Ярослав Галан

Елкин Анатолий Сергеевич

Беляев Владимир Павлович

Юность — время борьбы

 

 

 

«Спокойствие — душевная подлость…»

Славко с нетерпением ждал вечера.

Привычки в их семье складывались годами. Вот сейчас отец переступит порог, обязательно спросит: «Ну, как жизнь, Ярослав Александрович? Что вы сегодня сделали для бессмертия?..» Будет долго плескаться у старого рукомойника в передней, и так же долго просматривать газеты, угрюмо комментируя события, и еще час-другой тихо дремать на диване.

Интересное начиналось потом. Чтение. Отец или мать по очереди читали то «Войну и мир», то романы Тургенева, то поэмы Пушкина.

Вечера, как близнецы, были похожи друг на друга. Да, собственно, и чем можно было заняться, когда по стеклам изо дня в день уныло барабанили нудные осенние дожди, а, кроме памятника прославленному королю Ягелло на площади Рынок, в Дынове не было абсолютно ничего, что бы могло остановить внимание не только аборигена тамошних мест, мелкого чиновника Александра Михайловича Галана, но даже «свежего», приезжего человека.

— Боже мой, — тоскливо вздыхал отец за вечерним чаем. — Где-то люди ходят в театр, бывают на концертах, живут полнокровно и одухотворенно! Милан, Париж, Санкт-Петербург! А наш Дынов! Послушай, сынку, — обращался он к Славко, выпив одну-две рюмки сливовицы. — Послушай, что ждет «любознательного путешественника», как любят говорить господа из рекламного бюро, в нашем богоспасаемом граде!

Отец брал со шкафа потрепанный, купленный им где-то по случаю путеводитель и нараспев, явно издеваясь и куражась, начинал читать уже почти наизусть знакомые Ярославу строки: «Местечко Дынов расположено в 49 километрах от города Перемышля и удалено от вокзала на расстояние одного километра. Проезд извозчиком стоит одну крону. В Дынове 3100 жителей, среди них 1600 поляков, 1450 евреев и 50 русинов. В постоялых дворах Яна Кендзерского и Иоанны Тулинской можно переночевать. Есть буфет… Городок был ранее окружен валами, остатки которых сохранились. На площади Рынок возвышается памятник королю Ягелло. Местный костел построен еще в XV веке на средства Мальгожаты Ваповской и сгорал дважды, поджигаемый татарами и венграми Ракочи… Красивы окрестности в долине реки Сан, которая сворачивает отсюда через Дубецко и Красшшга к Перемышлю, образуя под Слон-ным причудливый овраг. В окрестностях нефтяные скважины и угольные шахты. Двенадцать раз в год собираются в Дынове обильно посещаемые ярмарки».

— И в этой дыре, — комментировал отец, — ты, мой друг, в исторический для тебя день двадцать седьмого июля 1902 года умудрился родиться… Родиться, — поучал, все более хмелея, отец, — родиться, дорогой, — это проще всего. Как жить? Вот в чем вопрос, как говорил принц датский… Единственные мои друзья! Вот они. — Глаза отца увлажнялись, когда он осторожно, с несвойственной ему нежностью трогал корешки книжек. Переплетенные комплекты «Нивы» и «Родины», томики Толстого, Салтыкова-Щедрина, Достоевского, «Кобзарь» Шевченко. Тусклым золотом отсвечивали солидные тома «Энциклопедического словаря».

Славко всегда казалось невероятным, что один человек может прочесть такую уйму книг.

— Разве это уйма! — Отец положил свою руку на его плечо. — Я даже завидую тебе, сын. У тебя знакомство со всеми этими и многими, очень многими другими книгами еще впереди. Это ни с чем не сравнимо. Это словно самому прожить тысячу жизней…

Когда отец говорил о книгах, он преображался. Казалось, что в душе этого угрюмого, деспотичного человека раскрывались неведомые тайники, которые он ревниво охранял от всех, кто мог прикоснуться к ним холодным, равнодушным словом.

Это случилось вскоре после его, Славко, дня рождения.

В тот вечер традиционного чтения не было. Славко и сестру Стефу ранее обычного уложили спать. Съежившись под одеялом и притворяясь спящим, Ярослав прислушивался к голосам, доносившимся из другой комнаты:

— Что будем делать, мать? Дальше тянуть нельзя… Ярославу исполнилось семь. Нужно подумать о его будущем.

— Как-то страшновато, Саша, все сразу менять. Вроде бы обжились, устроились. А теперь — начинай все сначала.

— Но в Дынове нет школы. Не расти же ему неучем.

— Это правда, — вздыхала мать. — Но куда же нам ехать? И как у тебя все сложится со службой?

— Была б шея, хомут найдется! — мрачновато пошутил отец. — Я думал о Перемышле. Все-таки и ты оттуда родом. И знакомые там есть. Легче будет обживаться.

Конца разговора Славко не слышал. Он уже ехал с отцом и матерью на подводе, нагруженной баулами и чемоданами. Навстречу им спешил на гремящем фаэтоне веселый пан, решивший развлечься от праведных трудов во Львове. По обочинам шляха тянулись то золотое море хлебов, то жалкая поросль на клочковатых взгорьях, разделенная поросшими лебедой межами и походившая на лоскутное одеяло. На одном из бугров крестьянин пахал на корове, и проходивший мимо упитанный ксендз торопливо благословил тяжкий труд раба божьего.

