1

«Шик-ширык!» Магарыч сидел на видном месте, на гранитном камне, у самого подножья высокой Осиновой горы, и, положив на колено деревянный брусок, проводил по нему другим, точно таким же, — похоже, он шлифовал поверхности обоих брусков. А зачем ему было это нужно, бог весть. «Шик-ширык!» — он работал с увлечением, сбочив от старания кудрявую голову, высунув от усердия язык, с веселым лицом. Мимо него на смену в шахту проходили шахтеры с карбидными горелками в руках, иные останавливались на минуту: что творит золотничник Магарыч, тот Магарыч, которому счастье подвалило — самородок добыл, — что он творит? — и проходили мимо, не принизив своего горняцкого достоинства вопросом. А иные любопытствовали: чем занят, Магарыч? — и он, не прекращая своего чудного занятия, отвечал на вопрос вопросом же: разве не видишь?

— Видеть — вижу, — отвечал шахтер, — а понять — не пойму, — зачем тебе нужно натирать деревяшки.

— Значит, нужно, — уклонялся от ответа Магарыч, продолжая в том же духе работу. — Надо — тру.

«Чудак! — качали головой шахтеры, проходя мимо. — Чудак!» — но думали про себя, а насмешничать над Магарычем не торопились. Было — смеялись, пальцем показывали: вон чудак-золотничник идет! — вон горе-золотничник идет! — вместо того чтобы в шахту под землю спуститься, зарабатывать верные деньги, шастает по горам, по ручьям шнырит, фарт разыскивает! — не дурак ли?! Обносился, в лохмотьях ходит, поршни на ногах — в дырьях. Так было. А что вышло? Год-другой шатался по горам Магарыч и добился-таки своего: разыскал золотой самородок, такое счастье ему привалило! Шалаш-землянуху, в которой он жил, — забросил, купил дом. Женился на хорошей бабе. Живет теперь — ни о чем не тужит. Вот и смейся над ним. Трет одну деревяшку о другую — значит, неспроста трет, зачем-нибудь это ему нужно. Зря не станет.

А Магарыч, в самом деле, не напрасно трет. «Шик-ширык!» — трет, усмехается, язык показывает, будто дразнится, а в голове у него свое. Думает Магарыч, вспоминает.

Вспоминает Магарыч деревню, родной дом, где он вырос, отца — простого мужика — пахаря и сеятеля. Богатый у отца дом, пятистенный, велико и подворье, где стоят в стойле кони, а в хлевах и стайках — коровы и овцы. Непросто сделаться зажиточным в крестьянстве, непросто получить урожай. А как добиться, чтобы большинство коров телилось двойней, а овцы ягнились не одной, а двумя ярками? Вспоминает: так поучал отец сына.

— Огонь огню — рознь, — говорил отец. — От молнии огонь гневный, божий; от спички — домашний; от керосина — бедовый; от трута — полевой; от пакли — воровской; от древесного угля — колдовской; от пороха — убойный... Огонь огню — рознь, есть еще огонь деревянный — к счастью...

— А какой он, тятя?

— Сжелта-оранжевый, — поучает отец. — Синий с искрами, по краям темнее, а к сердцевине — белый, смотреть больно — такой деревянный огонь. В тот год, как увидеть мне этот огонь, добром я оброс: Красуля отелилась двумя телками, две овцы по три ярки принесли, урожай уродился невиданный, такого никогда у нас не было. В тот фартовый год ты у нас с матерью родился, сынок...

«Шик-ширык!» — трет деревянный брусок о брусок Магарыч и думает с сомнением: «А не напраслина ли в огонь деревянный — вера? Самородок золотой мне и без деревянного огня достался. И жена мне хорошая, Лизавета, досталась безо всякого деревянного огня. Счастье отца от деревянного огня, если разобраться, минутное. И скот был, и дом был, и достаток, а все прахом пошло. Так при чем же огонь? Зачем он, деревянный огонь?..»

