Сегодня Костик пообещал дружкам объяснить назначение широкоугольного объектива и телеобъектива. А так как прикасаться к волшебному стеклу нестерильными руками нельзя, Костик шуганул Олега Павловича отмывать цыпки на руках. Олег Павлович старательно трет руки глиной, потому как деньги на порученное ему мыло истратил на сухие супы…

Костик провел смоченной одеколоном ваткой по брюшку пальца.

— Ты, Олег, так и не понял меня… Стерильные, по-твоему, руки? Мыло вместо водки чаще покупай, — не удержался Костик, вспомянул былое.

Пристыженный ученик третий раз повторяет процедуру в ледяном ручье. За последствия для себя Костик сейчас спокоен и оттого малость наглеет… Сейчас Гарькавый, что ручной теленок, сейчас с него ангелочка можно писать.

Суть Гарькавый схватывает сразу, но, войдя в долгожданную роль, Костик строго экзаменует.

— Нужно тебе охватить все пространство палатки, каким объективом снимаешь?

— Я те пацан, что ль? Широкоугольником, конечно..

— Ну, а глухаря понадобится снять на елке, тогда каким? Он, знаешь ли, близко не подпустит.

— Ты маленький, что ль? Телеобъективом, конечно!

— А медведь на тебя выпрет, тогда каким?

Гарькавый задумался. У Грини орельефленные огоньком светильника морщины на лбу тоже собираются в гармошку. Хоть ни хрена и не понятно Грине из того, что Костик наворочал языком, но за мозги киношные он Костика сейчас — ух! — уважает…

— Смотря зачем нужен, — откликнулся Гарькавый. — Коли частью пейзажа показать, тогда широкоугольником.

— Если?.. — наводит учитель ученика на правильную мысль…

— Если пейзаж того стоит, конечно, — облегченно выдохнул Гарькавый. — Может, он в серых скучных кустах ворочается — какой смысл? Лучше одну пасть телеобъективом выхватить!

Неожиданно Гарькавый прервал хриплым от волнения голосом.

— Хорош на сегодня…

— Твоя власть, — равнодушно зевнул Костик.

Реванш за дневные унижения взят: нервы Гарькавого раскалены азартом и слушать дальше тому просто невмоготу. Сейчас Гарькавый жаждет одного — убить невыносимо мучительное время до рассвета. На рассвете он выманит у Костика «Конвас» и на практике — досыта! — будет сравнивать углы захвата пространства разными объективами…

Упругая, засыпанная квелым от заморозков листом тропа четыре дня серпантинила по склонам, а к вечеру раскисла в заболоченном распадке. На осклизлых, неверных под ногой бревнах пьяного Гарькавого и вовсе швыряет из стороны в сторону. Черпая сапогами зловонную, с нефтяной пленкой жижу, он лишь равнодушно матюкается и, не переобувшись, ковыляет дальше. Грязь с чавканьем пузырится из-за завернутых голенищ.

Судя по тому, что скалистый отрог развернулся в цепь отдельно маячащих скал, лежневка плавно повернула. От скалы к скале лениво машет крыльями незнакомая крупная птица. Рваные гребни над дремучим еловым частоколом будоражат Илькина хмурой первозданностью. Однако придирчивый глаз профессионала безжалостно погасил нахлынувшее настроение. Серятина свет, не та точка съемки… По-настоящему-то панорамку вокруг хребтов нужно крутить с вертолета и лучше на восходе солнца: оплавленные первыми лучами грандиозные останцы величаво покружатся над туманным, еще дремотным лесом. Таким кадром избалованного панорамами африканских саванн, швейцарских Альп зрителя еще можно вдохновить. На пять минут… Месяц единственной жизни Костик должен принести в жертву зрителю, которого и в лицо не знает…

Костик так и не научился раздваиваться на озабоченного поисками кадров профессионала и любителя природы, который в свободное от съемок время наслаждается осенней тайгой. Угодный зрителю кадр вынуждал Костика даже на кратких привалах не беззаботно валяться, покорясь обаянию бирюзового в те денечки над всей Сибирью неба, а сосредоточенно сортировать гирлянды облаков на зрелищно эффектные для съемок и бесполезные.

Но самая обидная нелепость заключалась в том, что пахнущий грибной прелью безыскусный пень, чахлая осинка на вырубке, затекающие бурой вонючей жижей следы от сапог Гарькавого — простенькие кадры, действительно волнующие душу, — на экране смотрелись бы удивительно скудно, безлико, скучно!

«Привезти им на фестиваль березовый чурбан да ведро болотной жижи. Вот и попробуйте, полюбите такой Россию… Колорит им в цвете выдай! Коты жирные!» — со злостью подумал Костик о том самом зарубежном зрителе, работа на которого еще недавно льстила его самолюбию и, как мыльный пузырь, раздувала авторитет Костика в собственных глазах.

Пьянице Гарькавому можно позавидовать, уродился же маньяк… Доверь ему аппарат — истратит всю пленку на первую муравьиную кучу. Не существует для светлой головушки ни зрителя, ни критики, ни конкурентов по студии… И ведь как хитрит, бестия, лишь бы заполучить «Конвас» в руки.

— Шнурок у тебя, киношник, развязался, давай аппарат подержу.

Глянет Костик на ноги, а на ногах по-прежнему сапоги обрыдлые. И хоть плачь…

После лежневки тропа коварно запружинила по ядовито-зеленой, короткой, будто на ухоженном газоне, травке. Костик с досадой окликнул Гарькавого: снова отстал бестия.

