Радение состоялось, и состоялось еще нечто иное, более важное и удивительное. После того как мы спустились в долину, я улучил время и, не сказавшись никому, ушел вместе с госпожой Исабель и еще двоими людьми из тамошней деревни, может быть, колдуном и его помощником. (Они принадлежали к племени, которое народ госпожи Исабель некогда завоевал, как их самих завоевали испанцы.) Взял я с собой только эти записки и попросил госпожу Исабель бросить их в огонь, если я погибну. Как показало дальнейшее, я поступил правильно, хоть и остался в живых.

Мы взобрались на помост, прикрытый наклонным навесом из ветвей, и все в свой черед вкусили напитка. Иисус и Мария, что за мерзейшая мерзость! Не знаю, чему это приравнять; мне показалось, прошла вечность, пока я корчился в судорогах рвоты, проклиная весь индейский божественный сонм и собственную глупость. Наконец я смог распрямиться и глотнуть воды. Старая ведьма и двое других ответили на мой бешеный взгляд радостными кивками, ропотом и пением стихов на своем языке - они очевидно радовались за меня, будто бабушки и дедушки, чей внук впервые вкусил от Святых Даров. Так подумав, я невольно вспомнил слова отца Михеля о «причастии наизнанку». Но таинство, как выяснилось, было еще в самом начале.

Мы уселись в круг под этим навесом, все четверо, и снова появилась чаша, из которой разлили в чаши поменьше. Я мысленно выбранился, но в чаше оказалось нечто другое (или то же, но в разведении) - гадкое, но переносимое. Опять все выпили, и трое моих товарищей занялись музицированием - госпожа Исабель (которой в этот миг совсем не подходило христианское имя) пела, колдун играл на глиняной свистульке, а третий подпевал и колотил в маленький барабан то кулаком, а то ладонью. Мне показали, что я должен хлопать в такт. Я подчинился, хотя ощущал себя полным дураком - разве что колпака с бубенчиками недоставало. Я думал уже, как бы уйти, не обидев моих наставников, но вдруг заметил - воистину, это нелегко объяснить даже на чистом немецком! - заметил, что предметы вокруг меня перестали быть, чем были, а превратились в нечто иное, хотя момента, в который совершалось превращение, я не помнил. И то же было с мною самим.

В начале радения я сидел, поджав ноги, как портной, на плетеной рогоже (таков их обычай везде, где я бывал), теперь же не чувствовал своих ног и локтей, а вместо рогожи передо мной и подо мной колебалась вода; волна догоняла волну и на гребнях сверкали солнечные искры. Я хотел протереть глаза, но не увидел своей руки и не мог понять, поднял я ее или нет. А в то же время я совершенно ясно видел и воду, и солнце, и небо в полосках облаков, какие бывают лишь над морем; и мысли не были мыслями сонного или пьяного, но я понимал все, что происходит, и говорил себе: так, колдовство началось. К тому же людям не снятся звуки, хотя в сон могут вплетаться звуки яви: услышав лошадиное ржание, спящий увидит лошадей. Тут все было наоборот: я слышал, как шумят волны, чувствовал запах моря, и даже мелкие брызги падали мне на лицо, но индейская музыка, и сами они, и шалаш - все пропало бесследно, и я беспрепятственно глядел в небо и летел вперед, на восток. Летел как стрела, выпущенная из лука, и не знал, куда меня направил неведомый стрелок, а хоть бы и увидел впереди страшную мишень, не смог бы остановиться или повернуть. Я порядком испугался, когда понял это, но вспомнил, что госпожа Исабель предостерегала меня от страха, и решил положиться на милость лучника, тетивы и ветра.

Потом движение волн замедлилось, одна поднялась к самым моим глазам, я увидел пену, медленно оседающую, золотистую от солнца, - пену в кружке с пивом. Полет закончился, я сидел за столом в том самом франкфуртском трактире, где некогда беседовал со студентами - и, уставясь на нарисованного оленя с золотым крестом меж рогов (вероятно, так же разинув рот, как и нарисованный святой), думал: добро, я в Германии, отсюда легче легкого попасть домой…

– Проклятье, Тефель, и еще раз проклятье, ни в чем на тебя нельзя положиться! Ничего не сделал, что должен был, только и сумел - обрюхатить дочку профессора!

На лавке рядом со мной сидел Генрих - с плеча свисает белый шелковый плащ, к берету приколот образок Иоанна Златоуста, кудри липнут к потному лбу, а довольная ухмылка явно противоречит словам.

