Художник Петр Леонидович Большаков оказался в психбольнице, что в поселке Выша Рязанской области, по причине весьма прозаической — он спился, и врачи определили, что у него развивается необратимо алкогольное слабоумие, а посему его на всякий случай следует изолировать от общества. Тем более что на момент освидетельствования влачил он неприемлемое, с точки зрения тогдашней общественной морали, существование тунеядца и бродяги, не имеющего на руках хоть какого-нибудь документа, который бы удостоверял сомнительную личность.

Дольше всего, сообщил он мне в одном из писем, отправленных из «Вышской обители», сохранялась у него орденская книжка, где первой записана была самая дорогая для него награда — медаль «За оборону Сталинграда», но книжку эту со злым умыслом вытащил из кармана нечаянно заснувшего на Казанском вокзале художника дежурный сержант милиции, чему свидетелями были многие пассажиры, отказавшиеся, правда, встать на защиту пострадавшего, потому как одновременно с насильственным пробуждением Петра Леонидовича объявили посадку на поезд Москва — Ташкент.

«Но дело совсем не в этом, — объяснял в письме Петр Леонидович. — Они, рас… (тут полностью выписано было его каллиграфическим почерком матерное слово, коим обозначают людей, не имеющих четкой гражданской позиции) с мильтонами никогда связываться не станут. Как, между прочим, и англичане со своими «бобби». Только англичанин не связывается, потому что он уверен, что «бобби» всегда прав. А наш советский человек боится качать права, потому что мильтон тут же скажет, что у него запах изо рта, а при запахе ничего никому не докажешь…»

Думаю, сделанное Петром Леонидовичем сопоставление довольно убедительно свидетельствует, что вечно затурканные наши врачи с диагнозом, поставленным ему, явно напутали, хотя, конечно же, они могли принять его за диссидента, потому как художник Большаков в минуты трезвости отличался независимостью и парадоксальностью суждений. Так, он смел утверждать, что американец Торо, о таком никто тогда и слыхом не слыхивал, как философ интереснее и глубже, чем секретарь ЦК по идеологии Михаил Андреевич Суслов, а английский маршал Монтгомери внес в нашу общую победу над немцами гораздо больший вклад, чем маршал Брежнев, «хоть и увешай того до самой задницы звездами Героя».

Переписка у нас с Петром Леонидовичем продолжалась несколько лет. К праздникам посылал я ему небольшие посылочки, основным содержимым которых по просьбе адресата был блок сигарет «Дымок», пара пачек чая, конверты, писчая бумага и стержни для шариковой ручки. Видимо, Петр Леонидович переписывался не только со мной, а, может, взялся за мемуары. Жизнь он прожил богатую неординарными событиями — не говоря уже о войне, которую начал в окопах Сталинграда рядовым пехотинцем, а закончил в поверженной Германии личным художником генерала Батова. И в мирной жизни попадал он не раз в серьезные переделки и даже отсидел два года в колонии общего режима за рукоприкладство при ссоре с соседями. Я присутствовал на том суде и лишний раз смог убедиться, насколько все-таки ясным и логичным умом обладал гражданин Большаков. На традиционный в начале каждого процесса вопрос судьи, не имеется ли у него каких-нибудь оснований для отвода данного состава суда, он резонно ответил, что вопрос этот на редкость глуп, ибо подсудимый видит и судью и народных заседателей первый раз в жизни, а вот когда будет вынесен приговор, тогда и станет ясно, есть ли основания для недоверия судьям или нет.

Последнее письмо от Петра Леонидовича получил я в апреле 1987 года. Ко Дню Победы послал ему очередную посылку с обычным набором предметов, присовокупив плитку шоколада, но недели через две посылка вернулась обратно. Такое случается, когда адресат выбывает в неизвестном направлении. И хотя никакой объяснительной записки почтовики не приложили, я, не получая больше весточек из Выши, пришел к выводу, что Петр Леонидович Большаков отбыл туда, откуда, увы, уже нет возврата. Однако, не располагая официальными данными о его смерти и даже устным сообщением об этом от кого-нибудь из наших общих знакомых, которые еще в последние его годы пребывания в столице, когда он уже являл собой типичного бомжа, потеряли с ним всякую связь, я, подавая в церкви записочки «за упокой», имя Петр пишу только один раз, имея в виду бывшего своего сослуживца и соседа военного журналиста, прошедшего Афганистан, Петю Студеникина, хотя больше думаю в тот момент именно о Петре Леонидовиче. Если он еще жив, а просто, может, обиделся за что-то на меня и прекратил переписку, то там, наверху, надеюсь, простят мой грех поминать живого, а если уже упокоился, то сделают мне попущение и зачтут сразу для двух душ одно поминание.