— Эй, ты, что опять стряслось?

Тот ждет, пока заносчивый киношник подойдет сам.

— Кормильца вспугнули…

— Хватит, Олег! Хватит! Слышишь — хватит! Я устал от дурацких жаргонов. Я сыт твоими фокусами! Я уже потерял пять дней — и ни одного запланированного кадра!

Гарькавый смотрит на Костика трезво и холодно.

— А медведя не хочешь, сопля?

— Иди ты… — снизил Костик генеральский тон до шепота.

— С горшка, кажись, вспугнули, — озабоченно процедил Гарькавый, кивнув на парящую теплом навозную кучу возле тяжело продавленного во мху следа. — Свежак! — Он разгреб носком сапога лепешку с красными точками непереваренных ягод. — Сало к лежке дотягивает… Где-то рябинники поблизости знатные. Камнем по башке вдарили, что ль? Якорь, говорю, кидаем, Константин! — проорал в самое ухо замершему Костику Гарькавый.

На предложение Гарькавого завтрашний день посвятить съемкам, а живую козу использовать приманкой, Гриня впервые за все дни решительно прогундосил: «Не отдам Тоню! Не зверствуй, Олех Палч. Из ружья лучше стрельни».

— Что-о-о? — диким голосом проревел вконец пьянущий Гарькавый. — Ну-кась, Гринюшка, глянь на дядю оператора, — с зловещей ласковостью попросил он дружка. Гриня покорно обернулся к насторожившемуся Илькину. Гарькавый подпрыгнул и точно в копчик ударил другаря Гринюху кованым каблуком.

Гриня закатался по траве, Костик — к нему.

— Назад, падла! — вскинул Гарькавый ружье.

— Олежек, не горячись! Миленький, не горячись! Он виноват, с него хватит.

— Вонась оно-о-о… Падаль жалеешь? Кто меня жалеть будет? — Держа ружье в правой руке, Гарькавый снова каблуком в лицо сбил всхлипывающего на четвереньках Гриню.

«Взрывпакет!» — озарило Илькина.

Чужая хрустящая боль на мгновенье ослепила страх перед Гарькавым, отозвалась в Илькине горячечно-бестолковой решительностью.

Он метнул в костер взрывпакет, всегда висящий на пояске на случай агрессии медведя. Угадывая в дыму фигуру Гарькавого, подскочил и утайкой (словно кошка лапкой — не опасно ли?) цапнул того за кисть правой руки. Ружье выпало — Костик осмелел. Вздернул пьяного на спину, нерешительно потряс его — дальше что? — и, крепко зажмурившись, наконец шмякнул через себя оземь.

— Ноги — ремнем! — очень даже решительно скомандовал Грине, сам ловко стянул кисти рук хитреньким узлом.

— Су-у-у-ки, — обреченно завыл Гарькавый, изгаляясь в звериных интонациях.

В палатке Костик обмотал дебоширу еще и рот полотенцем, наглухо застегнул брезентовый полог и, силище свирепой сам удивляясь, забаррикадировал выход из палатки толстенным бревном.

«Водку у дядечек вылить? Совсем бандюги озвереют…» Костик брезгливо посмотрел на шмыгающего носом Гриню.

— Мне фильм лепить — я польстился. Некуда податься, прилип к нему? Или должник его?

Искра щелкнула Гриню по носу, и он еще горше затер глаза грязными, ревматизмно-распухшими в суставах пальцами.

— Молчите, Прохоров? Молчи, молчи… Обоих поодиночке передушит.

Коза уложила рогатую голову с клочковатой седой бороденкой Грине на колени: запахи недавнего медведя измучили животное. Сотрясающая ее дрожь особенно заметна на вымени. По покрытым струпьями соскам копошатся муравьи, капли молока одна за другой сочатся на траву.

— Сцедишь, может, Гринь… — пытается Костик хоть чем-то занять рабочего. Гриня тупо молчит, окаменел черным силуэтом на фоне костра.

Светит фонариком Костик, а Гриня бережно обмывает больное вымя тряпицей, смачивая ее в растворе марганцовки.

В то время, как козу больно тягает за соски Гриня, она с потаенным упреком почему-то косит на Костика. И чего она косит? Кружку долгожданного пахучего молока Костик выпил без аппетита…

Нацедив вторую кружку до краев, Гриня не пьет, исчезает с кружкой в темноте.

— Охладить поставил?

— Аха, в ручей. Холодненького Олех Палчу на утро…

Костик долго ворочается на шишках, впопыхах не убранных из-под днища палатки: его шестимесячный сынок Лешка мог сегодня остаться без отца… По ночам Лешка горланит, пока Костик не переложит его к себе на живот. Разомлев на папкином животе, Лешка доверчиво писает, оба с папкой счастливо урчат и, наконец, снова засыпают.

Можно, конечно, Гарькавого обвинять… Если судьба человека только в его собственных руках — можно…

Мертвецки пьяный Гарькавый младенчески разметался поперек палатки и храпит. Дружок сердечный успел снять и полотенце, и ремни.

Костик приподнял волглый, отяжелевший полог: как он там, «другарь Гринюха»? Досадует Костик: не сумел «расколоть» Гриню, в союзники против Гарькавого заманить… На ружье еще из-за него кинулся — свинья неблагодарная…

Гриня греет руки в густой шерсти козы. Обморозил их он еще малышом, вылавливая карасей — те задыхались в проруби. Бабушка Елена гаркнула тогда на деда— растерялся старый, бухнулся на колени перед иконой! — заставила его принести воды почему-то именно из той проруби. Едва пальцы начали в ледяной воде отходить, обмотала плачущему внуку руки праздничной шерстяной кофтой.