– Чего это я не сделал? - огрызнулся я. Мне тоже было весело, пиво - Господи, пиво!… - дышало ячменем и хмелем, и теперь, наконец-то, все стало хорошо и так, как должно.

– Не разобрался с моим наследством! - гаркнул Генрих. - Я тебе дом для чего завещал?

– Чтобы вам самому гостить в нем, нет? - вспомнил я давний разговор.

– Вот! - он наставительно покачал пальцем перед моим носом. - Вот именно! А ты как меня принял?!

– Никак…

– Вот! О чем тебе и твержу!… Ну ладно. Я ведь, знаешь, теперь попрощаться с тобой должен. Опять и снова. Теперь - на всю вечность.

– Domine…

– Говори мне «ты», здесь уже можно, - Генрих усмехнулся. - Да, я умер. Наконец это случилось. И вот еще что, Тефель, - мне следовало тебя отблагодарить. Не люблю быть в долгу у хороших людей - занимать без отдачи надо у скверных…

– Брось ерунду молоть! - после таких слов «ты» далось мне без труда. - Это я у тебя в долгу, и в долгу останусь…

– Я еще не договорил, - сварливо перебил он, и я привычно заткнулся. - Кое-что доброе я для тебя - для вас обоих сделал. Хауф подох, и я к этому руку приложил.

– Хауф? Он пытался вредить ей?…

– Не бойся, сейчас сам все узнаешь. Поцелуй ее в щечку - мне так и не довелось. Прощай, Кристоф, я… ты, парень… А, ладно. Берет сними, дуралей!

Учитель сдернул с меня берет, сунул мне в руку и обернулся.

В проеме двери кто-то стоял. Женщина в черном платке прислонилась плечом к косяку, кажется, она плакала, однако худое лицо было твердым и строгим…

Я вскочил на ноги, но трактир уже переставал быть трактиром, стены и столы обнаруживали прорехи, как драная занавесь на ветру, и сквозь них виделось некое движение, темнота и огонек свечи…

Что сказать об этом? Я увидел тебя, мое сокровище, увидел нашего сына. Я говорил с тобой. О словах умолчу, предавать это бумаге нет желания и сил. Во всем этом плохо одно: я так и не узнал главного, а именно, правдиво ли это видение? Или хотя бы (сформулируем точнее) верю ли я ему?

Любой богослов вам скажет, что обманные видения и ложные надежды - исконный дьявольский трюк. Легко ли обмануть смертного, если не верит даже тому, что видят его собственные очи, и не уповает даже на то, что твердо обещано? Нелегко, но такой человек должен обманывать себя сам или же умереть.

Мария. Пусть я не верю видениям и снам. Но если это видение неправдиво, мне незачем возвращаться. Ибо меня спасет только одно: чтобы оно было правдой.

Затем я, должно быть, впал в забытье, потому что конца видения не запомнил. Теперь расскажу о том, какой подарок мне поднесла явь.

Совсем другое лицо я увидел, очнувшись. Не госпожа Исабель и никто из индейцев. Флягу у моих губ, несомненно, держала рука европейца, хоть и был он обожжен солнцем, как я сам. Это был испанец преклонных лет, монах - я разглядел тонзуру и седые волосы на висках. Тихий, но внятный голос:

– Рад видеть, что вы пришли в себя, досточтимый. Вы немец?

Говорить было трудно, но поднять голову для кивка еще труднее, и я сказал «да». Теперь я снова ощущал свое тело - и не особенно радовался тому, что очнулся живым.

Он говорил по-латыни; я оценил и безупречность языка, и вежливую замену привычного для них обращения «сын мой». И верно, иной лютеранин, - даже умирая от жажды и колдовских чар на обратной стороне Земли, - мог бы посоветовать проклятому паписту не набиваться в отцы к честным людям. Следовательно, он узнал во мне лютеранина?

– Где та женщина? - спросил я его. - И другие, что были здесь?

– Убежали, когда я подъехал.

– Давно?

– С час назад.