Так думал, сомневаясь, Магарыч, но работать продолжал с усердием. «Шик-ширык!» — потрогает ладонью — теплая деревяшка, снова трет. Потрогает вдругорядь — горячая, снова трет, а зачем — сам себе пытается объяснить. Пусть смотрят люди, пусть говорят меж собой. Есть время — трет. Всем им, шахтерам, на смену надо — бурить камни, взрывать жилы динамитом, нагружать рудой вагонетки. И так каждый день, шесть часов в сутки. А Магарыч вольный золотничник, зачем ему шахта? Он самородок добыл, надолго теперь ему хватит денег, чтобы прожить. Время свое куда хочет, туда и девает. Хоть песни пой, хоть водку пей, хоть без дела, просто так шатайся по руднику, хоть деревяшку о деревяшку три — все едино, вольный он казак, сам себе хозяин.

«Шик-ширык!» — трет Магарыч дерево. Шахтеры с работы идут, усмехаются про себя: чего это он задумал? Вечер опускается, сумерки густеют, жена из дома кричит счастливым голосом: хватит чудить, Магарыч, домой пора! Но не перестает Магарыч, трет себе да трет, лицо по-прежнему веселое, довольное, будто делает он бог весть какое полезное дело.

Он прекратил работу почти в полной темноте, да и то потому, что удивился. По вечерней улице с песнями вдруг строй молодежи по четверо в ряд, в руках факела — дымно-красные огни, керосиновые, горят на палках, звонкие голоса отчетливо доносятся: если завтра война... «Ага, — думает Магарыч, — демонстрация, антифашистское движение...» Он прекратил работу, с камня встал, смотрит, как с факелами проходят молодые люди мимо. «А тот ли огонь-то в руках несете? — мысленно обратился он к факельному шествию. — Не тот огонь! Огонь — керосинный, бедовый! Не тот! Вы бы зажгли деревянный — он к счастью. Отец мой зря не скажет. Зря вы!..»

2

Ать-два! Ать-два! Направо, налево! — Магарыч идет в самой середине солдатского строя. На Магарыче зеленый бушлат, подпоясанный туго брезентовым ремнем. На голове у Магарыча ушанка, а сверх нее стальная каска. На ногах у Магарыча ботинки из свиной кожи, на голяшках обмотки суконные, ниже колен перетянутые тесемками. А на ремне, на правом плече — винтовочка со штыком. Ать-два, ать-два! Напра-о, нале-о! — идет Магарыч в строю, слева и справа от него солдаты-товарищи, впереди и позади тоже они, товарищи, в таких же обмотках и касках, с такими же винтовками на ремне. Снег под солдатскими ботинками поскрипывает, на штыках иней, шапки-ушанки заиндевелые, сквозь тонкий на вате бушлат тепло просачивается, спины белые, плевок на лету превращается в шарик — гремит. Сибирская стужа: недвижимый воздух, снег в сосновом бору, где идет учение, снег, по которому ходят строем солдаты, затвердел, что лед. Сосны окоченели, оцепенели на морозе; иные дерева от стужи трескаются повдоль. Но... ать-два, ать-два, напра-о, нале-о! — движется солдатский строй. И солдат, одетый кое-как, вынослив, и винтовочка трехлинейная, еще царского образца, не застывает, клацни затвором, нацелься — бабахнет, пуля полетит в цель и щелкнет, пробивая деревянную мишень. Солдат идет — посинелый, не падает, одной рукой ремень винтовочный придерживает, другой марширует и поет посинелым ртом: Красная армия всех сильней! Все поют, и Магарыч поет, вместе со всеми топчется на месте, ложится под команду «ложись!», ползет, если прикажут: «Ползи!», бежит, если велят бежать.

Учился воевать Магарыч — но ничем вроде не отличался от своих товарищей. Какие все, такой и он, только на лице его, кажется, никто никогда не замечал ни раздражения, ни недовольства, он, терпя лишения, казалось, внутренне был удовлетворен и, может быть, даже в силу возможности счастлив. Во всяком случае, он никому никогда не жаловался. Жалобы от товарищей выслушивал: тому жена не пишет, может, изменяет с другим; у того жена замуж вышла, — высказывал товарищам простые слова сочувствия, как мог, утешал. Любил услужить товарищу, письма для неграмотных писал под диктовку, читал им письма из дому. И сам часто писал своей Лизавете. «Как ты там одна горе мыкаешь без меня? Как здоровье? И здоров ли наш бычок-сынишка? Что до меня, Лизавета, я здоров, о нашем с тобой совместном счастье думаю и, как обнаружится досуг, тру брусок о брусок и надеюсь, когда-никогда зажгу деревянный огонь, про который мне говорил мой отец...»

