Дежурная медсестра Валентина Власова, в который уже раз перелистав журнал назначений, куда врачи их второго терапевтического отделения записывают, кому, какие и когда давать лекарства, отложила его в сторону и посмотрела на часы. Всего половина первого. Значит, ей торчать здесь еще целых восемь часов. Конечно, можно пойти в процедурную, где есть кушетка, и вздремнуть немного — все время быстрее бы пролетело. Но, во-первых, знает, не дадут заснуть мысли о дочке — когда уходила, температура у нее поднялась до тридцати семи и пяти, как-то она там, крохотулечка, следит ли за ней Зинаида? А, во-вторых, дежурным врачом сегодня Руфина Сергеевна, прозванная девчонками Стервозой за пакостное обыкновение уличать сестер и санитарок в нерадивости и «капать» на них главврачу. Когда Валентина начинала здесь работать, Руфина Сергеевна куда помягче была, а как пятьдесят пять в прошлом году стукнуло, прямо с цепи сорвалась, дня не может прожить, чтоб не донести на кого. Знать, боится, что на пенсию спровадят, вот и укрепляет авторитет у начальства. Если Стервоза «на вахте», то обязательно жди: раза три-четыре среди ночи заявится.

«А какой смысл торчать, как попка, всю ночь в коридоре? — думает Валентина. — Да еще сидишь спиной к палатам, дверь кто откроет, и то не увидишь, разве только окликнут. В нормальных больницах у каждой кровати кнопка вызова дежурной сестры, понадобилось что больному, нажал на кнопку, а в дежурке тут же звоночек звенит, и красная лампочка загорается под номером палаты, откуда сигнал поступил. Вот бы и у нас так сделать».

Только больница-то у них не обычная. Для медперсонала, действительно, порядки и правила здесь больничные, а для самих больных — санаторные. Сюда направляют тех, кто по сути уже вылечился, вроде как для закрепления результатов. Если же у кого случись вдруг обострение прежней болезни или какая новая серьезная хворь обнаружится, его тут же обратно в город отвозят. Говорят, что строили их больницу как санаторий (поэтому-то и сигнализацию в палаты не провели), и название уже ему дали — «Старый бор», только в последний момент, как это часто бывает, передумали. Так вот и появился «Загородный реабилитационный центр». Правда, официальное это название не прижилось. Хотя уже восемь лет действует центр, а больные да и медперсонал все промеж себя называют его «Старым бором».

Валентина улыбнулась, вспомнив, как в первое свое дежурство, когда она, окаменев от напряжения и ничего не соображая, сидела вот за этим же столиком, к ней подошла уборщица их пятого этажа Владимировна и неожиданно спросила:

— А знаешь, сестрица, почему нашу больницу прозывают «Старый бор»?

Валентина обрадовалась, что эта пожилая женщина с таким добрым, улыбчивым лицом завела с ней разговор. Может, хоть за беседой пропадет никак не отпускавший страх: вдруг на первом же дежурстве опозорюсь, перепутаю лекарства или не смогу банки поставить? И она, нарочно помолчав минуту, чтоб не обидеть Владимировну быстрым ответом на ее бесхитростный вопрос, будто сомневаясь, медленно сказала:

— Так, наверное, потому что сосны кругом растут. Да какие огромные они здесь — уж точно каждой больше ста лет.

— Так-то оно так, да не совсем, — лукаво подмигнула Владимировна, — а оттого «бор», что «шишек» у нас много, и не только сосновых, кедровые тоже попадаются. — Она кивнула в тот конец коридора, где размещались люксы, и после многозначительной паузы закончила. — Да, беда, «шишечки» наши больно старые, белочками давно вылущенные. От них ничего уж, поди, не произрастет.

Ну, Владимировна так учудит иногда, так учудит…

Что говорить, основной контингент больных у них на самом деле старики. Укрепляют здоровье, или, как они сами шутят, «реабилитируются», здесь настоящие и бывшие ответственные работники республиканских хозяйственных учреждений и их жены. За глаза они именуются «тещами», потому как, в отличие от своих мужей, в подавляющем большинстве своем покладистых и непривередливых, разве что порой чересчур словоохотливых, старухи сплошь и рядом стараются показать характер: по десять раз на дню гоняют сестер за врачом, чуть голова заболит, требуют, чтоб завтраки-обеды им в палату носили, поучают, как ставить компрессы, жалуются, что гудение пылесоса вызывает у них мигрень.

Этих «тещ» Валентина, что таить, тоже недолюбливает, а вот старичков жалеет. Да и как их не пожалеть. Просидели они, бедолаги, всю жизнь по кабинетам и теперь, будучи уже в преклонных годах, стараются наверстать упущенное по пять-шесть часов вышагивают по аллеям их соснового бора. Вон Леонид Иванович из первой до того доходился, что все пятки стер и теперь ему каждый вечер надо делать горячую содовую ванну для ног, а потом смазывать их облепиховым маслом. На одну эту процедуру полчаса ушло. А у нее десять палат — двадцать человек, и каждому что-то предписано. Сейчас, правда, девятнадцать, в восьмой один живет. И все равно — двоим горчичники ставила, «теще» из пятой — банки, та горчичники не признает, еще двоим компрессы…

Валентина снова взяла тетрадь назначений, еще раз проверила, не пропустила ли какой процедуры, не забыла ли кому микстуру отнести, удостоверилась, что все сделано полностью, и вернулась к прерванным мыслям.

… Вот и ходят и ходят старички, да только ходят не так, как надо бы. Им бы в лес по грибы или — речка рядом — рыбу поудить, а они разобьются по двое, но трое и семенят по асфальту от ворот до ворот, километры нахаживают (центральная аллея будто для удобства счета как раз пятьсот метров). И все о делах разговоры ведут. Валентина, когда на работу или с работы мимо них спешит, краем уха слышит: кому-то — вымолил — план скостили, где-то снова график сорвали, кого-то задвинули незаслуженно.