Здесь я окончательно понял, что очнулся напрасно. Прийти в себя на руках у испанского монаха - а кем может быть монах в этих землях, как не инквизитором или помощником инквизитора?! На вид он добрый человек, но это ничего не значит - и мой приятель Хельмут, быть может, мил и приятен для того, кто не видал его во время допроса. К тому времени я уже довольно наслушался рассказов о том, как инквизиция Нового Света при удобных случаях расправляется с лютеранами: немцы и фламандцы гниют в застенках и орут под плетьми точно так же, как испанцы и индейцы, власти же и милости нашего губернатора не хватает, чтобы отстоять всех, - к тому же он и сам католик. Воистину, не говори, что худшее с тобой уже случилось, непременно получишь добавки…

Я завел глаза под лоб и представился потерявшим сознание. Надо было придумать, что и как соврать. Знает ли он, что здесь происходило до его прихода? Если знает, то догадался ли, что я пришел сюда по доброй воле, или, может, он считает меня пленником, жертвой колдовства? Если же, дай Господи, он уверится во втором, тогда что станет делать со мной? Едва ли поможет и отпустит восвояси… Попытается доказать мою вину и подвести под процесс? Станет допытываться о целях нашей экспедиции? Или просто пошлет на костер в согласии с тезисом «всякий немец - проклятый лютеранин»?

Старик улыбнулся так, будто понял, что я притворяюсь.

– Вы можете встать? Если нет, я позову слуг, чтобы они перенесли вас.

Держась за плечо моего спасителя, я спустился с помоста. Монах отпоил меня водой и пригласил разделить с ним трапезу. Есть не хотелось, но отказаться я не мог и взял кусок хлеба. Вокруг было полным-полно испанцев; пока я валялся без памяти, здесь разбили лагерь. Невдалеке солдаты устраивали костер. Сколь ни диковинна здешняя флора, но, засыхая, диковинные растения так же превращаются в сучья и хворост, как немецкие ели и орешник. Куча хвороста была уже достаточно велика, чтобы в центре поместился я.

Он назвался отцом Иосифом, миссионером, а услышав мое имя, сразу же спросил: «Не вы ли тот врач из экспедиции Вельзеров, который в Севилье болел лихорадкой и выздоровел?» Я подтвердил, что я и в самом деле тот врач.

– Мне писал о вас брат Георгий. Скажите, Христофор, верно ли я угадал: вы католик?

Я ждал другого вопроса: лютеранин ли я. Конечно, быть лютеранином сейчас для меня не слишком выгодно, но почему он так уверенно спрашивает? Самое большее, что мог обо мне написать монах из Севильи, - что я не так глубоко погряз в ереси, как другие немцы. И чем я непохож на доброго приверженца евангельской истины, хотел бы знать? Понятное дело, штаны со сквозными прорехами, которых портной не прорезал, изорванные и грязные чулки и такая же рубаха выглядят непристойно и ничуть не лучше, чем у вшивых испанских солдат, но отвращение к католической вере в моем сердце стало гораздо сильней за те месяцы, что я провел в Новом Свете.

Или же он этим вопросом подсказывает мне верный, спасительный ответ? Я знал, как это бывает на допросах, когда алмазное сердце искателя правды вдруг на мгновение размягчается и он хочет помочь подследственному. Но сейчас мне казалось, что старик хочет услышать правду настоящую, в смысле философском, а не инквизиторском. Более того, мне почему-то захотелось сказать ему эту правду - так же остро, как хочется выругаться, когда прищемишь палец. Я забыл и о своем намерении врать, и о корабельных мессах, и о том, как в Севилье нахваливал римского папу перед братом Георгием:

– Прошу простить, досточтимый, если разочарую или задену вас, но я не католик.

Он помолчал и затем сказал:

– Извините и вы меня, если вторгаюсь в сокровенное. Но пока вы были в забытьи, я невольно слышал ваши слова…

– Что же я говорил?

– Вы, насколько я мог понять, взывали к Пречистой Деве, каялись перед Ней и рвались к Ней всем сердцем. И подобное же писал о вас брат Георгий. Мне неведомо, как в ваших землях, но у нас не принято стыдиться любви к Ней, мы, напротив, полагаем это чувство самым возвышенным и благочестивым, ибо Она - заступница людей перед Сыном. Откройтесь мне, Христофор, вам не будет вреда.

– Я… - тут я прикусил язык, потому что понял, чего ради один испанец не отходил от меня в заразном доме, а другой теперь спасал от дикарской отравы. Имя, которое я повторял в болезненном сне в тот раз и теперь; которое одинаково звучит по-немецки и по-латыни; которое дают при крещении сиротам, ибо оно первым приходит на ум.