За ту самую кофту, еще перед войной подаренную бабушке сыном — отцом Грини, сосед Доронин одарил Прохориху кружкой гусиного сала — ей-ей, жалко несмышленыша! Зато впоследствии всякий раз выговаривал соседке, если внук ее за былую доброту не благодарил низким поклоном, а, что волчонок, ярился исподлобья.

Даже когда Гриня работал в рыбнадзоре, в сенях у бабки всегда стояли просмоленные бочки, в которых плескалась спасенная рыбья молодь.

Вялый, внешне безучастный к жизни, сам словно вытянутый на берег старый сом, Гриня слыл в селе за недоумка: родная бабка в покос нанимает работников со стороны, свой же верзила ради десятка рыбешек копает канаву от усыхающей старицы к реке.

Зато браконьеры, и городские, и местные, Гриню уважали. Городских Гриня совсем легко облапошивал. Обычно после изнурительной тряски из города мотоциклисты в селе отдыхали. Пили молоко, пока охлаждался мотор, расспрашивали мальчишек про клев. Гриню же интересовали украдкой пылившие мимо села, чаще в пятницу, поздно вечером, мощные «Уралы» с вместительными люльками.

Торная для мотоциклистов тропа сопровождала реку километров на десять, дальше реку надежно сторожили береговые скалы.

Прихватив рослую лайку, Гриня бесшумно катил на велосипеде вслед за возможным браконьером. Если тот действительно гарпунил с карбидной лампой в заводи, улучив момент, сливал из бака бензин, именем закона реквизировал вкусную городскую снедь и вместе с напружинившимся псом ожидал, пока браконьер причалит к берегу. Одного-двух не без возни, но скручивал: Шустик выручал…

Однажды пес вырвался из Грининых рук, виляя хвостом подбежал к выплывшей из темноты лодке. Влажно лизнул горячим языком колючее лицо хозяина своей матери — Доронина. Сын Доронина накинул на Шустика сеть и надежно, как колол свиней, воткнул лайке нож под лопатку…

Терпеливому следователю Гриня так и не мог припомнить подробности схватки. От удара веслом в голову сын Доронина скончался сразу, у старика оказался перебитым позвоночник.

После объявления Грине приговора, жена Доронина, старуха в черном, с водянистым студнем вместо глаз на желтом пергаментном лице, кричала спешащим на свежий воздух односельчанам.

— Люди! Люди али нет? Подлюке жизнь подарили и молчите? Найду, Прохориха, справедливость на твоего изверга. Ничем не поскуплюсь, без копейки останусь — найду справедливость!

— Не советую искать вам иную справедливость! — вышел из себя судья. До этого он задавал вопросы жене Доронина бесстрастным голосом. Жестом подозвав одного из милиционеров, шепнул тому на ухо. Милиционер помог бабушке Елене встать, поддерживая ее под руки, проводил до дверей.

В колонии оборвалась для Грини последняя кровная ниточка между ним и родным селом — умерла бабушка Елена. От пожизненного клейма «убийца» состарился Гриня, едва шаркал ногами на разводе, может, так бы и стих, не дотянув до свободы, не окажись тогда рядом Гарькавого…

Но, и на воле день начинается для Грини с одних и тех же кошмарных воспоминаний, и вот уже второй год сломленный, пристрастившийся пить Гриня безропотно кочует за спасителем своим по Сибири.

Жизнь Гарькавый знает, не чета ему…

Спал Илькин чутко, судорожно оттолкнул коснувшуюся горла руку. От Гарькавого разит водочным перегаром, запахом гнилых зубов.

— Вставай, киношник, айда рябинник искать. Ружье прихвати…

Коротавший ночь с козой возле костра Гриня приветствует задиристого дружка вопросом.

— Спалось хах, Олех Палч?

Гарькавый в свою очередь заботливо разглядывает багровый рубец на Гринином лбу.

— Ой, не говори, Гринюха! Приснится же человеку ересь малиновая. У самого Наполеона в плену побывал. Бородинское поле, дым, грохот, а он, бедолага, щи пустые из каски хлебает. «В маршалы ко мне пойдешь?» Я, понятно, отказался, дешевка я трехкопеечная, что ли? «Тогда вот тебе, солдат, за верность отечеству шпагу из нержавейки и кисет с махоркой!»

Гриня слушает байку с тусклой миной на лице: про этого самого Наполеона Гарькавый трекал тыщу раз… Костик — со снисходительной полуулыбкой. Оказывается, Гарькавый вчерашнее помнит и именно перед ним остроумно извиняется…

Смазать, как всегда, сапоги гуталином Гарькавый Костику не разрешил: останется в траве тропа остро чуждого, медведю запаха. Уткнул длинный нос в козью шерсть, недовольно сморщился.

— Дымом пропахла, партизанка. Может, с мылом выкупать ее? — обратился в раздумье к поникшему Грине.

— Олех Палч, она табах сжевала, что я вам накрошил из вчерашней пачхи.

Простодушное лицо Грини светится надеждой. Коза тоже сверлит Гарькавого рябым глазом.

— Сжевала — твой выкурю!

Тогда Гриня пускается на хитрость: достал из рюкзака огромную бутыль гаванского рома.

— На посошох, Олех Палч?

— Убери! — зло приказал Гарькавый. От его вчерашней пьяной расхлябанности не осталось и следа.

— Вари шамовку и можешь отсыпаться. Костром особо не дыми… Киношник, кого хороним? Готов?