Церковь расположена поблизости от моего дома, рядом со станцией метро, остановками трамвая и троллейбусов, так что я, отправляясь куда-нибудь в город, неминуемо прохожу мимо нее, а если учесть, что с недавних пор почти по всему периметру церковной ограды размещаются многочисленные палатки, торгующие разнообразными продуктами, от хлеба насущного до не менее насущной для русского человека водки, то доводится мне видеть старый храм с чуть наклонившейся колокольней и не единожды на дню. Не скажу, что каждый раз, но частенько вспоминается мне тогда художник Большаков, потому что именно он впервые привел меня сюда.

Было это в году семьдесят втором или семьдесят третьем, не позже, ибо в то время я еще жил в другом конце Москвы, и, помню, добирались мы до пункта назначения нестерпимо долго. А может, томительность пути объяснялась тем, что Петр Леонидович находился в состоянии глубокого похмелья, да и я, признаться, был мучим жаждой. Финансов же, необходимых для поправки здоровья, у нас не осталось. Это мы выяснили, как только проснулись, первым же делом. В то время Петру Леонидовичу никто уже не давал в долг. Меня, безусловно, мог выручить кто-нибудь из сослуживцев, но не раньше часов одиннадцати, когда по неписаному распорядку рабочего дня стекались газетчики в свои редакции. На часах же было только шесть.

Надо сказать, что смотреть на часы с моей стороны было не очень осмотрительно. Петр Леонидович тут же загорелся идеей «толкнуть» их лифтерше, которая по решению общего собрания пайщиков нашего кооперативного дома за дополнительную плату несла свою вахту с самого раннего утра, или обменять на бутылку водки у швейцара ближайшего ресторана «Гавана». После некоторого раздумья я отверг оба эти варианта. Часы у меня, увы, были с дефектом — поломанной минутной стрелкой, так что отличить ее от часовой даже мне не всегда удавалось, и швейцар ресторана, а они, как известно, мужики привередливые, на них уж точно бы не польстился.

Что касается лифтерши, то она по близорукости и свойственной большинству русских старух привычке запасаться абы чем на случай грядущего лихолетья наверняка соблазнилась бы дешевизной, если бы мы запросили за мой повидавший виды, но тем не менее тикающий отчетливо и громко, хронометр цену, равную лишь стоимости бутылки «Московской» у таксистов, продававших ее из-под полы, конечно же, с наценкой, но относительно божеской. Однако эта торговая сделка сразу бы стала известна домовой общественности, а затем и моей жене, которая вот-вот должна была вернуться из командировки. Я же никак не хотел терять в глазах и той и другой реноме добропорядочного семьянина.

Петр Леонидович с тяжелым вздохом признал мои резоны уважительными. В тоскливом молчании мы выкурили по сигарете, отчего стало уж совсем муторно.

— От судьбы не уйдешь! — философически заметил я, чтобы как-то подбодрить художника, чьи страдания были явно сильнее моих. — Придется часиков пять потерпеть. А пока давай-ка я заварю чаек и поджарю яичницу.

При упоминании этого немудрящего холостяцкого блюда Петр Леонидович неожиданно оживился, и глаза его лихорадочно заблестели.

— Старик! — назидательно проговорил он. — Знаешь, какой самый смертный грех? Уныние! Поверь старому солдату, нет безвыходных положений. Если мы Паулюса в плен взяли, то уж на бутылку как-нибудь сообразим. К черту яичницу! Вари яйца вкрутую! Сколько их у тебя?

— Да, вроде, должен был остаться десяток, — промямлил я, тщетно пытаясь взять в толк, что же могло так сильно поднять настроение у человека, тяжко страдающего абстинентным синдромом. — Вари сразу все! — приказал Петр Леонидович и, видя мое недоумение, поспешил объяснить. — Забыл, старик, я тебе рассказывал про подарок, что Гонсальес для Игорька из Испании привез?..