А что будет теперь, если отвечу как он ожидает? Мол, тайный католик, слишком привык к сугубой скрытности, ибо иначе в Виттенберге было невозможно… Я взглянул на него: глаза у монаха были большие и темные, веки набрякли от жары. Эх, горе мне, тогда, в Севилье, выбрал плохое время для вранья, а сейчас - не менее плохое для правды.

– Я не призывал Пречистую Деву. Я звал мою жену, ее имя Мария.

– Вы оставили дома жену?

– Оставил. - «Не своей волей, и в ожидании ребенка, который, вероятно, теперь появился на свет» - добавил я про себя, но вслух не сказал, ибо не собирался вызывать в нем жалость, если он жалостлив, и болтать лишнее, если он хитер.

– И вы испробовали на себе это снадобье, - отец Иосиф поднял с земли деревянную чашку и соскреб пальцем с ее дна разваренный стебелек, - ими называемое «айяуаска»…

– Да, но причина в том, что я врач, и понял их так, будто речь идет о лечебном препарате. Я не мог полагать… именно такого воздействия, я видел своими глазами очищающий эффект, но не думал, что окажусь в таком печальном положении.

– И я не думал, - с усмешкой сказал он и взглянул мне в глаза, - когда решался его отведать.

Слов у меня не нашлось. Миссионер, который делит с индейцами напиток их богов, вместо того чтобы причащать их телом Христовым… Что взять с меня, я всю жизнь был непутевым и, вероятно, дурным христианином не только с Хельмутовой точки зрения. Но этот монах, такой благообразный при всех очевидных следах лишений и трудного пути - он мог оказаться инквизитором, но нимало не походил на католических обскурантов или на тех прытких падре, что принимают исповеди у индеанок в темных клетушках после полуночи. Этот человек в своей вере был честен и в науках усерден. Разум мой отказывался представить отца Иосифа хлопающим в лад индейскому барабану.

– Врач должен знать недуги, которые лечит, - заметил монах, как бы соглашаясь со мной. - Вам нет нужды меня бояться - я не инквизитор, а миссионер. Я не спрошу вас даже, для чего вы это сделали, но спрошу о другом. Верно ли, что в эту экспедицию вы попали заботами Хельмута Хауфа из Виттенберга?

– Совершенно верно, - я растерялся настолько, что врать более не помышлял. - Но как вы…

– Прав ли я, предполагая, что вы отправились в Новый Свет не по своей, но по его воле?

– И это так.

– Я не спрошу вас, чем вы снискали его немилость. Для меня довольно простого правила логики о друзьях и врагах. - Он значительно взглянул на меня.

– Вы враг ему?

– Слуга Божий не должен питать вражду к людям. Но мне приходилось работать с ним вместе по ходу процессов о колдовстве. Как многие члены нашего ордена, я в свое время предложил свои скромные способности Трибуналу. Он также. С тех пор я сменил поприще. Он переменил веру, но остался инквизитором, пусть у вас это называется иначе. Я всего лишь монах и не имею даже докторской степени, но, сдается мне, борьбу с силами ада иным надлежит начинать с собственной души.

Я не осмелился комментировать эти признания. Но подписался бы под каждым словом. Дружище Хельмут никогда не принадлежал к тем умалишенным, которые испытывают сладостный трепет, подвергая людей немыслимым пыткам, не был он также истериком, способным видеть наяву демонские образы в каждом невинном предмете. Он был всего-навсего властолюбцем и корыстолюбцем, заключившим договор с дьяволом в простейшей форме, которая не требует магических знаков и кровавых подписей, но лишь мысленного согласия - словом, обыкновенным человеком, каких немало в Священной Империи.

Отец Иосиф меж тем продолжал:

– Правильно ли мое предположение, что ваше возвращение в Германию причинило бы ему сильную досаду?

– Правильно. Но именно потому он сделал все, чтобы я не вернулся.

– Я понимаю, - отец Иосиф покивал головой. - Он человек влиятельный и жестокий…

– Был.

– Как вы сказали? - монах живо поднял голову.

Я смутился глупого слова, которое случайно вырвалось.

– Мне почудилось, вы… Я хотел спросить: нет ли у вас известий, что господин Хауф скончался?

– Нет, - он покачал головой. - А у вас такие сведения есть?

– Нет, и у меня нет. Простите, вышла ошибка, мы с вами не поняли друг друга.

– Что ж, оставим это. - Отец Иосиф зачем-то снова заглянул в деревянную чашку. - Но, как бы то ни было, вы хотите вернуться.