И правда, чуть выдастся досуг от учений, Магарыч в укромном уголке казармы, заставленной многоярусными койками для солдатского сна, сидит и трет брусок о брусок, натирает, прикладывает к ладони, горячий ли, и ждет, когда наконец вспыхнет деревянный огонь. В живой работе незаметно проходит у Магарыча досуг, толково, с надеждой и верой в душе проводит он свободное время, с мечтой и лаской думает он о своей Лизавете, о сыне, маленьком парнишке...

3

«Тук-трак-ток», — стучат колеса; «ту-у, ту-у», — гудит паровоз, — везут Магарыча на Запад, на фронт. Позади Центральная Сибирь. Чуть потеплело, уже а воздухе летают, не падая на лету, сороки. Уже из теплушки можно высунуть нос на волю, не опасаясь, что он отмерзнет. И в самой теплушке не так зябко, даже можно снять новенький, для фронта, бушлатик и посидеть возле круглой печурки в одной гимнастерке, дав свободу телу. Быстро везут. Огни городов мелькают: Новосибирск, Омск, Челябинск. На вокзальных платформах бабы в полушалках, фуфайках и подшитых пимах продают картофельные драники и шаньги, и даже калачи. Вкусна картофельная еда, но дорогая — что ни драник, то сто пятьдесят рублей, что ни калач — то двести или даже триста. Обесценились деньги. Но не тужил о том Магарыч. Чего же тужить, если он не располагал ни одним рублем. Товарищи из дома получили перед отправкой на фронт по сотне-другой, но нерасторопная Лизавета не прислала, и Магарыч ехал без денег. Товарищи жевали картофельные калачи, Магарыч глотал слюнки, но даже мысленно своей нерасторопной Лизавете он не высказывал недовольства. Он даже одобрял ее: чего зря откалывать от самородка кусочки, они еще пригодятся им в будущем. Магарыч получает солдатскую пайку, и пайка его хорошая, а Лизавета — как она сама живет на старые, еще довоенные запасы? Хватит ли их — неизвестно, как незнамо, когда кончится война.

«Тук-трак-так», — стучат колеса; «ту-ту», — гудит паровоз, таща за собой теплушки с бушлатным, закаленным на холодах Сибири войском. Магарыч приближается к фронту. Еще, может, неделю дороги — и войско высадится из теплушек и пойдет пешим ходом. И тогда фронт к каждому солдату приблизится вплотную. И тогда, кому повезет, того легко поранит; кому не повезет — убьют; кому совсем не посчастливит, того покалечат — обе ноги оторвет взрывом, или без рук солдат останется, или лицо ему обезобразит огнем, или перекосит шрамом. Война — каждому своя судьба, свое счастье: иному на костылях ходить, иному — среди братьев лежать вечно в братской могиле, — много прольется со временем на ту могилу слез. Разные мысли приходят Магарычу в голову, но что мысли — придут и уйдут, а радость, с которой сроднился Магарыч с тех пор, как он взял в руки бруски, надеясь получить огонь, останется. Радость останется и надежда: все будет хорошо! И Лизавета веселую весточку пришлет на полевую почту из глухого далекого тыла, и Магарыч с полком благополучно минует великие российские просторы в теплушке, и там, на передовой, с ним не произойдет ничего худого.

«Тук-трак-так», — стучат колеса. «Ту-ту», — гудит паровоз, таща сквозь морозы за собой вагоны.