Игорек был сыном Петра Леонидовича. После развода «из-за идиотских наших законов, считающих, что всегда права баба, какой бы стервой она ни была» и «редких придурков» — тещи с тестем, «настраивающих несмышленого ребенка против отца, что говорит об их полном педагогическом невежестве», Петр Леонидович был лишен возможности прямого общения с наследником и подарки ему вынужден был передавать через бывшую жену, которая помимо «стервы» еще именовалась им почему-то «генералом Скобелевым».

С Давидом Гонсальесом Петр Леонидович познакомился в «Янтарной комнате» — так завсегдатаи именовали пивнушку у Белорусского вокзала, стены и крыша которой были сделаны из какого-то синтетического материала ядовито желтого цвета. Давид был одним из тех испанских детей, которых приютила Россия, когда республиканцы стали терпеть поражение от генерала Франко. У нас он приобрел специальность инженера, сварливую, но любимую жену и двух дочек, одна из которых уже успела выскочить замуж, так что о возвращении на родину для него не могло быть и речи, хотя тогда, учитывая безупречную служебную характеристику Гонсальеса и его моральную устойчивость, власти разрешали ему раз в год во время отпуска неделю-другую провести в Испании. Из недавней такой поездки привез Давид небольшой сувенирчик для Петра Леонидовича, а вернее для его Игорька — набор переводных картинок, воспроизводивших полотна знаменитых испанских живописцев. Но каким образом эти картинки, которые, видимо, предназначались для украшения тетрадок и других школьных принадлежностей, будут способствовать снятию похмелья, и причем здесь яйца вкрутую, я не в состоянии был уразуметь.

Все очень просто, старик, — втолковывал мне Петр Леонидович, пока я доставал из холодильника яйца и искал чистую кастрюльку для их варки. — У вас в редакции, понятно, одни атеисты, православных праздников не помнят, а то еще в канун Пасхи поглумятся, выполняя заветы Емельяна Ярославского. Сегодня же Светлый четверг, значит, можно еще пасхальные яйца дарить. А у меня в одном храме есть знакомый священник. Он в позапрошлом году просил, чтоб я ему десяточек яиц к Пасхе расписал. Что-нибудь из евангельских сюжетов. Он потом своему церковному начальству хотел их презентовать. Без подхалимажа нигде карьеру не сделаешь. Ну, а за труды обещал меня отблагодарить соответственно…

— Постой! — перебил я горячий монолог Петра Леонидовича. — Я так понимаю, ты хочешь вместо росписи украсить яйца переводными картинками?

— Вот именно! — воскликнул Петр Леонидович, радуясь моей понятливости. — Чего напрягаться, когда старики-испанцы уже постарались. Что Эль Греко, что Мурильо — у них сплошь религиозная тематика. Я еще эти картинки не рассматривал, но уверен, это то, что нам надо.

Он достал из кармана пиджака порядком уже помятый конверт и, вынимая из него по одной переводные картинки, стал раскладывать их на столе. Увы, только две или три из них репродуцировали полотна великих мастеров, имеющих прямое отношение к светлой дате. Наличествовало еще несколько изображений святых, но в основном был представлен жанр портрета. Правда, среди портретируемых преобладали религиозные деятели — папы и епископы.

Петр Леонидович тяжко вздыхал, раскладывая бумажные квадратики и прямоугольнички на две кучки, а потом пополняя меньшую, так чтобы в ней оказалось ровно десять картинок, соответственно числу варившихся яиц. Однако в конце концов изготовлено было нами только шесть пасхальных сувениров. Два яйца лопнули при варке, что дало основание художнику весьма сурово оценить мои кулинарные способности. Два же других были обронены им на пол по причине непроизвольного дрожания рук.

Но эти шесть, честное слово, были хороши! Яркие сочные краски — голубые, зеленые, красные — удачно гармонировали с белизной яичной скорлупы, создавая праздничное радостное настроение.

— Ну, думаю, батюшку мы уважим, — с хрустом потирая руки — сухие, жилистые, какими чаще всего и бывают они у людей его профессии, — приговаривал Петр Леонидович, аккуратно укладывая яйца на дно большой дерматиновой сумки, некогда синей, но теперь ставшей бордово-коричневой из-за неоднократного пролития на нее дешевых крепленых вин.

То апрельское утро было под стать нашему настроению. Небо скучного серого цвета. Воздух, пропитанный водяной пылью и бьющийся мелкой дрожью от порывов, хотя и слабого, но холодного ветра. Печальная шеренга выстроившихся вдоль тротуара тополей с культями обрубленных веток. Час «пик» еще не наступил, и нам пришлось ждать автобуса добрых пятнадцать минут в компании нескольких работяг, кому выпало заступать на раннюю первую смену. Вид у них был сонный, смурной и, я готов был биться об заклад, что почти все они, как и мы, страдали похмельем.

