Племянник Альберто ничего не узнал. И опять это было «ни да, ни нет»: то ли Кристофа не схватили, то ли держали в тюрьме тайно, так что мелкий чин мог о том и не ведать. Сердце мое ныло, но я старалась не обманывать себя ложными надеждами.

Во Франкфурте жила на нашей улице одна вдова. Все полагали ее вдовой, ибо муж ее был наемником и пропал во время крестьянской войны. Сама же она считала себя женой и того, кто по незнанию или оплошности заговаривал об этом, уверяла, что муж к ней вернется. Когда именно - это у нее менялось, в зависимости от погоды и расположения духа. То она покупала в лавке кружева и ленты, уверяя всех, что едва успеет дошить новое платье к приезду дорогого Михеля, а то бродила унылая и плакалась, что муж приедет не ранее чем через полгода, и сердце ее изболится за это время. Такой я видала ее в моем детстве, такой она была, когда я покинула город. Во всем остальном бедняжка казалась здравой, без признака помешательства. Я не хотела уподобиться этой женщине. Если Кристоф жив, я дождусь его. Пока его нет, я буду жить для нашего сына.

Я снова поднялась в библиотеку и сказала себе: взгляни, Мария, все твои девичьи желания исполняются. Ты хотела стать свободной от хозяйственных трудов - и стала, хотела разузнать о родных - разузнала, стремилась к учености - перед тобой прекраснейшее собрание книг. Почему же ты сидишь, как старая баба, над шитьем? Чего боишься? Не того ли, что подлинная ученость окажется не по силам?!

Сперва я думала о том, чтобы продолжить изучение медицины, но после оставила эту мысль. Учиться следует, имея перед собой цель; цель студента-медика - стать врачом. Дядюшкин дар я отвергла, женщине врачом никогда не стать, а повивальные бабки тоже меня не примут за свою. К тому же еще Гиппократ был безжалостен к тем, кто поздно начал обучение медицине, - и будь я мужчиной, не в конце первой трети жизни следует обращаться к этому искусству. Писать же трактаты на основании чужих трактатов после книг Парацельса и знакомства с одним из его последователей у меня не было охоты. Я решила заняться астрономией, но открыв Региомонтана, поняла, что это прежде всего означает заняться математикой.

Я и занялась, как могла усердно. Оказалось, что эту науку возможно постигать по книгам, по крайней мере вначале. А когда застряну, позову на помощь Альберто, решила я; авось не станет смеяться над моей самонадеянностью.

Янка перебралась ко мне в спальню, мы устроили ей там ложе на сундуке. Служанки не удивились, а наоборот, сочли разумным и правильным, что при женщине в тягости будет кто-то и днем, и ночью. В один из вечеров Янка спала, а я читала и чертила, как вдруг девочка застонала. Не так, как, бывает, люди охают во сне, а словно бы от резкой боли.

Я подошла к ней со свечой. Янка лежала на спине, голову повернув в сторону. Лоб был прохладным, а щеки горели, как в лихорадке, и даже губы обметало. Я позвала ее, потрясла за плечо - она качнула головой на подушке, тут же болезненно сморщилась и подняла руку к волосам. Как будто ее уколола в затылок шпилька, застрявшая в косе. Но шпильки не было, да и быть не могло: днем Янка завязывала косу простым узлом, ночью связывала лентой.

– Янка, милая, что с тобой? Тебе плохо?

– Мария, - ответила она. - Мария.

– Я здесь, рядом. Что болит? Что тебе дать? Хочешь пить?

– Мария, - она не замечала меня, однообразно повторяла мое имя и морщилась. Я торопливо припоминала все, что знала из медицины, но картина не походила ни на что или походила на слишком страшное. Не узнает меня, бредит, головная боль - и прохладный лоб? Девочка снова подняла руку, осторожно, кончиками пальцев, ощупала затылок, потом ладонью провела от темени ко лбу и обратно. Дернулся уголок рта. Мне вдруг стало холодно в меховой мантии.

– Янка?…

– Мария. Я вернусь, Мария… на мне нет вины… фебре… фебрис… что скажете, досточтимые господа?… Все будет… я вернусь…

Не переставая шептать, Янка утерла глаза, и увидев это движение, я поняла все, как бы дико это ни было. Прежде всегда она вытирала слезы ладонью, никогда - как сейчас, кулаком. И я помнила, кто тер глаза кулаком, проснувшись утром, взъерошенный, как мальчишка. Уроки обитателя колбы не пропали даром по крайней мере для одной из двух учениц.

– Янка, ты видишь его? Что с ним?!

Она не обращала на меня взгляда и не отвечала. Тогда я бегом понеслась в комнату гомункула, не внимая ему, схватила кристалл и побежала назад.

Ладони девочки легли на стекло, я прижала их крепче, в то же время стараясь заглянуть под них. Я ничего не увидела, но взгляд моей сестренки прояснился.

– Мария… Я вижу, Кшиштоф… он болен, там какие-то чужие…

– Держи крепче.

– Да. Сейчас.

Но кристалл оставался темным. Вернее, он был даже слишком темен, будто лежал в тени. Я поднесла свечу поближе. С таким же успехом я попыталась бы светить в окно, отраженное в зеркале. Тогда я поставила свечу на пол и наклонилась к самому кристаллу.