– Досточтимый… отче… - Я приложил руку ко рту - губы задергались, я боялся, что не совладаю с собой. - Хотел бы. Но мне некуда бежать. Отсюда я не доберусь до моря.

– Когда вы вернетесь, - задумчиво сказал он, как бы не слышав моих слов, - ваше настроение может перемениться. Вы много претерпели из-за него… В вашем отряде кто-нибудь знает, куда вы отправились?

– Только госпожа Исабель.

– Кто она?

Я объяснил.

– Нет, я разумею - из ваших соотечественников?

– Никто не знает.

– Хорошо. Вас сочтут пропавшим без вести. И как бы то ни было, иначе я поступить не могу, и по закону и по совести… да, именно так. Брат Петр, подойдите ко мне.

Мышевидный секретарь приблизился. Мне подали знак подняться на ноги, отец Иосиф заговорил совсем иначе, холодно и сухо:

– Вот видите, брате, до чего это печально, когда человек, от природы наделенный умом и не чуждый учености, сердцем склоняется к мерзейшей ереси, нелепой и отвратительной.

– Вы подразумеваете ересь Лютера?

– Именно ее. Я не говорю о германском простонародье, простецы всюду одинаковы - глупы, падки на лесть и обман и готовы следовать за любым, кто потворствует их темным прихотям. Но взгляните, брате, на этого человека. Доктор медицины, бывший профессор университета, и он - поклонник этого чудовища, одержимого бесами!

– Нет слов, до чего это возмутительно, отче.

– Возмутительно и печально, сказал бы я. Не вижу причин отступать для него от правил, хотя бы он был и приятнейшим человеком. Долг наш - способствовать его скорейшей высылке из заморских земель Испании и отправке в Севилью.

– С публичным покаянием и конфискацией всей его собственности, - полувопросительно добавил секретарь.

– Если только у него обнаружится какая-нибудь собственность, - но непохоже, однако, чтобы приверженность ересиарху его обогатила. Что до покаяния, это можно будет устроить через месяц, в Картахене. Коль скоро отряд все равно туда направляется, мы просто-напросто возьмем этого несчастного под нашу руку…

Отец Иосиф продолжал говорить, рассказывая секретарю о каком-то ювелире из Богемии, мерзком еретике, с позором выдворенном из Новой Испании, и о том, что эдикты должны неукоснительно соблюдаться, и провинция Венесуэла - это одно, провинция же Перу - совсем другое… Я стоял столбом, внезапно позабыв латынь, будто розгами битый мальчишка, напрасно старался уразуметь, что значит «через месяц в Картахене» и «скорейшая отправка в Севилью» - и не мог понять, а понял только, что проклятущее индейское зелье опять начало действовать: камень, в который я уперся глазами, поплыл, будто масло на жаре, листва под солнцем зазмеилась языками зеленого пламени, и я вот-вот снова полечу, как последний окаянный колдун, прямо на виду у всех этих монахов с бритыми темечками - и тогда я рухнул на колени и руками уперся в землю…

– Преклоняюсь перед вами, отче, - жужжал еле слышно голос секретаря надо мной. - Столь мягкий приговор - ведь он должен понимать, что достоин костра! - и столь сильное действие! Еретик повалился наземь, как если бы воочию узрел адское пламя! Или, быть может, мне не все ведомо?

– Все ведомо только Господу, брате, - отвечал мой спаситель.

Далее я не слушал, подсчитывая месяцы, недели и дни сухопутного и морского пути… Только этим я и занят с тех пор - сидя на муле, плывя в лодке, и на привале у костра, когда черчу эти строки, и просыпаясь и засыпая. Не ведаю, вернусь я или нет. Но благослови, Господи, отца Иосифа, даже если мои упования не сбудутся.

На третий же день мне удалось подслушать, что испанцы ищут моих спутников - по их следам послан отряд. Чего и следовало ожидать: колдун Фауст, величайший астролог Германии, все верно угадал относительно печальной судьбы немцев в Новом Свете, как и относительно моей везучести. Опять и снова, вспомнил я свое видение. Domine, как мне благодарить вас?…

А еще через день я проснулся на заре и увидел такое, от чего мгновенно потерял сон. В отдалении от спящих сидели на земле отец Иосиф и - я почти уверен в этом, хотя не разглядел лица - госпожа Исабель. Я не слышал их разговора, да, быть может, они сидели молча. Но по движениям рук мне показалось, что миссионер перебирает четки, а старая дама все возится со своим диковинным рукоделием…