И на отдыхе, значит, тревожатся за порученный участок. А посмотреть на такого — сердце кровью обольется. Придет она горчичники ставить, скинет он казенную пижаму, рубашку на голову задерет, а спинка-то худенькая: лопатки торчат, позвонки пересчитать можно, на ребрах кожа пообвисла и вся в пятнах. «Господи, — подумает, — у него в чем только душа держится, а его с поста не отпускают, не иначе большой умница, замены найти не могут».

Вот взять хоть этих двоих из четвертой палаты — Алексея Степановича и Александра Степановича. Прямо и смех и грех. Они не только именами-отчествами схожи, но и внешне на братьев смахивают. Оба небольшого росточка, седенькие, в очках. Алексей Степанович постарше, но еще работает, планированием чего-то занимается. Александр же Степанович рассказывал ей, как полтора года назад отметил семидесятилетие, так сразу и дня, говорит, задерживаться не стал, пошел на заслуженный отдых, хотя уговаривали еще потрудиться. В один день они приехали, в одну палату их и поселили.

Хорошие старички, спокойные. Однако, поначалу произошло между ними недоразумение. Александр Степанович, тот, что пенсионер, как процедуры закончит, так и пошел вышагивать. Алексей же Степанович все больше в палате или на балкончике сидит — газетки читает, да еще бумаги какие-то ему подвезли, изучает их, заметки делает. За полчаса до обеда сестра, как положено, лекарства разносит. Александру Степановичу, у того легочное что-то, прописан прополис — тридцать капель на полстакана молока. Алексею Степановичу от печени — отвар бессмертника. Лекарства и по цвету и по вкусу разные, невозможно перепутать. Только Алексей Степанович и свое выпил и соседа. Александр Степанович перед обедом самым с прогулочки пришел, а его стаканчик уже пустой на столике стоит. Ну, первый раз он посмеялся и этим ограничился. На второй день та же история. Тут он указал Алексею Степановичу, что, безусловно, микстуры своей ему не жалко, хотя прополис и дефицит, да не пошла бы она во вред соседу. Алексей Степанович смутился: я, дескать, не нарочно, просто стаканчики одинаковые, свой выпью да через десять минут и забуду, что уже принял лекарство, и ваше тогда выпиваю. Стаканчики-то не различишь. В общем, и после этого объяснения все повторилось.

Валентина как раз дежурила, заявились к ней старички: организуйте, мол, дело так, чтобы один не оставался без лекарства, а другой во вред себе чужого не пил. А что тут придумаешь? Не поджидать же Александра Степановича с каждой прогулки и лично ему в руки этот прополис вручать. У сестры, кроме них двоих, еще восемнадцать больных на попечении, за которыми тоже глаз и уход нужен. Прямо безвыходное положение. А Владимировна, когда Валентина ей ситуацию обрисовала, нет бы посочувствовать, рассмеялась. Ты, говорит, еще молодая, не все знаешь, а для склеротиков, чтобы память они не теряли, есть один очень верный способ. Старики, известно, что дети. А как твоя Диночка в садике свой шкафчик узнает? — По картинке. Вот и надо на стакан забывчивого старичка картинку налепить — зверюшку какую-нибудь. «Ой, что вы! — испугалась Валентина. — А вдруг обидится? Ведь у Алексея Степановича должность наверняка немаленькая, а тут такое — картинка детская?» — «Ну, тогда доверься мне, — решительно заявила Владимировна. — Я к ним подход изучила».

И ведь не то чтоб обиделся Алексей Степанович, а даже улыбнулся, когда Владимировна торжественно вручила ему стакан с переводной картинкой — забавным таким зайцем: вот, мол, будет теперь у вас во избежание недоразумений персональный сосуд.

— Так-то, уважаемая товарищ сестра, — назидательно сказал Валентине Алексей Степанович, когда она принесла ему бессмертник в приметном стакане. — Вы не смогли сообразить, как нашу с Александром Степановичем конфликтную ситуацию уладить, а санитарка ваша Тамара Владимировна очень остроумно решила эту задачку. А почему? Потому что богатый опыт у нее за плечами. Да, девушка, опыт нашего поколения — это, можно сказать, бесценное народное достояние.

Любят эти старички нравоучения читать.

Владимировна же теперь Алексея Степановича, ох, умора, только «Зайчиком» и зовет. Нет, с ней не соскучишься…

Тут Валентина одернула себя: «Чего это я все про смешное думаю? Не к добру. Может, Диночке хуже стало?»

Была б с нею Владимировна, и душа была б спокойна. Да вот беда, Владимировна тоже сейчас дежурит — подрядилась на месяц ночного вахтера подменять. А что, шутит, не все ли равно, где спать, дома или на работе, а Зинаиде сапоги к зиме надобны. Если б не мать, Зинаида б таких нарядов не имела. На сто рублей не разбежишься. Зинаида, как и она, сестрой работает. Только у них в физиотерапевтическом кабинете ночных дежурств, попятное дело, нет. Вот и согласилась выручить сегодня Валентину: накормить Диночку ужином, уложить спать и, па всякий случай, переночевать в их квартире. Дочка обрадовалась остаться с тетей Зиной, как же: та ей сказку новую расскажет. Несмышленыш ведь, не понимает еще ничего. А ночью жар если начнется, плакать станет? Зинаида такая соня, из пушек пали — не проснется…

Валентина представила эту ужасную сцену, как, надрываясь, плачет ее Диночка, а соседка сладко посапывает на диване, и затрясла головой, чтобы прогнать кошмарное наваждение.

