У моей матери подрастает младое племя — правнуки, и она их так же, как, бывало, нас, своих детей (в семье нас росло двое — я и брат, старше меня на два года), называют по-своему: грустинцы, грустинята, — что обозначает малыши. Иногда, впрочем обращаясь к детям, она употребляет другое слово — сарынь: «а ну, сарынь, хватит шуметь, дед спать укладывается!» — или: «сходили бы вы, сарынишки, в булучную за хлебом!» — но чаще всего все-таки она пользуется излюбленным — грустинцы. «Чего вы долго спите, лежебоки-грустинцы?» — «Что за стук-стукоток подняли, грустинята!»

Слово грустинцы у матери емкое и, кажется, обобщенное. Этим именем она честит не только своих отпрысков, но, бывает, и чужих людей. Мы живем на седьмом этаже прекрасного современного дома. Из окон нашей большой и светлой квартиры открывается вид на стройку — возводят новый четырнадцатиэтажный жилой корпус. По лесам и перекрытиям новостройки снуют рабочие, возле дома по рельсам передвигаются башенные краны, поднимая наверх тяжести. Иногда работы по какой-нибудь причине в разгар дня приостановятся, рабочие сидят на кирпичах, курят, а иные улягутся на бетонную плиту — передохнуть, подложив под голову ватник. Мать смотрит из окна и, качая головой, изрекает: сегодня опять, кажись, материалов на стройку вовремя не подвезли, снова лежебокам-грустинцам делать нечего, на солнышке загорают.

Грустинцы, грустинята — так и слышится от моей матери. Правнуки слышат незнакомое слово, но за разъяснениями пока не обращаются к прабабке. Но я знаю, так продлится недолго. Пройдет совсем немного времени, подрастут дети и спросят: что за грустинцы? И тогда они услышат от моей матери сказ о Великой Грустинии — стране, где обитают грустинцы, серапионцы, одноногие и безголовые. И удивятся дети сказочной стране, и долго будут между собой обсуждать небывальщину, спрашивать у прабабки, когда это было, и жалеть робких людей — грустинцев, впадающих в спячку, и ненавидеть их злобных повелителей — серапионцев, то есть с ними, детьми, произойдет то же, что в свое время с нами — со мной и братом в далеком детстве, когда мы впервые услышали от матери эту сказку.

...За лесами, за болотами, в стороне полуношной, на севере, близ Лукоморья простирается та страна, она Грустинею наречена от бога. Реки ее рассекают великие, а по ним в погодье волны ходят высотою с дом и больше. А глубина тех рек бездонная, ям и омутов полно, в тех омутах и ямах рыба населена разная: и осетр, и стерлядь, и сырок, и муксун, и другая — все дорогая, вкусная. А по берегам густо дерева растут, макушки тупые, как у стогов сена. На ветках тех деревов, именуемых кедрами, вызревают шишки, под кожурою орехи, жирные, скусные. И ели растут, и сосны, и лиственницы. В лесах зверья всякого полно и птицы. Богата Грустиния! Справа, ежли стать лицом к Заледенелому морю, со стороны, откуда каждый день подымается солнце, подпирают Грустинию горы Тунгусские, высокие, хребтами в небо упираются, а в горах дорогие каменья и металлы; на скалах же и соколы, и орлы, и другие отважные птицы. Слева, в сторона, куда по вечерам солнце садится, опоясали Грустинию горы пологие, тож богатые и каменьями, и металлом, название тем горам — Камень.

Описание страны Грустинии, какое устно-словесно дает моя мать, это еще не сказка, а присказка. В присказке той звучит удивительное слово трунда. Это, как позднее узнают, осмысливая сказку, дети, не та тундра — бесконечно-заболоченная равнина, по которой хоть неделю скачи на олешках, не встретишь ни души. Трунда Грустинии — подтаежный пояс, не тайга, но и не тундра, подтаежье — тундра вперемежку с тайгой, здесь в земляных норах живут грустинцы. А их малочисленные повелители серапионцы устроили свои дома у подножья Камня. Богато, роскошно живут серапионцы. Стены их домов — из гранитных и мраморных глыбин, а внутри изукрасы разные из золота, и серебра, и малахита, и дорогих каменьев. Спят серапионцы на лебяжьем пуху и одеваются тоже легким и теплым пухом. Едят серапионцы яства сахарные, но об этом позже, по ходу сказки...