4

На конечной станции выгрузились всем полком, дальше идти походом при полной боевой выкладке — с оружием и боеприпасами, с запасным бельишком в вещмешке, кружкой, ложкой и котелком. Сначала шли и днем, и ночью. А как прошли через только что отвоеванный у врага город, еще пустой от живых людей, полуразрушенный, загрязненный, заваленный разбитыми машинами, телегами и ящиками и всяким домашним скарбом, как вверху стали показываться немецкие самолеты-разведчики, так на день стали маскироваться в лесу, — только ночью шли, таясь от врага. Трудно было. Люди и Магарыч тоже от устали валились с ног, спали на ходу. Ноги ныли, гудели от ходьбы, много дней и ночей никто не раздевался, не грелся в избе. Труден, ох как труден пеший поход с полной боевой выкладкой! — но Магарыч не унывал. Как ни тяжко было его телу — в душе жила радость: добудет он деревянный огонь. Даже во сне Магарыч тер друг о дружку бруски и ждал, когда они затлеют, загорятся. Вот-вот загорятся, он видел, уже дымятся, затлели, но тут непременно какая-нибудь помеха: или рядом спящий товарищ в бок толкнет локтем, или командир скомандует: «Подъем!» — Магарыч очнется от сна и поморщится от легкой досады: еще бы минуты две подождали с побудкой — и увидел бы он хоть во сне деревянный огонь!..

В одну из ночей, когда полк находился на марше, вдалеке послышался отдаленный гул, над горизонтом закровавилось зарево — передовая близко. «От пороха огонь — убойный», — подумал Магарыч словами отца.

5

Боевая часть, которую сменил полк, в боях с врагом была обескровлена, в ротах совсем мало оставалось народу. Потрепанная в боях часть сдала свои окопы и блиндажи и КП и НП — и ушла в тыл для отдыха и пополнения свежей силой, а полк, в котором служил Магарыч, остался и принялся осваиваться с фронтовой жизнью. Разведчики принялись следить за немецкой передовой, стремясь обнаружить их огневые точки; дежурили у пулеметов, врытых в землю, пулеметчики; на посту стояли, меняясь поочередно, рядовые; у телефонов сидели связисты; то и дело старшие командиры созывали младших и советовались в блиндажах, укрытые бревенчатыми накатами; старшина с двумя подручными солдатами приносил вовремя и кашу, и хлеб, и обязательные «наркомовские», от которых становилось горячо, легко и просто. Все шло своим чередом. Магарыч стоял на посту, дежурил в блиндаже, ел кашу, пил «наркомовские» сто граммов, по никогда не забывал про свои деревянные бруски. На него никто не обращает внимания: все давно привыкли к нему и к его занятию и даже чудаком его не считали: трет бруски — значит, так ему надо. Иной пишет письма — каждый день по одному; иной врет — заливает, веселя себя и товарищей; иной ноет: жалится на бабенку, что забыла, — у всякого свой свычай-обычай. Магарыч же трет деревяшки, пусть трет, раз для него это утешение...

Но долго «мирной» жизни в окопах не суждено было продлиться: как-то сразу после завтрака объявили взводное собрание, которое проходило в блиндаже. Все пришли на собрание, и Магарыч тоже. Он сидел в углу и, никому не мешая, тихонько тер свои бруски. «Шик-ширык», — слегка тер бруски Магарыч, а уши его настороженно ловили, о чем говорили солдаты и командиры на собрании. А говорили они о предстоящем бое, об отваге, о взаимовыручке, о том, как быть, если ранят, помогать ли товарищу, получившему ранение, или идти дальше, наступая на врага. Последним говорил ротный: он дал боевой наказ и наставление и выдвинул задачу — овладеть высотой во что бы то ни стало, выбить из нее фашиста — и овладеть.

Разошлись по команде. Тут вскоре началась артподготовка. На врага полетели снаряды и мины, над вражескими окопами взнялись тучи дыма, вверх полетела земля, перемешанная со снегом...