Образ постепенно просветлел, или мои глаза пригляделись. Белесое пятно - лицо и седые волосы - лихорадочные глаза, гримаса боли. Если это морок, то какой же силы морок - живое лицо, видимое наяву?! Янка все шептала, теперь уже не страдая сама, а повторяя услышанное, а я застыла на месте, протянула руку и не смела коснуться стекла, чтобы видение не исчезло. Там, в кристалле, метнулся рыжий свет, двое подошли, наклонились, совсем черные против огня: капюшоны на плечах, лысые темечки - монахи?

– Тьене фьебре. - Се муэре?

Не немецкий и не латынь. Монастырь в чужой стране, может, во Франции? Один из тех принялся поить Кристофа из кружки, я разглядела, как струйка стекала по щеке. Проклятье, почему я могу тебя видеть, и не могу…

– Руки болят.

Это сказала Янка. Образ задрожал и начал расплываться, как бы размытый слезами, пятно наплывало на пятно.

– Янка, Янка, деточка… - ах, что проку, или она и без моих глупых слов не делает все, что в ее силах?! Я охватила своими ладонями ее ручки, сомкнутые вокруг кристалла и такие холодные, будто девочка держала не стекло, а лед или снег. Картинка вернулась. Мы стояли голова к голове и смотрели, но через некоторое время все снова исчезло.

Ты умница. А ты дура.

Первое относилось к Янке, второе - ко мне. Я растирала девочке ладошки, а она, бедная, зевала во весь рот.

Что ж, ты даже не спросишь у меня, что вы видели?

– Моего мужа в болезни. И монахов, которые говорили по-французски.

По-испански, бестолковая. Что по-испански, это плохо. А что он болен, это хорошо.

– Как тебя понять?

Раскинь мозгами. В Новый Свет плывут из Испании. Но больного на корабль не возьмут.

– Так ты знаешь испанский. «Фьебре» - это лихорадка? А что значит «семуэре»?

Не очень-то знаю. Они говорили, что он болен, о болезни.

О болезни ли, спросила я про себя. Гомункул услышал.

Не бойся, он не умрет. По крайней мере, не сейчас.

– Тебе-то откуда знать?

Неважно. Если бы я все прочее знал так же верно!

– Рассказал бы ты мне хоть то, что знаешь, - безнадежно попросила я. - Сам поразмысли, чего тебе бояться? Ради чего ты мне сердце рвешь?

Бояться, пожалуй, нечего, или почти нечего. И сердце у меня против твоего, конечно, неважное, - так, горошина. Но тоже болит. Ты допускаешь, дочь Фауста, что другие существа, кроме тебя, могут испытывать боль?… Теперь клади девочку спать, а назавтра пусть попытается снова.

Так мы и сделали. Но озарение покинуло Янку, она приступала к магическому стеклу раз за разом, и ничего у нее не получалось. И только в сумерках, после заката, магический кристалл наполнился светом ушедшего дня. Ибо там все еще был день, рыжее солнце било сквозь невидимое нам окошко в убогую комнату, где лежал мой Кристоф. Лицо его горело, он мучился жаром и болью в затылке, снова и снова повторял мое имя. Я пыталась отвечать, но, видно, Господь (или тот, другой?) обделил меня тем, что даровал отцу. Ничто не указывало на то, что Кристоф меня слышит.

Когда силы снова оставили Янку, я сделала то, что могла и умела: перевернула песочные часы и дождалась удара часов на площади. Таким путем я узнала, что через два с четвертью часа после заката в Виттенберге «там» солнце еще не зашло. Стало быть, это неведомое «там» и в самом деле Испания.

Я сказала об этом Янке. В этот раз она не была такой измученной, только выпила две кружки воды.

– Наверное, Испания. Там жарко, душно, запах странный.

– Плохой?

– Н-нет. И плохой, и еще другой. Не знаю, какой. Будто трава или цветы, сухие. Может, лечебное.

– Ты мне расскажешь когда-нибудь, как у тебя это получается?

Янка задумалась, нахмурилась.

– Как? Получается.

– Тебя тетушка Тереза этому научила?

Она слабо улыбнулась.

– Нет. Матушка меня всегда ругала, велела никому не рассказывать. Она говорит, на мне две погибели - красота и ведучесть. Да я не нарочно это делаю. А как? То будто вспоминаю, чего и не знала, а в этой Испании как будто сама была - и там, и здесь.

Только и всего. А впрочем, спроси меня, откуда я узнаю о приближении опасности - ничего толковее не скажу, разве что на более чистом немецком.

– Янка, а о том кольце, что Кристоф у меня забрал, - что ты о нем знала? Скажешь теперь?

– Ну… что оно проклято. Как вот… страшно на него глядеть.

– А про дьявола?

– Знала, что проклято, - кивнула девочка.

– И еще что-то? Отчего ты так плакала по Кристофу? Скажи, скажи, для меня же лучше знать, чем…

– Я скажу, только ты не совсем верь. Может, оно и пустое, я, бывает, неверно угадываю. Тот, кто прежде кольцо носил, наложил на себя руки.

– Как?…

– Как, не знаю, - серьезно ответила Янка. - Но своей волей, сам умер.

– Янка, - помолчав, сказала я, - ведь это кольцо моего отца. А его убили. Ты же знаешь, Кристоф рассказывал, и господин Альберто… Такую смерть человек сам себе не причинит.

Янка тоже ответила не сразу.

– Ты верно знаешь, что его кольцо?

И вправду, девочка, я не знаю. То самое кольцо, или точно такое же, сказал некогда Кристоф, да будет благословенна его ясная голова. Значит, не то самое? Чье же? Дьявол ведает.

В последующие дни и ночи кристалл оставался мертвым. Видений больше не было.