Сказка про Грустинию начинается с весны — поры расцвета и оживления. Над трундой солнышко поднялось, свысока пригревает, снега тают, под сугробами ручьи ворчат, как разыгравшиеся в норе лисята. Птица казара трещит в высоте на ветке кедра. Между деревьев медведь бредет, весной отощалый и голодный.

Уже тепло, а грустинцы все еще спят. Такой это народ. Всю землю обойди, нигде такого народа не встретишь. С осени, как упадет на землю зазимок, как повеет с ледяной полуночи изморосью, так грустинцы один по одному, семья по семье, род по роду, племя по племени — все до единого укладываются в спячку. Перед тем же они едят мелко нарезанные кусочки гриба — пуна, делаются одурело-пьяными, орут дикие песни и, напевшись вдоволь, засыпают все поголовно на полгода. По-разному спят, где попало. Один сидя спит, другой — стоя, плечом опершись о дерево, третий — за столом в обнимку с приятелем. Иной заснул в земляной норе, а тот — на берегу реки, сидя на бревне, принесенном водой.

Долог у грустинцев сон, полгода спали. Но пришла пора им подыматься. Бежит сломя голову по трунде прыжками одноногий серапионец — исполнитель воли своих начальников — песьеглавцев, размахивает осокоревой веткою, хлещет ею по головам спящих грустинцев и орет пронзительным голосом.

— Эй, эй, вставай, грустинцы! — орет он. — Что, не чуете, засони, ваши макушки обжигает солнце. Вставайте, вставайте! Скорей принимайтесь чинить невода и другие ловушки — ловите рыбу! Много, много нам надо рыбы! Истощились прошлогодние запасы, нечего есть серапионцам. Да и вам, грустинцы, для поддержания сил необходима мелкая рыбешка.

Прокричав приказание, видя, что грустинцы один по одному встают, потягиваются, разминаются, одноногий исполнитель убегает.

Шибко он бежит по трунде, прыжками одолевает немереные пространства. Нога у него длинная, что жердь. Колено толстое, будто чага на березе наросла, а стопа-лапость широкая, будто лопата деревянная, упругая, ни болото ей не страшно, ни вода. Трясина — по трясине мчится исполнитель, река — с берега на берег метнется тело серапионца, нет его, из виду пропал. И непогодь не страшна серапионцу-исполнителю. Хлынет дождь — нога под ним, как полог, как берестяная крыша, от дождевых струй спасает.

Прыжками одолевает трунду исполнитель. Вот он на бугре над рекой остановился.

— Вставай, вставай! — он закричал во весь голос. — Все давно поднялись, работают, только вы, подлые, спите! Что, позабыли, грустинцы, свои обязанности? Приставлены вы сплавлять: для Великого Науна — строительный материал, а вы все еще спите. Вставай, за работу принимайся!

Прокричал дико и громко серапионец, стал на ноге, слушает, приставив ладонь к уху, может, кто ответное слово молвит. Но ни звука ниоткуда. Спят грустинцы, только храп из глубоких нор доносится.

Тогда одноногий серапионец рассердился, стал кричать и ругаться: такие-сякие! У него давно на примете это паскудное племя. Каждую весну оно спит дольше, чем другие. Все встанут и работают, а эти все дрыхают. Лежебоки, лодыри!.. С этими словами одноногий прицелился осокоревой веткой в нору и стал в ней шуровать — так он хотел разбудить лентяев. Вдруг из норы раздался писк, и вой, и рев, и плач слезный. Из норы выскочил чумазый голопупый грустиненок и, заливаясь слезами, выговорил:

— Ай, ай, как больно! Зачем ты, одноногий дядька, тычешь в нору и орешь страшным голосом?

— Я хочу разбудить спящих.