… Чего теперь себя растравливать! Пыталась подмениться с кем-нибудь, так суббота — все в город подались, кто в гости, кто за покупками. А Федор еще в пятницу вечером укатил. Надо же, приспичило ему. Будто отец с матерью сами б не управились с этой картошкой.

Вообще-то на мужа она, конечно, несправедливо злится. Наметили они поездку еще неделю назад, и с Зинаидой тогда же обусловились. Когда Федор уезжал, дочка здоровенькая была, веселая, кто ж знал, что заболеет. А отца, мать писала, в последнее время ревматизм совсем замучил. После этого письма Федор и вызвался подсобить теще с тестем убрать урожай. Собирался в дорогу — светился весь. Не от родственных чувств, известно, хотя ее родителей он чтит, просто все еще прет из него деревенская натура, так и тянет к земле. Как она мужа ни обтесывает, взглянешь только, сразу видно — деревенщина.

Неловко бывает Валентине перед другими за своего супруга, стыдится она, что такой неказистый он у нее, складно ничего сказать не может, все «чо?» да «чо?». Признаться самой себе, не о таком она мечтала. Вот у них в медучилище хирургию вел Эдуард Григорьевич. Высокий, стройный, глаза черные, нос прямой, волосы смоляные и чуть вьются — все девчонки в него были влюблены. Этот Павлик из восьмой чем-то на Эдуарда Григорьевича похож. А Федор у нее белобрысый, ресницы выцветшие, нос какой-то совсем обыкновенный, правда, глаза ясные, родниковые и телом крепкий, плечистый. Только при его мизерном росте это даже и не очень красиво. Валентина сама кнопка — сто пятьдесят один, но для женщины это, как говорит Зинаида, весьма пикантно. Федор всего же на пять сантиметров выше — никакой солидности, выглядит как пацан, а ему уже двадцать восемь.

Теперь-то, после пяти лет замужества, притерлись они, привыкла потихонечку Валентина к своему несолидному супругу, а на первом году совместной жизни еще немного и развелась бы с ним. Не по любви она за Федора выходила — из жалости, уж больно он в нее влюблен был.

Они из одного поселка, отсюда и не так далеко, только ехать с тремя пересадками, так что, когда родителей навещают, часов восемь уходит на дорогу. Федор, наверное, уж ночью к ним вчера заявился. Учились с первого до восьмого класса вместе. А весной, как раз экзамены сдавали, мать у Федора умерла. Была она одиночка, и мальчика взяла к себе тетка, которая жила в соседнем колхозе. Федор учебу не стал продолжать, да он и тяги к ней никогда не имел, ходил все время в троечниках, а начал «мантулить» — от этого дурацкого слова она никак не может его отучить. Сначала — куда пошлют, а после курсов механизаторов: весной — на тракторе, летом на комбайн пересаживался. У них в колхозе народу-то было не густо.

Как уехал Федор из поселка — Валентине что был он, что не был, совершенно безразлично она к нему относилась. А потом, когда в десятом училась, зачастил к ним в клуб на танцы. И все ее приглашал. Она не отказывала, потому что вообще у них в поселке не полагалось отказывать, если на танец приглашают, да и успехом у ребят Валентина, чего уж там себя обманывать, никогда не пользовалась. А только все равно не было у нее к Федору никакого интереса.

После десятилетки поехала в институт поступать в финансовый — мать настояла, она бухгалтером в райпо работала. На первом же экзамене срезалась. Вернулась домой, для стажа устроилась кассиром в столовую, опять же мамаша подсуетилась. Федора осенью в армию забрали, пришел прощаться, Валентина так удивилась, так удивилась, и перед родителями неудобно: переглядываются они между собой со значением, а она ведь ему даже намека на дружбу не давала.

А когда уже в медучилище училась, получает вдруг письмо от Федора (так до сих пор он не открывает, как узнал адрес ее общежития). Ну и нахохотались они тогда с девчонками, читая вслух это послание. Чего там только не было, прямо из кинокомедии какой! И что «честно несет он нелегкую солдатскую службу», и что «пусть будет спокойна подруга за покой родных рубежей», и что «легче переносить невзгоды, когда знаешь: за тысячи километров ждет тебя нежное сердце» и от этого, мол, «всегда порядок в танковых частях». Ясно, что не Федор все это сочинил, видно, образец там у них был, а он с него списывал, потому что ни одной ошибки не сделал, а вот имя ее написал Валентина.

Валентина ему, конечно, не ответила, потому что не то чтоб не было к нему ни капли сердечного влечения, а даже и вспоминать-то о нем никогда не вспоминала. Снился ей тогда ночами красавец Эдуард Григорьевич. Да только Эдуард Григорьевич уже был женат и с учащимися ничего себе такого не позволял, но если б и позволил вдруг, то ей-то уж никак не светило завоевать его благосклонность. Она среди девчонок красотой не выделялась, и к тому же уже тогда полнеть начала. Конечно, грош бы ей цена как женщине, если б не мечтала Валентина о красивой любви. Ну, не Эдуард Григорьевич, так встретится еще на жизненном пути другой кто — красивый, умный, сильный. А только и в городе не обращали па нее внимания парни. К другим, слышишь, опять кто-то пристал на улице, в ресторан пригласил. Надька Заволинская именно так со своим мужем познакомилась, живет сейчас в самом центре, в шикарной двухкомнатной квартире — он у нее в каком-то хитром институте работает. К Валентине, правда, несколько раз тоже приставали, но все по пьянке, а она пьяных терпеть не могла, считала, что это всякую гордость девичью потерять надо, если на такое знакомство пойти.