— Жучхов, Олех Палч! Жучхи попадутся если, а? — робко кричит им Гриня вдогонку.

Коза с венком кувшинок вокруг туловища, ружье, кинокамера, уголовник, мечтающий стать кинооператором — винегрет, тарабарщина какая-то!

Вчерашняя жестокость Гарькавого мешает Костику перестроиться на азартный съемочный лад.

— Лихо ты его вчера, — подсластил на всякий случай Костик, заводя разговор.

— По-твоему, живого человека сапогом в морду — лихо? — В голосе Гарькавого насмешка, Костику не верится, даже осуждение.

«Силен иезуитище!» — невольно восхитился Костик.

— Я гнилушка еще та, послевоенная… Мне война и списала… Тот за рыбу людей укокошил. Знавал я таких законников: ни себе, ни людям. Падаль! — смачно добавил Гарькавый. — Бил и буду бить.

Смолчать бы лучше, понимает Костик, но кто-то другой за него упрямо лезет на рожон.

— Не мае, конечно, быть строгим судьей. Ты, Олежек, все ссылаешься на войну. Но согласись со мной, ради куска хлеба в грабители шли единицы, а остальные точили для отцов снаряды… Так что извини, война для тех, кто стал ворьем, только ширмочка. Теперь о Грине. Гриню ты пригрел: он добрей тебя. За ту же самую доброту его и ненавидишь! — сурово осудил Гарькавого Костик. (Мысль о доброте, за которую любят и ненавидят одновременно, очень нравилась Костику своей парадоксальностью.)

— Эвон как ты, умник, зачирикал… — Кожа вокруг ледышек-глаз Гарькавого старчески морщинится, словно из надутого шарика выпустили спасительный воздух.

Костик ощутил в груди холодок — глупец-воспитатель! Доверить бандюге ружье с картечью…

— Я тебя вчерась почему не тронул, лопоухий?

— Действительно, и чего расщедрился? — с остатками достоинства храбрится Костик.

— Потому, милашечка, не щипнул тебя за попку, что ты свой. Ведь ты, булочка домашняя, за медведя недаром уцепился. В мыле от страха, и все равно лезешь. Почет тебе от жизни нужен. Слава! Прижмет насчет славы — и финочкой тогда согласишься козу… Рядышком ступеньки — медведем или финочкой… — глумится Гарькавый над бледным Костиком. — Теперь и представляй себе, киношник: мамка твоя и три малолетних сестренки с голодухи про сортир забыли… На что тогда решишься?

— Убойная логика! Твои сестренки выжили, зато чужие сестренки остались без хлебных карточек — выкрал! — гордо парирует Костик.

Он понимает: черта запретная, но уязвленное самолюбие клокочет, да и Гарькавый вроде руки не распускает, лишь вяло отмахнулся.

— Не пойму, хитрый ты или бестолочь. Хитрый, так не юли, сказал ведь: не трону!

Выйдя на когтистый след в корочке усыхающей лужицы, оба будто и забыли про «задушевный» разговор. Во всяком случае Костик смекнул: уроки педагогики съемкам могут повредить. Ну его, разбойника… Наше дело зрителя редкостным кадром побаловать.

Костик искренне верит сейчас в свое высокое предназначение и, наверное, оттого слишком уж старательно замеряет экспонометром теплый свет от ладони, шарит экспонометром по небу — снова на ладонь.

Гарькавого знобит лихорадка азарта. Не смея Костика торопить, он нелепо приплясывает и пожирает того глазами.

— Не суетись! — взвизгнул Костик.

Гарькавый силится и не может стронуть козу с места. Хворостинки ног не держат обезумевшее животное.

Словно алчный старатель, Костик зорко выискивает во мху золотые слепки следа. Проламываясь после солнечных полян через тенистые буреломы, он лишь смещает на объективах кольцо диафрагмы и снова гонится за будущим успехом.

Поляны между вчерашними скалами отяжелели под стеблистым усыхающим разнотравьем. С замшелых стволов рябин измочаленными лохмами свисает кора.

— Не могу, Костьк! — хрипит за спиной Гарькавый. — Жжет меня! Здесь! Давай здесь!

— Точно, кора обкушена… И обзор со скал отличный…

Сколько ни мытарился по жизни Гарькавый, но муки сладостней еще не ведал. Будь кинокамера его, уж он-то снимал бы медведя только на фоне скал. Раз козу будет драть, значит, свирепость на экране… Злоба! Мрачный ноздреватый камень — лучшая оправа для злобы…

— Браво, Олежек! Настоящее образное мышление! Только я тебя сейчас раздраконю. Если снимем его на фоне скал, то контуры-то скал, самое в них и интересное, не влезут в кадр. Кадр останется без информации о месте съемки, такой и в зоопарке снять — чик! — и снял. А если чтоб и скалы вошли и хребты за ними, то снимать нужно именно с вершины скалы. Не забывай для чего мы здесь — фильм рекламный!

— Ладно тебе фасонить… Командуй, куда ее…

Ногой в трещину, рукой за березу цап-царап — и Костик уже на пятачке скалы. Хоть и доказывал он преимущество верхней точки съемки, но что оранжевая земля ярче неба — сам не ожидал!

Лиственничные хребты полыхающим кольцом теснят горизонт. Лишь не тронутые вырубками склоны далекого Хамар-Дабана облиты синеватой кедровой зеленью. Языки свежего снега змеятся с вершин в распадки. Невидимые в распадках озера отражают в небо голубые столбы света. Никакой альбом Рериха не заменит сынку Лешке настоящей Сибири!