— Тебе этого, дядька, не удастся. Грустинцы спят, и их не разбудить никаким способом, пока не минет срок.

— Откуда тебе об этом, пацан, известно?

— Знаю...

— Говори!.. — Тут исполнитель изловчился и схватил грустиненка за ухо и стал выкручивать. — Говори, иначе ты лишишься обоих ушей!

— Пусти, пусти! — завопил грустиненок. — Расскажу, только перестань выкручивать мне ухо!..

Одноногий отпустил, пацан вытер рукавом кафтанчика, сшитого из перьев птиц, слезы и стал рассказывать. Он, грустиненок, в прошлом году осенью слышал разговор взрослых. Говорили: надоело работать на серапионцев, надоело сплавлять плоты, надоело есть худую пищу! Говорили: лучше спать, чем работать! Круглый год спать... Переговорив и согласившись друг с другом, что лучше спать, чем работать, грустинцы обратились с челобитной к Грибному Науну и выменяли у него на три кедровых плота пятнадцать бочек изрезанного на мелкие кусочки гриба-пуна. Для всего племени нужно всего-навсего три бочки пуна. Съешь три бочки — проспишь полгода. А от пятнадцати бочек — спать год с лишним без просыпа. Как договорились, так и сделали грустинцы. Съели пятнадцать бочек пуна, и теперь им спать год с лишним, никому их не разбудить, даже если палить над ухом из пушки. И о себе сказал грустиненок: он не пожелал долго спать, он съел пуна маленечко, оттого он и проснулся, как только одноногий дядька стал шуровать в норе осокоревой веткой.

— Вон оно что! — выслушав пацана, угрожающим тоном проговорил одноногий. — Они ослушались, они устроили себе сон в то время, когда надо работать! Ужо вам!.. — Серапионец высоко подпрыгнул на своей лапости и помчался со скоростью вихря в сторону Камня, туда, где проживал во дворце Великий Наун, повелитель страны Грустинии.

Долго скакал одноногий. Селения, лодки на реке, плоты, нартные караваны, одинокие фигурки следопытов-охотников — все оставалось за ним позади. Он спешил на запад в сторону Камня, туда, где среди утесов громоздился дворец повелителя Грустинии.

Из каменной ниши, выбитой в скале, выскочил караульщик песьеглавец, гавкнул с угрозой: кто такой? Кого надо? Одноногий остановился послушно и выговорил скороговоркой:

— Не задерживай, пожалуйста, меня, караульщик, я тороплюсь на доклад к Великому Науну.

— С доброй или недоброй вестью?

— С недоброй, караульщик.

— Тогда проходи... — Караульщик поднял железную заворину, и одноногий исполнитель очутился в пределах дворца. Мимо него туда-сюда сновала обслуга, все из песьеглавцев — людей с песьими головами. Руки и ноги у них были человечьи, а головы песьи. Говорили они с подгавкиванием. На одноногого исполнителя смотрели свысока: они жили во дворце, служили Великому Науну, а исполнитель имел одну ногу и служил на посылках, и оттого его можно было презирать.

На пути к покоям Великого Науна исполнителю попадались встречно вельможи, одетые в дорогие одежды. Это — советники Великого Науна, безголовцы. Руки и плечи у них имелись, а голова уходила куда-то вовнутрь. В связи с этим они говорили утробно, чревовещательно, как из-под могилья.

Наконец исполнитель предстал перед Великим Науном, который восседал на каменном, оправленном в золото, троне. Восседая и справляя государственные дела, он ужинал. Как и все безголовцы, он не имел головы, но это не мешало ему много есть. Подавали ему и мороженую клюкву, и осетров, и черную икру, и лосятину, и медвежатину, все яства он метал без останову в свою безголовую утробу.

— Зачем, браток, пришел? — обратился Великий Наун к исполнителю, челобитно упавшему перед повелителем на холодный камень, что перед троном. — Рассказывай, я буду насыщаться и слушать.