Красная ракета загорелась в воздухе — сигнал выступать. Младшие командиры скомандовали: «Вперед на врага!» Магарыч вылез из окопа и, пригнувшись, побежал вперед. Над головой просвистело, он упал, но тут же поднялся и, как другие, вновь побежал вперед. Но пробежать ему было суждено немного. Мина, сработанная на одном из германских заводов, может быть, еще в то время, когда Магарыч, ни о чем не подозревая, рыскал по горам в поисках самородка, уже готовилась к вылету навстречу ему. Ловкий, сухопарый, такой же молодой, как и Магарыч, немец схватил мину и опустил ее в ствол миномета, и она, ударившись о внутреннее устройство, вылетела из ствола и полетела низкой дугой туда, где после короткой перебежки лежал Магарыч. Мина взорвалась рядом, и о том, что она взорвалась, не знал Магарыч. Его ударило неожиданно, яркий, как солнце, сине-оранжевый круг воссиял перед ним. Но погас не сразу. Он гас медленно, тускнел с краев, темнел, сердцевина его еще горячо пылала, а края охлаждались, темнели. Голос отца услышал Магарыч: «...огонь огню — рознь, есть огонь деревянный — к счастью...»

6

Уже много-много лет рубят осины на Осиновой горе, а они не переводятся, растут, шумят широкими, чуткими, горькими листьями. Даже в безветрие, когда воздух неподвижен, листья шевелятся, шуршат, похоже, осина жалуется на свою судьбу. Высока Осиновая гора — далеко с нее видно: кругом горы, синие, покрытые, как шубой, пихтачами; скалы на ближних склонах, утесы, островерхие, как чумы, на них восседают старики орланы, прилетевшие из гор, где им стало трудно добывать пропитание, чтобы провести остаток жизни неподалеку от человеческих жилищ.

С горы Осиновой хорошо виден рудник-прииск: и копёр, и мехцех, и раскомандировка, и отвал породы, и жилые дома шахтеров, прилепившиеся к лысастым крутосклонам, и дорога, посыпанная красным песком. По этой дороге уже много лет подряд ходят шахтеры в брезентовых робах. Они ходили здесь до войны, в войну, и сейчас они ходят в шахту и обратно домой все в тех же робах и фибровых касках, только вместо карбидных горелок у них электрические лампочки над козырьком каски.

На горе Осиновой, в высоте, откуда виден рудник-прииск и горное окрестье, в долгие летние дни любит сидеть Магарыч. Он сидит на сером круглом валуне один, и смотрит, и вспоминает. Встанет с валуна, походит, разминаясь, возле камня и опять сядет и замрет, точь-в-точь как старый орлан, сидящий неподалеку на утесе. Сидит — одна нога в колене согнута, другая — вытянута. Одна нога — целая, живая, другая — деревяшка. Правая нога — деревяшка, и рука правая у Магарыча отнята по локоть, и правая сторона лица у него разорвана шрамом. Если сравнить Магарыча с тем, давним, молодым, когда он носился по горам в поисках самородного фарта, с тем Магарычем. кудрявым, красивым, за которого, не колеблясь, пошла замуж приисковая красавица Лизавета, с тем Магарычем, рядовым солдатом, который стойко, весело и терпимо вынес клящую стужу Центральной Сибири, где он зимой с сорок первого на сорок второй овладевал воинским искусством, с тем Магарычем, который бесстрашно, веря в свое счастье, пошел в наступление против врага, — если сравнить того Магарыча с этим, то можно сказать, от прошлого почти ничего не осталось. Стар Магарыч, неузнаваем, в морщинах, голова седая, шея тоненько-вытянутая, загорелая, в морщинах же.

Живет Магарыч на руднике-прииске, откуда он был призван в начале войны. Дом, который он купил перед войной, на взгорье, очень красивый дом, о семи окон, под тесовой крышей, с дощатыми сенцами и стайкой для коровы из тонкомерного осинника, ему давно не принадлежит. Бросила его Лизавета, как узнала из письма, которое прислал ей Магарыч из госпиталя, что он ноги и руки лишился, тотчас бросила, другого нашла — с ногами и руками. И дом за собой оставила, в нем и живет безвыездно много лет. Вырастила и сынишку от Магарыча, и еще двоих от нового мужа. Пока подрастал сынок, в тот довоенный дом наведывался Магарыч, а как вырос и уехал из своего гнезда далеко от прииска, откуда пишет отцу письма, уж не приходит больше в гости Магарыч к Лизавете и ее мужу и, только встречаясь на улице, кивает ей головой, как знакомой.