Когда в «Старый бор» распределили, подумала: может, там судьба ее ждет. А приехала сюда, быстро поняла, что грозит ей невеселая перспектива остаться вековухой. Специально, видно, место выбирали поглуше. Стоит посреди соснового бора шестиэтажный корпус, и в километре от него за оврагом — четыре пятиэтажных дома для обслуживающего персонала и торгово-бытовой центр, где и магазин, и почта, и сберкасса, словом, все услуги.

Ближайшая деревня за пять километров, да еще на той стороне реки небольшой дачный поселок. Вот и ищи здесь свое счастье. В больнице, понятно, сплошь женщины, из врачей мужчин трое, главврач Георгий Константинович, стоматолог Вениамин Евсеевич и рентгенолог Анатолий Александрович. Все трое давно женаты, и у всех жены тоже врачи.

Мужское население их поселка тоже невелико, и холостяков здесь нет совсем, все мужья медперсонала. В «Старом бору» для сильного пола работы мало, так что большинство мужчин устроилось или в райцентре — это по шоссе двенадцать километров, или на узловой станции — гуда добираться сначала автобусом, потом электричкой. Сейчас только понимает Валентина, как ей с Федором повезло. Сколько уже девчонок на ее глазах засохло, смирилось с одиночеством, а ведь какие симпатичные есть среди них, не то, что она. Взять хоть Зинаиду. Та, правда, еще хорохорится. Вот, говорит, возьму да охмурю какого «середнячка»…

Мысли Валентины, зацепившись за это слово, приняли новый оборот.

…«Середнячками», с легкой руки Владимировны, называют сестры и санитарки больных в возрасте от сорока до шестидесяти. Но их прослойка в «Старом бору» весьма незначительна. (Безусловно, на руководящие посты отбирают людей крепкого здоровья, у которых нужда в больничном лечении появляется уже после достижения ими пенсионного рубежа). С этими «середнячками» как раз и происходят разные чрезвычайные происшествия. Девяносто девять процентов их — сердечники. Отлежится такой в больнице месяц-пол гора после приступа, приезжает сюда кум королю — чувствует себя отлично, а здесь еще сосны, как на картинке у Шишкина, речка плещется, ну и вызывает он друзей-коллег навестить его. Те, конечно, в субботу, как сегодня, или в воскресенье наезжают. Несмотря на строгие запреты, обязательно кто-нибудь винца прихватит, иной больной и не удержится от соблазна. Бывает, обходится, а бывает, и уколами дело не ограничивается, приходится обратно в больницу отправлять.

Попадаются среди «середнячков» и такие шустрые, что самовольно в город ездят, к любовницам, не иначе. Владимировна один забавный случай рассказывала. Прошлой зимой опять же подменяла она вахтера. Ночью стучит кто-то в окно караулки. Она глядит: солидный человек в пыжиковой шапке, на такси приехал — зеленый глазок позади него виден. Открыла дверь: отдыхающий, как раз с их пятого этажа. «Где это, — спрашивает, — вы были, товарищ больной?» А он наклоняется к ней и таинственно шепчет: «Стихи, мамаша, сочинял». — «Какие стихи в три часа ночи?» — опешила Владимировна. «Самое, — отвечает — мамаша, поэтическое время. Луна светит. Снег белый блестит. И березки белые». И вздохнул томно, а глаза веселые, а в караулке дух стоит коньячный с примесью женских духов. Дело ясное, что за стихи. Но Владимировна поговорить любит, продолжает допрос: «Где ж это вы березы у нас нашли?» — «Так нет их здесь, мамаша, — смеется больной. — А без них какие стихи, вот и пришлось в Березовку ехать. А обратно таксисты не хотят везти. Еле одного уговорил за полсотни». — «Ой, и денег вам таких не жалко!» — не удержалась Владимировна. «Искусство, мамаша, требует жертв», — торжественно произнес больной.

Теперь они, если видят, кто после отбоя возвращается да еще навеселе, непременно шутят: «Небось, стихи писал»…

Не ей, конечно, заведенные порядки осуждать, но раз больница, значит, должна быть дисциплина. А у них больные уж слишком вольготно себя чувствуют. Особенно с их этажа — на нижних там размещают тех, у кого заболевания серьезные были, или уж совсем дряхлых, а на четвертом и пятом обитают люди практически здоровые, для своего возраста, естественно. Соберутся в холле и режутся до ночи в преферанс, попытаешься приструнить их, они в люкс к кому-нибудь переберутся.

А сегодня к этому Павлику из восьмой палаты трое друзей после обеда заявились. Ленка, когда ей дежурство сдавала, предупредила, что портфели у них были очень пузатые, так что погудели ребятки. Павлик их даже не проводил, видно, хорош, а они — так по стенке шли. Рисковые — ведь на машине собственной приехали.

Валентина, когда на ночь обходила палаш, лекарства разносила, все больше снотворное — днем-то и находятся, и отоспятся, в восьмую тоже зашла. Павлику этому Полина Александровна назначила пустырник с валерьянкой — так травки, что пей ее, что не пей, но раз человек в больнице, надо ему хоть что-то прописать. Когда вошла в палату, прямо возмущение взяло: у батареи три или четыре пустых водочных бутылки стоят и на столе почти нетронутая «Лимонная» с завинчивающейся пробкой. Здесь же в вазе для фруктов — помидоры, огурцы, куски ветчины и колбасы недоеденные, и хоть бы газеткой прикрыли. Сам Павлик дрыхнет без задних ног, куртку, правда, свою шикарную скинул, бросил на пустующую кровать, а уж на брюки сил не хватило. Конечно, безобразие, но не в ее правилах доносить на больных, утром-то ему замечание надо сделать, да только вряд ли он поймет, избалован. Одно слово, «чей-то сын». Сам Георгий Константинович указание дал: никого к нему в палату не подселять.