Одноногий исполнитель поведал: по приказу Великого Науна совершал он побудку, будил от сна грустинцев, чтобы они поскорее принялись за работу. Многие племена разбудил, все благодарили, что заботится о них Великий Наун, понуждает работать. И только одно племя, Щучье, то племя, которое сплавляет плоты на строительство дворца для Великого Науна, не подчинилось, продолжает спать.

— Ага, мои подданные спят, — выговорил Великий Наун, перемалывая в утробе целого осетра. — Это хорошо, пущай они спят, сонных их кормить не надо.

— Им нельзя спать, Великий Наун, — робко возразил исполнитель, не поднимая от земли песью голову. — Они свое отоспали, им пора приспела работать. Они сплавляют лес...

— Ах, да, — легкомысленно всплеснул в ладоши Великий Наун. — Плоты, работа... Тогда их надо заставить проснуться.

— Вот это-то мне и неясно, Великий Наун, — сказал исполнитель, не поднимая головы. — Как их заставить проснуться?..

— Они не просыпаются... Ну что ж... Позови, браток, колдунов и колдовок, ведунов и ведьмовок — пущай эти постараются разбудить от сна грустинцев, это их дело.

— Слушаю!.. — Исполнитель пополз ползком, пятясь, так, чтобы не оскорбить Великого Науна видом своей лапости, и вскоре очутился вне дворца.

Снова по трунде помчался одноногий — к колдунам, звать их на помощь...

А колдуны и колдовки, ведуны и ведьмовки и всякие другие, кто мастер оморачивать людские головы, жили в глухих дуплах и теплых гнездах, искусно свитых из болотной травы, пихтовых веток и багульника на макушках деревьев. Одноногий еще был от Колдовского города далече, а мудреные люди уже знали, кто к ним мчится на одной ноге и зачем. Одноногий только подскакал, только открыл было рот, чтобы рассказывать о грустинцах, которые спят, а колдуны, всем своим многочисленным скопом прокричав: молчи, нам все известно! — велели ему следовать за собой. Исполнителю скакать по трунде не пришлось: колдовская сила подхватила его и понесла по воздуху; через короткое время он снова очутился на бугре, внутри которого в норах спали объевшиеся грибом-пуном грустинцы.

Спящих грустинцев много, тысячи, но и оморачивателей-колдунов прилетело не мало. Принесли они с собой снадобья разные — и зелья, и пахучие мхи, и чертову воду, и наговоры, написанные на бересте, и молитвы, выученные по памяти. Не теряя даром времени, они принялись бесноваться, и скакать, и бормотать, и приплясывать. Кто молитву читает по памяти, кто в нору дудку просунул, вдувает дымное зелье, чтобы спящим разъело глаза и они пробудились бы от спячки. И топают по земле колдуны, и воду кислую в норы льют — напрасно, не просыпаются грустинцы, спят, храпят, носом посвистывают.

Долго усердствовали изо всех сил колдуны и колдовки, ведуны и ведьмовки, все свои зелья в норы вылили, дурманные мхи сожгли, все наговоры перечитали — ничто не помогло, не пробудились грустинцы. Тогда один колдун, самый главный, всунул голову в большую нору, внюхался, и все ему стало ясно.

— Зря стараемся, братцы, — сказал он, распрямившись в рост. — Не разбудить нам подлых грустинцев. К грибу-пуну табак подмешан, против него мы бессильны. Полетели обратно, нечего зря колготиться!

Сели на метлы, взвились высоко в воздух — и скрылись из вида, позабыв захватить одноногого. Исполнитель посмотрел им вслед, сплюнул от возмущения и снова поскакал по трунде на закат к Камню — сообщить Великому Науну: не пособились с грустинцами мудреные люди, ибо к пуну табак подмешан...

Гневом разъярилась душа повелителя Грустинии, заполыхал он злом на Табачного Науна, что тот грустинцев табачным зельем опоил, вызвал срочно повелитель самовольщика, стал его строго допрашивать: как он смел такой большой вред Грустинии нанести — опоить грустинцев табачным зельем?! Ежли каждый безголовец и песьеглавец, с гневом сказал он, начнет самоуправствовать, то что получится! — никто Великого Науна не станет признавать за власть, и уважать, и подчиняться.