По мановению руки Костика Гарькавый послушно перемещается с козой в границах будущего кадра.

Наконец нужная точка для козы отыскана. Начав панораму с обрушившегося на козу медведя, Костик умышленно уведет зрителя на полыхающие багрянцем хребты. Потом опять зверь, но крупным планом. Слюни, брызги крови! Едва зритель войдет во вкус — снова крутануть ему тайгу. Правда, эпизод получится не цельным, а полосатым, как зебра, зато динамичным.

Гарькавый, от него же и нахватавшийся кое-каких терминов, частично прав. Настоящий талант диктует зрителю свой вкус, а не подлаживается под штампы, которые тот легче переваривает.

Обухом топора Гарькавый вогнал в землю березовый кол. Затем оба по очереди выкосили вокруг кола траву в радиусе на длину веревки. Нож в руке Гарькавого ходил слепящим полукругом, и Костик опасливо пятился. Зелеными от травы руками Гарькавый привязал веревку к колу и надрезал ее возле шеи козы. Завидев медведя, живая приманка веревку оборвет, и тогда, возможно, удастся снять короткую погоню и жалкую оборону.

На скале Гарькавый тоже изумленно охнул. Крепче ухватив «Конвас», он жадно таращится через видоискатель на огненные дали.

— Твоя правда, отсюда куда шикарнее… Доучиваться мне до тебя — ой-ой-ой!

— Только доучиваться? Ловко! Потаскав за меня пустой кофр, уже постиг основы операторского мастерства?

«С свиным рылом в калашный ряд», — про себя добавил Костик любимую папину поговорку.

От деликатной оценки Гарькавый враз постарел лицом, но молчит, лишь от губ к скулам протянулись горькие складки. Столь явная беззащитность смутила Костика.

— Извини, Олежек… Я имел в виду: не обязательно работать оператором-профессионалом. Для души так гораздо приятнее кутить любительский «Красногорск», купил и поливай себе на здоровье…

— Сколько? — отрывисто спросил Гарькавый.

— Стоит, правда, дороговато… Рублей четыреста.

— Будут деньги! Вернемся — устроюсь на постоянную работу. Токарил я в зоне классно!

Подвижное нервное лицо Гарькавого озарилось мечтательным огоньком.

— На следующее лето сам сниму фильм про медведей!

— Меня носильщиком пригласишь? — умно, как показалось самому, польстил Костик. Гарькавый горько усмехнулся, и Костик ощутил на щечках горячую краску стыда.

Будущая «кинозвезда» с укором поглядывает на вершину скалы, где затаились Костик и Гарькавый. Через телеобъектив хорошо различима сотрясающая козу дрожь. Очевидно, косолапый бродит совсем рядом…

«И чего на нас косит, больше некуда? Любовалась бы пейзажами…» — размышляет Костик, устраиваясь поудобнее. Сейчас он почти и не сомневается в успехе комичной поначалу затеи.

Однако жевать козу зверюга не спешит. Третий час та впустую тратит нервы: все трясется и трясется. Не надоело ей, что ли?

Вынужденный держать «Конвас» наготове, Илькин давно уже проклял неудобство необорудованной позиции. Опорный столик для кинокамеры и полешки под сиденье— пустяк, на пять минут работы. Погорячились!

Стыдно сказать, но библейский зад Костика, словно та принцесса, сразу ощущает каждую выбоину и песчинку. Он сейчас люто завидует Гарькавому. Тот прихватил с собой телогрейку (что и Костику советовал!) и, хмыкнув на гордый отказ Костика, вольготно разлегся на ней. Хотя бы для приличия предложил еще раз…

— Олег, может она его того… не соблазняет? Заставь ее поблеять… Пожалобней…

— Хм, голова… Козленок я, по-твоему?

— Для искусства, Олег… — Костик замялся, чуть не сболтнув, что было на уме: сапожком ее, сапожком, как Гриню… — Любым способом, Олег…

Едва Гарькавый скрылся, Илькин юркнул на его телогрейку.

Отчего-то Гарькавый не идет прямо, а осторожно крадется через траву к козе. Однако коза, мыслей его не ведая, сама радостно рвется к нему с привязи. Последние метры Гарькавый хищно бежит ей наперерез и с маху пинает в вымя… Со вкусом пинает — неприглядная картинка…

Костик, разумеется, зажмурился, но внимательно считает повторяющееся бессильное «ме-е-е…»

«Потерпит… Подружек тысячами на бифштексы растим», — хладнокровно утешает себя Костик. Гарькавого ему все одно не исправить, зато фильм о природе посеет в черствых заграничных душах добрые ростки… Наконец, не выдержав, Костик, кричит:

— Не смей! Хватит! Хватит!

У карабкающегося назад Гарькавого остекленевшие жуткие глаза. Руку Костик хоть и подал, но в глаза не смотрит. Понимай, мол, Олежек, как хочешь… Может, и презираю…

«Ласка» не помогла. Ждут шестой, седьмой час, но бурый «к столу» не спешит.

Ждут и наблюдают, как купол неба просел под слоистыми обложными облаками. Вскоре последние соломенно-золотистые лучи, как от гигантской фары, шарят в щели между горами и плотной крышкой облаков.

— Тю-тю свету…

Гарькавый нехотя согласился.

— Лады. Завтра тогда…

Искупая грех перед героиней, Костик сам ведет ее домой. Вернее, наоборот: коза резво скачет вперед, а Илькин едва волочит за ней ноги. Дождь окончательно испортил настроение: первая капля — и сразу за шиворот.