Павлик из той категории больных, которые называются у них «чьи-то дети». Их в больнице совсем мало и они резко разделяются на два разряда. Одни — худенькие, бледненькие подростки, судя по всему, с рождения мучимые каким-нибудь злым недугом. Другие, напротив, откормленные, как поросята, этих родители отправляют сюда, чтобы сбросили их сынки и дочки лишний вес. Павлик, хоть и был «чей-то сын», но не относился ни к первому, ни ко второму разряду. Вид у него спортивный, здоровье богатырское, когда идет по коридору в своем заграничном немыслимо голубом костюме с ослепительно белыми молниями — ну ни дать ни взять член сборной СССР. Красивый мальчик. А попал он сюда, потому что ездил летом куда-то на Кавказ на лыжах кататься и сломал там ногу. Так поняла она, слушая люксовых «середнячков», что у их детей мода сейчас: летом с гор на лыжах кататься, а зимой в Черном море плавать. Что ж, если возможности есть, почему блажь такую себе не позволить. Только она считает: зима самое время для лыж, а лето для купания. Может, как говорится, Бог и наказал Павлика, чтоб тот не выпендривался. Полтора месяца в гипсе пролежал. Сюда приехал с палочкой, но это так, больше для форсу, он и не хромает уже вовсе. Через неделю, наверное, выпишут, да он и сам рвется, это старичков отсюда не выгонишь, а молодой в такой компании быстро затоскует…

Валентина посмотрела на часы: «Ой, сколько всего передумала — и про дочку, и про больных, и про Федора, и смешные истории, что Владимировна рассказывала, вспомнила, а прошло-то всего двадцать минут. Вот время, когда его торопишь, оно будто назло медленно тянется, а попробуй, чтоб дольше протянулось что-нибудь хорошее — нет, пролетит, как миг»…. В августе все втроем ездили они на Рижское взморье. Лучшая ее подружка по медучилищу Наташа Семиохина в гости пригласила. Теперь-то она не Семиохина, а Круминя — за латыша замуж вышла и, дуреха, свою красивую фамилию сменила на что-то непонятное. Валентина вот свою оставила. Когда Федор посватался, поставила ему два условия: фамилию твою, а он — Баранчиков, брать не буду и в деревню к тебе переезжать не намерена. Ну, он-то так уж рад был, что она «да» сказала, безропотно на все согласился. А этот Янис тихий-тихий, а Наташку скрутил. И дочку вон в свою честь назвал Яниной. Но вообще-то Янис хороший парень, гостеприимный, и с Федором они быстро подружились. А что еще любопытно, Валентине совсем не стыдно было перед Наташкой за мужнин деревенский выговор, потому что Янис по-русски не шибко грамотно говорит.

Море они тогда впервые увидели. Уж так Диночка ему радовалась — не вытащишь из воды. Да и они с Федором как дети резвились. Кто высокий, те на Рижское взморье досадуют — больно мелко, прежде чем поплыть, метров пятьдесят надо пройти до подходящей глубины, а с их ростом, так в самый раз. Пробежишь по мелководью немного и плюх в воду. А Диночка следом через волночки перепрыгивает, не боится, и кричит: «Папа! Мама! И меня возьмите. Я тоже плавать хочу». Федор на полном серьезе убеждал, что под конец она уже целую минуту могла продержаться на воде. Да-а, вот было счастливое времечко. Только пролетели эти две недели, как миг. Можно было бы и еще задержаться дней на пять, но деньги кончились — и так двести рублей ухлопали вместе с дорогой, да еще ведь жилье бесплатное было, а занимать у Наташки не хотелось, не подумала б, что нищие они какие.

И правильно, что не остались, после отпуска всегда туго с деньгами, а тут по случаю Диночке шубку купила и шапочку — из старых та уже выросла, вот пятидесяти рублей как не бывало. Хорошо еще Владимировна двадцаткой выручила до получки. Видно, пока в ритм не войдут, придется Федору отложить заветное мечтание. Хотел он в своих автомастерских, где слесарил, пойти на курсы водителей, но это надо на два месяца с отрывом от производства, а значит, в заработке вдвое потерять. Но зато потом ездил бы на рейсовом автобусе, там больше двухсот в месяц получается, а глядишь, освободится в «Старом бору» шоферская должность — у них и легковушки, и «рафики», и грузовики есть — может, и его бы взяли. Да что загадывать! Вдруг у Диночки что серьезное, придется отпуск за свой счет брать…

Тут Валентина задремала и потому не услышала шелеста шагов по ковровой дорожке. Проснулась она оттого, что чья-то крепкая рука прижала ее левое плечо к спинке стула, а другую руку — загорелую, с золотым перстнем на мизинце, она увидела прямо перед своими опущенными вниз глазами, и эта рука нащупала ее грудь и стала стискивать ее, и длинные загорелые пальцы зашевелились медленно и нагло.

Валентина на какое-то время оцепенела, потом вскрикнула тихо: «Ой, кто это?», хотя уже поняла по перстню на загорелой руке, что это «Чей-то сын» из восьмой палаты. У нее вдруг начисто вылетело из головы его имя. «Пустите же!» — все таким же тихим шепотом крикнула она. «Чей-то сын» навалился на нее и, обдавая перегаром, быстро проговорил в самое ухо: «Цыпочка, пойдем ко мне. Не пожалеешь». И тут же отпустил ее.

Валентина вскочила со стула и обернулась. «Чей-то сын» уже стоял у открытой двери своей палаты. Он наклонился в ее сторону, развел руки и медленно зашевелил пальцами: «Цып-цып-цып!». Самодовольная ухмылка широко раздвинула его рот, обнажив ровные белые зубы.