Однако опальная речь Великого Науна ничуть не смутила табачного безголовца. Утробно похохатывая, он ответил.

— Великий Наун, повелитель Грустинии, — сказал он. — Как было в прошлые годы, как было всегда, я остаюсь верным и преданным твоим слугой. Да, так: я подмешал к пуну табачное зелье, но я это сделал из высшего интереса, а не ради бездельной корысти.

Начало речи Табачного Науна понравилось главному безголовцу, он покивал плечами и подмигнул единственным глазом, что огненно светился из глубины груди.

— Продолжай, друг, — поощрительно сказал он, — я тебя слушаю со вниманием.

— В соответствии с инструкцией, — продолжал Табачный Наун, — я давно веду наблюдение за грустинцами, сплавляющими плоты, и мне известно, летом они, работая на реке, между собой ведут вольные речи. Их, видите ли, не вполне устраивает то, что мы усыпляем их ради экономии продуктов питания на полгода, в зимнее время. Им не глянется также качество пищи, которую мы им выделяем от своих излишков. И сплавская одежда из холста, которую они носят, им не по нраву. И в норах они не хотят жить, им подавай такие же дворцы, какими располагаем для вящего удовольствия мы, безголовцы и песьеглавцы. Осенью в прошлом году грустинцы-плотогоны, сговорившись, затеяли зловредное дело. Подольше поспать — вот что они решили между собой, для чего с их стороны было закуплено гриба-пуна в три раза больше, чем требуется. А я, прознав про их хитрость, подмешал к пуну табачное зелье, имея намерение сделать сон их дурманным и, по возможности, бесконечным. Пусть спят дольше, нам это на руку.

— Молодец ты, мой верный слуга! — похвально вскричал Великий Наун. — Каюсь, я хотел было тебя опалить гневом, но теперь я вижу, это было бы с моей стороны понапрасну. Осознав ошибку, я награждаю тебя осетром с моего царского стола.

— Благодарю утробно! — Табачный Наун ударился плечами о мраморный пол, что обозначало земной, от души, поклон и покорные чувства.

В знак благодарности и поощрения Великий Наун приказал слугам вынести на золотом подносе жареного осетра, от которого лился неповторимый аромат, и самолично вручил табачному безголовцу. Тот принял подарок с благодарностью и, пятясь, удалился.

Продолжается сказка: во дворце Великого Науна состоялся Большой Совет, были созваны все знатные царедворцы — безголовые и песьеглавцы, а также и одноногие исполнители для совета о том, что делать с непокорными грустинцами, спящими на бугре в норах. Ясно, их сон не беспробуден. Пройдет год с лишним, грустинцы один по одному проснутся, а что они замыслят дальше, никому неведомо. Надо упредить какое бы то ни было злоумышление со стороны грустинцев соответствующим решением.

За длинным, из пахучего кедрового дерева, столом сидели серапионцы — безголовые и песьеглавые — и думали великую думу. Одеты они были в парчу и соболя, на пустых плечах и на собачьих головах красовались горлатные шапки.

Долго молчком думали. Лишь слышалось сопение и утробный шепот. Наконец после долгих раздумий и переговоров друг с другом шепотом было выработано сообща согласованное решение. Его высказал один из самых близких к Великому Науну безголовец. Он сказал:

— Великий государь, требуется указ.

— Я издам для пользы дела любой указ, — изрек Великий Наун, — только подскажите мне, какой.

— Великий Наун, — продолжал близкий царедворец, — в управлении Грустинией, как нам сообща кажется, назрели большие перемены. Гриб-пун — средство для усыпления людей — устарел. Необходимы новшества!

— Какие же?

— Требуется, Великий Наун, соорудить Большую Музыку.

— Большую Музыку!.. Я знаю Малую Музыку, она делает меня веселым и улучшает работу желудка. Зачем понадобилась Большая Музыка? Но скажите, что это такое?