Зато Гарькавый, ликуя, тянет руки к небу и ловит ртом холодные обильные струи. Его помолодевшее лицо, сутулые обычно, а сейчас словно и распрямившиеся плечи ужасно Костика раздражают.

— Потерянному дню радуешься?

Гарькавый ухватил Костика за талию и, будто мячик, легко крутнул ввысь.

— Глуп лопоухий! Ура! Глуп лопоухий! — слышит Костик захлебывающийся радостью голос.

И все-таки пришел зверь за козой. Подкрался ночью, когда отчужденно нахохлившиеся друг против друга люди в промокшей палатке порознь гадали каждый об одном и том же: не перейдет ли студеный дождь сразу в снег? Лапой смахнул козе голову.

— Назад! — бешено крикнул Гарькавый Илькину. Сдуру Костик пополз через застегнутый полог наружу.

Опрокинутый Костиком керосиновый светильник поджег спальный мешок. Бестолково-старательно, словно ловя кузнечика, Гриня захлопал квадратными ладонями по пламени.

В упор на жуткий рык Гарькавый выстрелил. Еще и еще. Рык перерос в рев, — перепонки рвет! — потом сквозь дробь дождя отчетливо затрещали сучья, и уже издалека рев вернулся эхом-угрозой.

— Фонарик, Костя, — тихо попросил Гарькавый.

Костик услышал, как лязгают собственные зубы.

Ощупью отыскал его руку и отпрянул, будто невзначай коснулся в темноте покойника: пальцы у Гарькавого скрючились в ледяной гладковатый кулак.

— Съемочки, маму их… Заикой можно остаться, — смущенно пробормотал Гарькавый. Не слыша в ответ сочувствия, спросил скорее растерянно, чем с вызовом:

— Перепугались, так, что иль, суслики?

— Подранох на нас, — угрюмо отозвался Гриня. — Не по-сибирски оно… X самой зиме… Люди белховать придут, а мы им шатуна оставили…

— На ружье! Выйди! Добей его! Раз такой совестливый.

— Ну вот, снова и ругань. Нельзя, друзья, нам сейчас ссориться, — с пылом заключил Костик. Он уже пришел в себя и понимает, что из его уст опасения за раненого медведя истолкуются как малодушие.

— Никуда он от нас не увильнет — снимем все равно! Этого не удалось, у избы, значит, подкараулим.

Ох и трудно Костику нахлынувшую болтливость сдержать. Ох и хочется добавить ему что-нибудь еще, например, про риск в искусстве…

Но поверженный Гриня и так уж тяжело сопит. А кроме того, флегматичная совесть Костика отчего-то сейчас шевельнулась. Вроде и волноваться особо не о чем, без сучка и задоринки еще ни одна серьезная съемка не обходилась. Как там в песне: «…нужна победа, мы за ценой не постоим!» Но смутное чувство вины перед Прохоровым, пожалуй, и Гарькавым тоже, с самого начала съемок мешает хуже колючки в сапоге.

«Рисковать рискую с ними на равных. Голодаем вместе. Заплатить им? Заплачу! Слишком я интеллигентно воспитан, чтобы общаться с этим быдлом», — упрекнул себя Костик, так и не позволив себе докопаться до истинных причин, что подтолкнули его на съемку медведя.

Брезент вокруг дыр от выстрела отрывается целыми лоскутами. Опасаясь выходить, Костик посветил фонариком через проем дыры. Пересчитав стеклянные нити дождя, луч уперся в голову со слипшейся шерстью.

Уцелевший внимательный глаз — единственное, что напоминает Тоню в мокнущих под дождем останках.

«И чего она косит?» — раздраженно подумал Костик, спешно закладывая дырявую стенку палатки рюкзаками.

После гибели козы Гриню будто подменили. На протянутую Гарькавым пачку папирос бывший послушный раб уставился, словно и не понимая, что от него требуется.

— Однахо в последний раз, Олех Палч, — пробасил с растяжкой.

К удивлению Костика, Гарькавый не вспылил, более того — пошутил добродушно.

— Ладненько, косолапый. Глядишь, этак и курить брошу по твоей милости…

С Костиком рабочий и вовсе осмелел до неприличия. Демонстративно запнулся на первом же привале о кофр с кинокамерой. Костик, естественно, перевесил кофр на сук поодаль стоящей ели, но Гриня вынырнул с хворостом именно из-за этой ели и, как бы нечаянно, саданул кофр плечом. Сук угрожающе заскрипел, Костик резво вскочил, однако у Грини на лице снова затускнела туповатая невинность. Отчитать его Костик постеснялся и окончательно сконфузился, ощущая на себе пристальное внимание Гарькавого.

Два последних дня до избы Гриня преследовал Костика шаг в шаг и замогильно вещал из-за спины:

— Слышь ты? Утоплю я твою хромыхалку. Усни попробуй, утоплю ее и тебя, наверное, утоплю…

В искренность угрозы Костику не верилось, по однообразный юмор изрядно действовал ему на нервы.

Честно говоря, Костик и сам с великим удовольствием забыл бы тяжелый кофр на привале, так сильно мучила его поначалу безобидная, а сейчас перехватывающая дыхание боль в пояснице.

Наглела боль с каждым шагом. Даже столь долгожданная изба на противоположном берегу речки не обрадовала Костика. Согнутый болью в крючок, он застыл на валуне, не в силах перепрыгнуть на следующий. Гриня сдернул с Костика кофр, так согнутого крючком и взвалил на плечо.