Ничего не соображая, только чувствуя, как горячая краска стыда заливает лицо, Валентина шагнула навстречу этой, кажется, заслонившей всю ширину двери ухмылке и, сжав кулачок правой руки, изо всей силы бросила его вперед. И потом заколотила им быстро-быстро, повторяя: «Ах ты, гад! Ах ты, гад!». Остановилась она только тогда, когда увидела, что никакой ухмылки перед ней нет, а есть ошарашенное лицо «Чьего-то сына», и из носа у него медленно течет густая красная струя, и крупные капли прямо с верхней губы падают на пол.

А потом откуда-то сбоку из тумана выплыла совсем рядом кричащая физиономия Руфины Сергеевны. Наверное, та начала кричать раньше, но Валентина услышала ее, лишь когда Стервоза подбежала вплотную. «Прекрати же, наконец, безобразие!» — во весь голос орала она, хотя руки у Валентины уже были опущены. Дальше все виделось очень отчетливо. Как высунулась из шестой палаты «теща», которая поучала ее сегодня, как полагается делать компресс. Как, зажав обеими руками нос, ногой захлопнул дверь «Чей-то сын». Как из четвертой палаты выглянул на секунду не то Алексей Степанович, не то Александр Степанович…

— Успокойтесь, больные, успокойтесь! — медовым голосом пела Стервоза. — Извините, что нарушили ваш покой.

— А что все-таки случилось? — долго не унималась «теща». — Это не больница, а черт знает что. И процедуры никто не умеет делать, и еще ночью шум поднимают.

Наконец, и за «тещей» закрылась дверь.

— Какой позор! — зашипела Стервоза. — Боже, какой позор! Устроить мордобой, и где — в больнице! В нашей больнице! — Она сделала ударение на слове «нашей».

— Он пьяный, и стал приставать, — немного опомнившись, начала оправдываться Валентина.

— Не ври! — зашипела Стервоза. — Я стояла в дверях и все видела. Он наклонился и что-то тебе сказал на ухо, а потом отошел. И тут ты набросилась на него. А притворялась все тихоней. Нет, я говорила Георгию Константиновичу, что у наших сестер наблюдаются шашни с больными, и вот, пожалуйста, дело уже доходит до выяснения отношений при помощи рукоприкладства.

— Каких отношений? — пыталась вставить Валентина, — Как вы можете такое подумать?

— А ты помолчи! — с шипения на какой-то зловещий свист перешла Стервоза. — Просто так тебе этот дикий скандал не пройдет! Вылетишь отсюда вверх тормашками. Ты знаешь, кого ударила? Чей это сын?

— Нет, — растерянно покачала головой Валентина.

— Ну, ничего, когда вышвырнут тебя отсюда, узнаешь. Это ж какое пятно, безобразница, бросила на весь коллектив! Это ж какая слава о нас пойдет! — И Стервоза от негодования вся затряслась.

Валентина уже давно сидела на стуле, плакала, размазывала рукой слезы по лицу, а Стервоза все внушала и внушала ей что-то свистящим шепотом, но до сознания Валентины дошло только одно: утром, как только ее сменят, она должна быть у кабинета главврача.

— У Георгия Константиновича выходной, — не преминула для чего-то сообщить Стервоза. — Но уезжает больной из пятого люкса, и он придет его проводить. Так что ни секунды не задерживайся, если не хочешь, чтобы дело до милиции дошло.

Стервоза ушла. Валентина сидела, тупо уставившись в темное окно, плакала тихонечко и все больше и больше проникалась сознанием, что случилось что-то страшное, непоправимое. Стервоза права, скандал, виновницей которого все, конечно, будут считать ее, вполне достаточная причина для увольнения. Прахом рушится жизнь, которая только-только начала устраиваться так, как ей мечталось. Ее вышвырнут не только с работы, а из квартиры тоже. Из квартиры, которую они ждали три года, ютясь в девятиметровой комнатке в общежитии. И ей дали все-таки эту квартиру, потому что она сама всегда была на хорошем счету и ее всегда ставили в пример. Да, ставили, теперь же будут позорить на каждом шагу.

А как они с Федором заботились, чтобы квартира была, как картинка. Какие красивые обои она подобрала, какую шикарную, не отличишь от хрустальной, люстру купила тогда в Риге! А Федор сам отциклевал и покрыл лаком пол, соорудил антресоли и так их замаскировал, что будто их и нет. И «стенку» удалось достать красивую — все завидуют. На эту «стенку» ушли все сбережения, что оставались еще у Федора от колхозной жизни…

«А может, не уволят?» — всплывала вдруг надежда, и Валентина начинала представлять, как Георгий Константинович, внимательно выслушав ее, утешит: «Вы поступили правильно, защищая свое женское достоинство», а Стервозе скажет строго: «А вы, Руфина Сергеевна, подготовьте документы на выписку этого из восьмой палаты, мы не посмотрим, что он чей-то там сын. И в институт, где он учится, пожалуй, надо сообщить». И Стервоза утрется…

Только нет. Если бы она влепила «Чьему-то сыну» пощечину, как это делают в кино красивые интеллигентные девушки, тогда, может, и поверили бы ей. А то ведь, (действительно, права Стервоза, получился самый настоящий мордобой. Так у них в поселке соседка бабка Саша била своего непутевого старика, когда тот слишком загуливал. И Георгий Константинович уж точно не будет ее защищать. Он трус и подхалим. Для этого сопливого мальчишки целую палату приказал выделить. Потому что, видите ли, тот чей-то сын. А Георгий Константинович спит и видит, как бы в министерство перебраться, и ему из-за простой медсестры портить отношения ни с кем не хочется.