В метро народу уже прибавлялось с каждой минутой, но свободные места нашлись, правда, не рядом, а наискось, так что переговариваться мы не могли, да и желания не было. Я смотрел на маленькую нахохлившуюся фигурку художника, бережно прижимавшего к животу сумку, где лежала его надежда на облегчение телесных и душевных мук, и тоскливо думал, что чудес не бывает, и что оригинальная идея Петра Леонидовича, которой и я поначалу загорелся, вряд ли окажется плодотворной, настолько она, по трезвому размышлению, дика и нелепа. Похмелье, Мурильо, пасхальные яйца… Бред какой-то! Да и станет ли кто из служителей церкви разговаривать с человеком, от которого за версту разит сногсшибательным перегаром.

Пока мы ехали в подземном тепле и уюте, погода наверху ничуть не изменилась — все та же мокрядь с холодным ветерком. Но, думаю, не только она поторапливала Петра Леонидовича. Сразу по выходе из метро он перешел на легкую рысь, и через считанные секунды мы уже были у церковных ворот. Здесь Петр Леонидович оставил меня, благоразумно рассудив, что в моем положении, «как выражался Никита Кукурузов, «подручного партии» не стоит переступать порог храма — «ведь ненароком увидит тебя кто, хрен объяснишь потом своему начальству, что ты не молиться пришел».

Ждать мне пришлось довольно долго, видно, переговоры были нелегкими. Я прикидывал в уме, сколько могут стоить наши пасхальные яйца, и приходил к неутешительному выводу, что при всей их красоте цена им копейки, и тот знакомый художнику поп наверняка поскупится отдать за них нужную нам сумму. Но если даже он и раскошелится, то где сейчас купишь бутылку — алкогольные напитки продаются только с одиннадцати, а время, когда можно было разжиться спиртным у тех же шоферов такси, мы упустили — они наверняка давно уже распродали дефицитный товар. То ли от этих невеселых размышлений, то ли от холодного ветра похмелье у меня прошло, и теперь лишь чувство товарищества удерживало меня от желания плюнуть на всю эту авантюру и оставить Петра Леонидовича один на один с его проблемами.

Наконец он появился, и по веселому блеску его глаз я понял, что чудо свершилось.

— Порядок! — отвечая на мой немой вопрос, торжественно провозгласил художник и ласково погладил сумку. — Живем, старина!

Он распахнул сумку, и я увидел стоящую торчком «дальнобойную», то есть емкостью в 0,8 литра, бутылку кагора. А к ней притулились наши пасхальные яйца — все шесть.

— А как тебе это удалось? — после некоторого остолбенения спросил я.

— Видишь ли, старик, — тонкие губы Петра Леонидовича скривились в легкой усмешке. — У вас, молодых, Ярославские да Луначарские отшибли историческую память, а я-то православные требы помню. Чем грешную паству священник причащает? Вином, братец, этим самым кагорчиком. Так что не только у ваших членов Политбюро, а в любой церкви вино всегда есть в наличии. Вот мы им сейчас и причастимся.

— Возражений нет! — с готовностью откликнулся я. — Но объясни все-таки, как так получилось, что бутылку тебе дали, а пасхальных яиц не взяли?

— Ну, поначалу-то у нас натуральный обмен произошел, — чуть смущенно произнес Петр Леонидович. — Батюшка наши сувенирчики взял, вынес мне под рясою этот бутылек и, прощаясь, стал комплименты говорить. Мол, очень тонкая и красочная работа. И тут черт меня дернул за язык признаться, что это собственно не я, а старики-испанцы постарались. Ну, дед прямо позеленел. Испанцы-то, говорит, они ж католики, злейшие, можно сказать, враги нашей церкви, а ты мне их подсовываешь. Хорош, дескать, был бы он в глазах митрополита, если б ему эти богомерзкие сувенирчики преподнес. Забирай, говорит, яйца обратно, а бутылку, так и быть, оставь себе. Вошел, значит, в мое положение. Они, служители русской церкви, мужики с пониманием и сочувствием к жаждущим…

Закусывать мы начали со «Святого Лаврентия» Франсиско Сурбарана.