Один живет Магарыч. В сорок четвертом, придя из госпиталя после долгого лечения и найдя свое место в доме занятым, Магарыч не стал спорить и срубил себе новый домик на краю рудника-прииска, на выезде, маленький домик, всего о двух оконцах, и поселился в нем военным пенсионером. Не сразу, как он вернулся из госпиталя. Магарыч смог обходиться без посторонней помощи. Ему помогали, чем могли, сердобольные соседки, а также и пионеры, шефствующие над ранеными фронтовиками. Но с течением времени, с тем, как Магарыч окреп после ранения, приспособился ходить на деревяшке и исполнять работу одной левой рукой, он зажил самостоятельно. Чтобы не тосковать без дела, в трудные послевоенные годы он сапожничал: латал кожи и пимы, шил из выделанной домашним способом коровьей кожи сапоги и ботинки. Потом, когда обувка стала появляться в магазине и нужда в мастере-сапожнике миновала, Магарыч вновь, как и до войны, надолго стал уходить в горы, где в ручьях мыл песок, добывая крупицы золота. Имея старательский опыт, Магарыч мог бы снова разбогатеть, но он к тому не стремился. Добудет крупицу-другую — и довольно, пристроится к ватаге стариков углежогов или дегтекуров, ведущих в горной тайге промысел, и живет среди них, помогая им и ничего не требуя за свой труд. А то уйдет на ближнее от рудника озеро и рыбачит удочкой или собирает по осени в кедраче шишку. Так шло время, так годы летели, быстро, один за другим — матерел Магарыч в теле, раздавался корпусом, а потом стал ссыхаться, как все к старости, и его не дядей Магарычем стали звать молодые, а дедом Магарычем.

На камне-валуне сидит Магарыч и думает, вспоминает. Горькая усмешка на лице. Вспомнился ему он сам, молодой, веселый, сидит на гранитном камне и трет деревяшку о деревяшку. Счастливый был, всем обладал: и самородком, и красивой Лизаветой. И молодость была при нем, и здоровье. А он — шик-ширык! — тер брусок о брусок, мечтая о деревянном огне, который приносит счастье. Счастье у него было, а он желал большего. Веселье в доме было — он большего хотел. И здоровья большего хотел. А что же сейчас? Может, напрасно он смирился с бедой? Может, зря и бруски забросил? Может, опять взяться — шик-ширык! — добывать деревянный огонь, который принесет ему счастье? Поздно: старость, как медведь, облапила и никуда от себя не отпускает. Семь деревяшек после фронта износил Магарыч, каждые пять лет по одной деревяшке, — сколько еще осталось?.. Магарыч смотрит на вытянутую перед ним деревяшку с медным наконечником и от шутливой мысли, вдруг пришедшей в голову, весело усмехается. «А вот мы сейчас попробуем», — мысленно говорит самому себе Магарыч и, склонясь с камня-валуна, на котором он сидит, поднимает с земли какой-то деревянный обрубок, тяжелый, лиственничный, серный. «Попробуем!» — мысленно говорит он и, сбочив голову, как тетерев, и высунув язык от усердия — шик-ширык, — начинает серным лиственничным обломком тереть по своей деревянной ноге.

«Шик-ширык!» — трет Магарыч по ноге, и ему не больно. Если бы нога была живая, то сделалось бы больно, да и вряд ли от живой, настоящей ноги вздумал бы кто возжечь огонь. Огонь можно пытаться получить только от деревяшки, сухой, крепкой...

«Шик-ширык», — трет Магарыч, терпеливо, долго, он почти уверен в успехе и ничуть не удивляется, когда лиственничный обрубок начинает дымиться духовито и потом вдруг загорается сине-оранжевым, с искрами, огнем, точно таким же, каким видел его отец перед своим счастьем, каким видел его и Магарыч, когда тридцать с лишним лет назад взорвалась немецкая мина.

Сине, оранжево, красно, с искрами горел смоляной обрубыш, Магарыч держал его в руке и, горько усмехаясь, смотрел на этот вещающий счастье, такой поздний для него огонь...

Высока Осиновая гора, горькими поросла осинами. Чего шумят они? Ветра нет, тихо в природе, облака в небе неподвижно висят над горами, не колыхнутся созрелые травы, а осины все шумят. Что вещают они людям?..