Нет, ее, конечно, уволят. И не придется Федору больше копать грядки под их окном. Когда они переехали, он так обрадовался, что первый этаж и что можно, хоть маленький, но огородик завести. Но она сказала строго: «Не позорь меня этим огородом. Если хочешь чего сажать, так только цветы». И он, конечно, послушался ее. Он только один раз не подчинился ее желанию, когда записал в дочкиной метрике фамилию «Баранчикова». «Некрасиво, — убеждала она, — Диана и вдруг Баранчикова». А он только одно повторяет: «Чо люди подумают, у ребенка отца, чо ли, нет». Уперся, и все тут. А с цветами он, хоть и смирился, но все-таки обманул ее. В город даже ездил за семенами и рассадой. Летом у них под окном прямо ковер: и гвоздики, и левкои, и еще какие-то красивые цветы, а все больше ирисы. Не знала она, что ирисы — любимые у мужа цветы. Только, видно, неудачно Федор семена купил: половина ирисов этих в цвет пошла, а у другой даже намека на бутоны нет. Посмотрела как-то Владимировна на клумбу и засмеялась: «Ну и хитрован у тебя мужик, Валентина!» Оказывается, Федор вперемешку с этими ирисами чеснок посадил. А Валентина, хоть в поселке выросла, вроде б почти в деревне, но огорода никогда у них не было, и, как стебель чеснока выглядит, она толком не знала…

И, вспомнив про эти ирисы и про этот чеснок, Валентина зарыдала навзрыд.

А может, есть все-таки справедливость, нарыдавшись вдосталь, снова начала обнадеживать себя. Может, признаться Георгию Константиновичу, что даже Федору она разрешила впервые поцеловать себя только на свадьбе? Целый месяц, что у родителей гостила, во второй свой отпуск из «Старого бора» приехала тогда, так вот целый месяц и каждый день он ее до дома провожал и только руку ему подавала на прощанье.

Да что Георгию Константиновичу до того, как у них иная жизнь образовалась? Для него важен факт. А факт такой, что был устроен скандал с рукоприкладством и что в курсе этого скандала не только дежурный врач, но и больные. И вывод он сделает единственный: уволить…

С этим Валентина и заснула, уронив тяжелую, не ставшую легче от выплаканных слез голову на журнал назначений. Разбудил ее «середнячок» из первого люкса, который, — она взглянула на часы — шести еще не было, прошагал мимо бодрым шагом. Он отправился бегать от инфаркта.

Что ж от дежурства ее никто не отстранял, и она процедурную, достала из шкафчика и холодильника загодя приготовленные микстуры, отвары, и как только пропикало по радио семь часов, стала разносить ихпо палатам. Боялась, что «теща» из шестой пристанет с расспросами, и тогда как бы снова не разреветься, но та еще спала. Вот, когда ставила в шестой на столик целый поднос лекарств, и пришла в голову спасительная мысль. Дура она дура, ведь все должно обойтись! Сейчас придет она в восьмую — сюда по утрам назначено приносить «Боржоми» — и «Чей-то сын», конечно же, начнет извиняться перед ней, и она тоже попросит прощения, объяснит, что не сдержалась, потому как заболела дочка и, кто знает, может, серьезно. И они вместе пойдут к главврачу, и «Чей-то сын», ведь он — спортсмен, а они сплошь благородные люди, — всю вину возьмет на себя, и Георгию Константиновичу ничего не останется, как пожурить ее, и на этом конфликт будет исчерпан. Ну, конечно, так и будет.

Войдя в восьмую, еще не видя «Чьего-то сына», Валентина поняла, что он уже встал — ваза на столе стояла пустая и в комнате нигде не видно бутылок. Дверь на балкон была открыта — чтоб проветрить помещение, догадалась она, — и там в кресле сидел «Чей-то сын» и читал «Советский спорт». Когда она ставила боржом и стукнула нарочно бутылкой по вазе, чтоб привлечь его внимание, он быстро обернулся, увидел ее и тут же демонстративно уткнулся в газету.

«Ну вот и все!» — подумала Валентина, и будто оборвалось что-то внутри. Наступило полное равнодушие ко всему, ни о чем не хотелось думать, и, когда пришла сменять ее Мария Алексеевна и стала расспрашивать, почему заплакана, что случилось, она коротко ответила «да так, ничего», хотя Мария Алексеевна очень хорошо к ней относилась и уж наверняка посочувствовала бы, а может, и подсказала бы что-нибудь путное.

Без пятнадцати девять Валентина спустилась вниз. Перед кабинетом главврача размещался небольшой холл, где стояли будка телефона-автомата, откуда больные звонили в город, и семь или восемь кресел — желающих поговорить с родственниками, знакомыми, сослуживцами всегда хватало, особенно по вечерам. В одном из кресел, поближе к кабинету главврача уже сидела Стервоза. Она кивнула Валентине: садись, мол, но ничего не сказала. Валентина тоже не собиралась начинать разговор. Просидели молча минуты три. Мимо них потихонечку побрели на завтрак больные с первого этажа — самые тихоходы. Потом, они и не заметили, как он появился, в будку телефона вошел «Чей-то сын». И хотя дверь закрыл плотно, было отчетливо слышно каждое слово:

— Батя, это ты? Привет! Знаешь что, пришли срочно машину… Надоело… Да просто надоело, и все… Не пришлешь, уеду автобусом… Значит, договорились. Езды сюда полтора часа. Пол-одиннадцатого жду у главных ворот. И накажи Лешке, чтоб не вздумал никуда завернуть по дороге… Какому Лешке? Ну, Алексею Ивановичу, если хочешь. До встречи!