— Это такая, великий государь, музыка, которой по силам все. Она может усыпить людей, когда мы захотим, она может разбудить грустинцев, ежли нам того хочется. Она заставит грустинцев, по нашему хотению, не думать ни о чем, кроме плотов и земляных дел, веселиться, петь и плясать. Заиграет музыка — грустинцы свернут горы. Заиграет — проснутся, как ни беспробуден их сон. Заиграет — могут скопом помчаться к Лукоморью и броситься вниз со скальной высоты. Большая Музыка незаменима, могущественна, всесильна. Издай, великий государь, по своей воле указ, и мы тотчас начнем сооружать Большую Музыку.

— Ага, вроде дело ты мне толкуешь, — одобрительно изрек Великий Наун. — Я подумаю и выскажу свое решение.

На этом Большой Совет был закрыт. Великий Наун велел свое величество увести под белые ручки в царские покои, где он стал думать и взвешивать царские соображения. Думал, ломал голову двое суток, потом вызвал хранителя бумаг и продиктовал ему указ о сооружении Большой Музыки.

Долго строили Большую Музыку. Много на ее сооружение потребовалось меди и реберных костей, бронзы и оленьих жил, сухожилий, золота и сохачьих рогов, рыбьей кости и конских, и бычьих, и ослиных шкур — для барабанного боя. Все эти свои и привезенные из иных стран материалы ковали, строгали, скоблили, натягивали опытные мастера, свои доморощенные, а также и завезенные из-за границы. А потом были выписаны из-за Камня, из Москвы, голландцы-иностранцы — настройщики, — принялись натягивать струны, утончать литавры, удлинять трубы, нагревать на огне ослиные, и бычьи, и конские шкуры и натягивать их на стальные обручи, туго натягивать, так, чтобы грохот разносился по всему свету.

А потом настал день пуска Большой Музыки. Собрались тысячные грустинские массы; песьеглавцы и безголовые, колдуны и колдовки, ведуны и ведьмовки, а также и одноногие исполнители — все особым скопом стояли на бугре. Рядовые грустинцы давили друг друга у подножья бугра, в низине.

Вот заиграла музыка — зазвенело, затрещало, загрохотало, запело, посыпалось трелью, мажорно и минорно зазвучало — по-всякому. Грустинцы как услышали, так поначалу оцепенели, а потом толпами пустились во всеобщий пляс.

— Сменить пластинку! — скомандовал Великий Наун; музыка заиграла одно жалостное, грустинцы загрустили и принялись проливать сладчайшие слезы.

— Сменить! — тут раздался грохот барабанов, флейты подвыли, литавры зазвенели — грустинцы бросились толпами по домам, вооружились топорами и лопатами, кирками и баграми, молотками и кувалдами и, не мешкая, дружно взялись за полезную работу.

— Хорошая музыка, хорошая музыка! — в один голос, однако негромко, оглядываясь на Великого Науна, осторожно высказывались песьеглавые и безголовые.

— А вот мы посмотрим, как она пробудит спящих самовольщиков, — сказал Великий Наун.

Тогда трубы Большой Музыки были направлены в норы самовольщиков-грустинцев, музыка рванула и ударила с удвоенной силой, однако спящие не просыпались.

— Узнать, что там такое! — приказал Великий Наун; выполняя волю государя, в норы бросились одноногие исполнители — узнать, что происходит. Через какое-то время они вылезли из нор, чумазые от грязи и копоти, и доложили царю: ни одного в норах грустинца не обретается, все куда-то, как один, подевались. И сами ушли, и детишек увели...

На этом сказка о Великой Грустинии заканчивается. Нас с братцем в свое время такая концовка не устраивала, и мы спрашивали у матери: куда подевались спящие грустинцы? И мать отвечала:

— Откуда мне, сарынь, знать об этом. Ведь народу собралось послушать Большую Музыку тьма-тьмущая, скоп наигромадный, столпотворение. Может, как заиграла музыка, самовольщики повылезли из нор по одному и среди толп затерялись. Не знаю...

Так же, наверное, мать ответит и правнукам, когда они, выслушав сказку, обратятся к ней с подобным вопросом.