— До избы, Гринечка… — выдавил из себя Костик, уткнувшись лицом, словно в отцовскую, жилистую, пахнущую потом шею.

— Будя Ваньку-то валять, — с напускной грубоватостью прикрикнул Гарькавый, выплескивая воду из колпака дождевика.

Костик поморщился, все же сам без посторонней помощи, каблуками о край нар, вытянул ноги из сапог.

— Подгадил, мужички, я вам… Вы уж меня извините… Если и в самом деле радикулит, читал в «Здоровье», подолгу валяются…

— Букварь тебе читать! — огрызнулся Гарькавый.

— На скале меня, Олежек…

— Вот и говорю, — дофасонил… И почему я такой невезучий на житуху? Раз помаячило… Эх! — скрипнул зубами Гарькавый.

Сумрачные озлобленные рабочие яростно лечили Илькина до самого вечера. Едва Гриня убрал с поясницы остывший камень, Гарькавый намочил водкой грубошерстную портянку и принялся сдирать кожу с гладенькой пояснички.

— Помогло?

— Ни-ни, Олежек…

— Врешь, помогло!

На смену Гарькавому снова возник Гриня с котелком малинового отвара.

— Пей.

— Не могу, Гриня, на двор хочу…

— Силой волью…

— На улице как? Сеет?

— Пей!

— Мелочь сеет?

— Аха, мелочь. Допивай…

Видя, что после их стараний согбенный Илькин все равно едва дошел до ведра в углу, Гарькавый зашвырнул рюкзак в изголовье нар и через минуту уже захрапел.

Огонек керосинового светильника едва обрисовывает сидящего за столом Гриню и выдолбленную из гриба-трутовика пепельницу на подоконнике. Остальное пространство избы до багрово накалившейся печи — в полумраке, оттого, наверное, изба кажется Костику удивительно уютной.

Нары — ряд одинаковых по толщине тонких, сально блестящих тепло-коричневых бревен. Из тех же бревен и потолок, только подтесанных до бруса. Из них и дверная коробка, и сама дверь.

«Все равно недоступен виноград — шиш ее снять без мощного павильонного света. Отснимался…»

Пытаясь забыться, Костик следит за Гриней. Тот снял с печки зашипевший котел, разбавил кипяток холодной водой и со старательным терпением погружает огромные ладони в котел. На экране стены, будто, дым из вулкана, затрепетал пар. «Что-то распарился он сегодня…»

— Ноют, Гринь?

— Аха, ноют сволочи. Спасу нет…

И последним удивлением засыпающего Костика было: на нары Гриня лезет, не погасив светильник. Странно, не похоже на него. Керосин у них на исходе…

— Дрыхнешь? — неприязненно бросил Гарькавый Костику. Костик с трудом, через боль успевает за ним глазами.

— Жарит меня, Олежек. Поясница по-прежнему, и голова теперь вот раскалывается…

— Значит, по-правдишному решил поболеть? По-вашему; с температуркой, с градусничком? — Гарькавый сузил глаза до щелочек-лезвий. — Тогда квиты мы с тобой, киношник. — Рубанул ребром ладони по колену. — Во! Выше голенищ за ночь намело. В мышеловку я тебя заманил. Ты, киношник, не бледней, я ведь причитать над тобой все равно не буду! Полбеды буран — Гриня сбежал! Водку мою вылил из бутылок, половину супов с собой угреб. Ну, крыса, мал свет — посчитаюсь я с тобой!

Хоть и не к Илькину фраза, но инстинктивно он ощутил угрозу и себе.

Гарькавый, как завороженный, уставился в окно и щелкает, щелкает курком ружья.

«Отменный кадр, — машинально отметил Илькин. — Капли на запотевшем окне, и те же капли на тоскливом лице. Все остальное сейчас неглавное, пустячное… Чуть недопроявить — уйдет в черный провал».

— Патроны ему зачем, если ружье не взял? — не в силах перебороть заискивающий тон спросил Илькин.

Гарькавый пыхает под нос, сдувая с кончика хряща капли.

— Думал, догонять кинусь… А ведь просчитался, крыса! — внезапно повеселел Гарькавый. — Заветный патрончик я всегда во внутряке ношу! — Сдул с патрона табачные крошки, загнал патрон в ствол.

— Вот что. Ждать, пока ты отлежишься, дурость получится. Наметет выше брюха, да и не ходоки потом мы без шамовки. Речки вспухнут. Гриня-то ведь недаром слинял — местный он… Ухожу я тоже. Переть тебя мне не по силам. Доберусь я до Слюдянки, значит, и тебе счастливая масть — жить будешь…

Костик молчал. По затылку снова будто стучал кто обухом топора. Что кино? Маломощное зрелище… Научиться бы настроение на экране прокручивать, чтобы зритель на всю жизнь запомнил, как пахнет сейчас смертью снег с сапог Гарькавого. Может, тогда кто-то из сидящих в зале и позаботится о его сынке… У Лешки уже вылезли два нижних зуба, и на любое, даже фальшивое внимание к себе сынка радостно смеется: «Гы-гы-гы». «Та переживет», — равнодушно подумал Костик о жене.

Гарькавый разложил остатки супов на две одинаковых кучки. И от стола было отошел, но не выдержал — осклабился.

— Жирновато тебе половину, валяться-то… А мне жратва для силов нужна. Не дойду я — тебе и вовсе супы бесполезны. Так что по справедливости давай… Он заново переделил супы и вместе с сухарными крошками смахнул свою долю в рюкзак.