Когда «Чей-то сын» выходил из будки и на какое-то мгновение оказался к ним лицом к лицу. Валентина увидела, что нос у него здорово распух, — то-то болит у нее правая рука. Стервоза посмотрела на Валентину и ехидно улыбнулась. «Ну что, голубушка, — читалось в ее глазах. — Если и была у тебя надежда замять это дело, распростись с ней, ничего не выйдет. Допрыгалась!».

Без пяти девять пришел Георгий Константинович, кивнул им, коротко бросил: «Если ко мне — напрасно, я на пятнадцать минут, не больше. Приходите завтра». Стервоза подскочила к нему и прошептала что-то, Валентина разобрала одно лишь слово «ЧП». Георгий Константинович посмотрел на часы, сказал недовольно: Ну только быстро, быстро, — и, открыв дверь кабинета, припустил вперед Стервозу, а Валентине сказал: «А вы пока подождите».

Когда, спустя десять минут, Валентина вошла в кабинет главврача, у нее начисто вылетело из головы все, что она придумывала ночью для этого разговора.

Георгий Константинович стоял за столом, и лицо его было багровым от возмущения.

— Правильно мне доложила Руфина Сергеевна? — строго спросил он.

— Правильно, — ответила Валентина, хотя и знала, что Стервоза могла наговорить чего угодно.

— Ну, хорошо хоть, что не отпираетесь, — тяжело вздохнул главврач. — Вы понимаете, что вы натворили. Вам, конечно, не место у нас. Даже если б я лично и простил вас, то меня не понял бы коллектив. Ведь квартальной премии теперь не видать никому. А может, и годовой. О знамени и нечего мечтать. Полину Александровну придется освободить от должности зав. отделением. Ну а мне, милая, вы обеспечили как минимум выговор. А то и попросят кресло освободить… — При мысли об этом Георгия Константиновича аж всего передернуло… — Нет, милая, от таких, как вы, надо решительно освобождаться. Мордобой в лечебном учреждении! Права Руфина Сергеевна: такого еще не было в истории отечественной медицины. Да что отечественной — в мировой! Нет, какой позор, какой позор! — Тут он сделал паузу и потом уже более спокойно, деловито заключил. — В общем, от работы я вас, безусловно, отстраняю. По какой статье увольнять будем, извините, я не юрист, не знаю. Завтра свяжусь с Минздравом, там подскажут. Все, я вас больше не задерживаю. Вы и так отняли у меня время, которое предназначалось совсем для других дел.

Валентина подумала, что надо все-таки что-то сказать в свое оправдание, попытаться объяснить, что по совести-то не виновата она, но вдруг отчетливо поняла, что любые слова будут напрасны. И, поняв это, она повернулась и, даже не сказав «до свидания», вышла из кабинета.

Домой Валентина брела, ничего не видя, точно в тумане. По пути кто-то поздоровался с ней, она кивнула, а кто это был, не узнала. И все представлялась сценка, как Сашечка, сынок Полины Александровны, они с Диночкой в одной группе и всегда неразлучны, спросит воспитательницу: «Тетя Света, а где Дина Баланчикова?» А Света ответит: «Дина Баланчикова, Саша, больше не будет ходить в наш садик». — «Почему?» — спросит Саша. «А потому, — ответит Света, — что ее маму уволили. За недостойный поступок». И тут Валентина начинала плакать, хотя, казалось, все уже выплакалось там, на работе. На бывшей теперь работе.

Дверь не сразу открылась — мелко и противно дрожали руки. Наконец, замок щелкнул, и она вошла в квартиру. У Диночкиной кроватки сидел на корточках Федор и показывал дочке книжку — видно, по пути купил, в вокзальном киоске. Федор обернулся, увидел жену, и лицо его сразу расплылось в широкой улыбке. Она хотела крикнуть: «Дурачок, чему радуешься, ведь кончилась наша благополучная жизнь», но он опередил ее, шагнул навстречу и выпалил:

— Ну ты у меня и молоток, Валюха! Владимировна мне доложила, как ты его, сукиного сына, колошматила. Будет знать наших!

Тут она и сказала, не крикнула, как хотела, а сказала тихо и жалобно:

— Дурачок, чему радуешься, ведь уволят меня.

— Ну и чо? — спокойно ответил Федор.

И услышав это его всегдашнее «чо», от которого она так и не смогла отучить мужа, Валентина вдруг поняла — словно нашло какое озарение — что любит Федора. И пусть ростом он невысок, и пусть другим кажется некрасивым, пусть грамотенки у него не хватает, ну и пусть! пусть! пусть! — но она любит его и будет любить всегда. Предано, нежно, желанно. И снова слезы закапали из ее глаз, но это были счастливые слезы.

Пойми этих женщин, отчего они плачут. Федор, конечно, решил, что причина слез другая, та, о которой сказала сама Валентина. И, стараясь утешить жену, он прижал ее голову к своей груди, стал медленно поглаживать волосы, точь-в-точь как Диночку перед тем как та уснет, и тихо, чуть ли не шепотом, заговорил:

— Ну и чо? Свет, чо ли, сошелся клином на вашей богадельне? Вернемся домой. Дед вон с бабкой зовут. А то махнем на Дальний Восток. А чо? Помнишь, кореш мой письмо прислал? Отличные условия. Триста рэ я там запросто намантулю, и у тебя дальневосточная надбавка будет. А природа там — шик-блеск, почище Крыма. Арбузы даже вызревают. Насажаю арбузов — вот Диночке радость…

Федор еще что-то говорил — веселое, ободряющее, но Валентина не слышала этих слов. Она слышала только, как, успокаивая ее, четко и ровно бьется его сердце.

1987 г.