— Ружьишко ты сам обещал. Помнишь, обещал? Что, иль, может, напомнить тебе? — истерично выкрикнул Гарькавый, как клоп, наливаясь красной злобой. — Я напомню! Прижало тебя, киношник, так и уравнялись сразу. Олежком зовешь! А подарок от души сделать Олег Палычу — снова в кусты? Стыдно, киношник? То-то же!

«Молчать с ним, пристрелит…» — приказал себе Илькин. Но когда Гарькавый потянулся, к кофру с кинокамерой, Илькин прохрипел:

— Не трожь, Олег. Бесполезен он тебе, не продать. Не трожь.

— Дурочка! — ласково и нагло оборвал его Гарькавый. — И до порога с ним не доползешь, медвежатник… А я тебе по дороге панорамок с первым снежком накручу. Для тебя же стараюсь! — с надрывом выкрикнул Гарькавый, но Костик его уже не слышал. Только на перекошенном злобой лице с челочкой беззвучно и плавно, как бы в замедленной киносъемке, сокращался черный рот.

Придя в сознание, Илькин сразу оценил изменившийся свет: окно полностью залепило снегом.

— Очухался? Дров я тебе заготовил. Вон под нарами забил все. Хватит дров. Ну, лады, что иль? Давай, киношник… Нет здесь больше Олега Павловича Гарькавого!

Снег засыпал тайгу четыре дня: разводьями влаги проступал на мореных временем брусьях потолка, порывом осатаневшего ветра вметывался через щель меж бревнами над головой Костика. Сырые крупные снежинки отчужденно касались горячего лба.

В один из дней за раму облепленного снегом окна уцепилась птица, кажется ворона. Клювом пробарабанила лунку чистого стекла. Костик увидал обезумевшую реку: черная вода слизывала пухлые сугробы возле самого окна.

На шестой день вместо зловещего гула подступающей реки Костик услышал благородно-грустную мелодию полонеза Огинского. Костик встал, подмел в избе пол, сварил последний пакетик супа, даже похлебал, но музыка в ушах не исчезла.

На девятый день в печальную мелодию вплелся рокот вертолета. Двое пришельцев с неба — точь-в-точь лютые белые медведи! — пытались Костика сначала раздеть, потом сгребли беднягу, унесли в свой корабль.

Черно-пенной гадюкой опоясала река спичечный коробок зимовья с слабеющим дымком над крышей. Однако восхитительный кадр портит торчащее в центре иллюминатора колесо шасси.

С досадой за упущенный кадр к Илькину вернулось и ясное сознание.

— Узнали обо мне как? — вяло спросил он человека в белом халате и унтах, не спускающего с него глаз.

— Друг твой сообщил. Прохоров.

— А-а… а… Гриня… Руки у него. Как он там?

— Хах-ха… нашел о чьем здоровье тужить. Из пушки такого быка не свалишь.

Цену правде человек в белом халате и унтах знал, потому и солгал с легким сердцем.

Сегодня утром монтажники, проверяющие ЛЭП после снегопадов, подобрали Прохорова возле самой Слюдянки. Хирург покалывал иголочкой его руки, с надеждой спрашивая после каждого укола: «Здесь боль чувствуешь? А здесь?» — Гриня отрицательно мотал головой и твердил-твердил хирургу о попавшем в беду Костике.

Болезненно обостренной интуицией Костик понял, что его обманывают. Прильнул к иллюминатору. Сквозь толщу голубоватого воздуха ему показалось, разглядел фигурку Гарькавого. Гарькавый бессильно барахтался в снежном кармане меж рваных складок гор. Потом в руках его возникла скрипка, вместо дождевика — фрак, и вдогонку пролетавшему мимо вертолету понеслись тоскливые звуки полонеза…

Выписка из материалов Слюдянской прокуратуры.

«20 сентября в урочище реки Сухокаменки охотником Ургуевым обнаружены останки съеденного медведем мужчины. При погибшем обнаружен паспорт, выданный Слюдянским РОВД на Олега Павловича Гарькавого, 1935 года рождения. На месте происшествия найдено исковерканное зверем ружье двенадцатого калибра — заводской номер 3465823, а на ветвях дерева — тридцатипятимиллиметровый киноаппарат марки «Конвас» — заводской номер 829461.

Экспертиза установила следующее. Мужчина и шатун заметили друг друга примерно метров с восьмидесяти. Мужчина начал снимать медведя. Затем три раза пытался стрелять: на капсюле патрона тройной след бойка. Так как патрон отсырел, все три раза произошла осечка. Очевидно, понимая, что от шатуна ему все равно не уйти, мужчина снимал медведя до самого момента гибели. Как сообщили с Новосибирской киностудии, куда отсылалась пленка для проявки, последние кадры на пленке — оскаленная пасть медведя. Не потерявший самообладания погибающий успел закинуть «Конвас» на дерево. С целью выяснения принадлежности киноаппарата киностудиям страны разосланы запросы…»

Из разговоров в буфете киностудии.

— Поймите меня правильно, коллега. При всем личном уважении к Илькину и тому погибшему чудаку я не смогу эти кадры вставить. Согласен: пленка от сырости не пострадала, прекрасное стояние камеры, великолепный насыщенный цвет, простор в кадре — все именно так, как вы говорите. Но у эпизода должно быть начало, должен быть красивый выход из эпизода. В слюнявую пасть с метра зритель просто не поверит. Нас же с вами потом и упрекнут: сняли на планере циркового медведя. Поймите, фильм рекламный, зрителю нужна правда жизни! Не так ли, коллега?