Потом показались мутные воды Сана, и Славко узнал места, где они бродили с отцом, направляясь на охоту. Вот у тех белых монастырских построек они останавливались перекусить и отдохнуть. Разглядеть толком монастырское подворье Славко не успел: и поля, и бурая корова, запряженная в плуг, — все тронулось серой дымкой, закружилось, как в калейдоскопе, звуки и голоса пропали, а на смену всему этому пришли спокойная тишина и небытие.

Славко спал.

Вначале между Ярославом и классом Перемышльской начальной школы наметилось нечто вроде «полосы отчуждения». Виноват в этом был он сам.

Ярослав Домарадзький, крепыш с соседней парты, первым предложил ему дружбу. Подошел вразвалку на перемене и отвел к окну.

— Послушай, что это ты все время околачиваешься на Сане или за книгами сидишь? Скука!.. И мне скучно, — откровенно признался он. — Сыграем в ловитки?

— Что я — собака, — пожал плечами Славко, — чтобы бессмысленно бегать. Вот если ты играешь в шахматы — давай. С удовольствием.

— В шахматы скучно. Сиди и думай…

— Человек тем и отличается от теленка, что все время думает, — отрезал Славко.

— Ну как знаешь…

Видимо, об этом разговоре в классе стало известно. Галана оставили в покое, а когда не хватало человека для какой-либо игры, безнадежно махали рукой: «Не связывайся с ним. Он тебе в шахматы сыграть предложит…»

Но однажды все изменилось.

В классе появился новенький.

— Как зовут? — немедленно поинтересовался задира Василь, никогда не имевший понятия, куда девать распиравшую его энергию.

Появление новичка было для него сущим кладом и сулило великие перспективы для весьма остроумных комбинаций. Новичок — Михайло — был из села. Говорил тягуче и медленно, вытаскивая каждое слово, как ведро из глубокого колодца.

— Значит, Михайло, — радостно констатировал Василь, предвкушая редкое зрелище. — А чем ты, Михайло, собираешься здесь заняться?

— Уч-чит-ться, — затравленно выдавил парень.

— «Уч-чит-ться»! — передразнил Василь. — А что ты уже знаешь?

Выяснить сей жгучий вопрос Василь не успел: в класс вошел учитель.

Просмотрев журнал и увидев незнакомую ему фамилию, он осведомился:

— Новенький? Пожалуйте к доске… Посмотрим, как говорится, чем ты дышишь…

Михайло поплелся к доске.

— Знаешь ли ты, что завещал нам Иисус?.. — благочестиво начал учитель.

— Бриться по утрам и не сморкаться пальцами, — мгновенно подсказал Василь, сложив ладони рупором.

Михайло машинально повторил ответ.

Класс грохнул.

— Ты, ты… издеваться! — взвился учитель.

— Я… Я… не хотел… — начал было оправдываться Михайло.

— Прощаю только на первый раз, — изрек позеленевший от ярости учитель. — Только на первый… Но двойку ты заслужил. Да, заслужил. — И он жирно вывел против фамилии ученика столь обожаемую школярами цифру.

На другой день на вопрос о делении и сложении чисел Михайло по подсказке Василя доверительно сообщил учителю, что «науке сие неизвестно».

На перемене к Василю подошел Галан.

— Это подло, — процедил он сквозь зубы. — Понимаешь, подло!.. Если бы так ты ответил сам. Но ты пользуешься тем, что Михайло тугодум… И потому — это, повторяю, подло. Если такое еще раз повторится, тогда…

— Что тогда? — Василь схватил Ярослава за ворот рубахи. — Угрожать вздумал?..

В воздухе явно запахло дракой. Василя и Ярослава окружили ребята.

— Дай ему раз, — посоветовал кто-то Ярославу.

— Я ему дам, — взбесился Василь. — Я ему…

Он не успел закончить фразы, как, сбитый резким ударом Галана, полетел в угол. Мгновенно вскочив, он яростно бросился на противника. Василь вновь оказался на полу.

— Я тебя предупредил, — тихо сказал Ярослав и вышел из класса.

Два дня они не разговаривали. На третий Василь сам подошел к Галану.

— Давай мириться! Я не прав… И ребята за тебя. Не со зла я это… Просто пошутить захотелось.

— Так не шутят.

— Знаю. Потому и пришел.

Но клокочущая в Василе энергия не могла долгое время оказываться запертой в его тщедушном теле. Она требовала выхода, и жертвой Васькиных происков стал на этот раз отец катехит — законоучитель.

Обнаружив неожиданно для «святого отца» удивительное желание изучить все премудрости слова господня, Василь задавал несчастному пастырю один вопрос каверзнее другого.

— А может ли бог заболеть насморком?

— Любит ли святой Петр пиво?

Класс стонал от удовольствия.

Терпение пастыря кончилось, когда Василь с невинным видом спросил:

— Скажите, святой отец, умеет ли папа римский ездить на велосипеде?

Отец катехит побагровел и от негодования лишился дара речи.

— Что ты, — подлил масла в огонь Галан. — Папе не к лицу ездить на велосипеде. Он на аэроплане летает…

Класс грохнул от хохота. О том, что последовало за этим, ни Василь, ни Ярослав вспоминать не любили.

«Святому отцу» казалось, что во вверенном ему «стаде» наведено подобающее его званию, занятию умиротворение, однако пострадавшие вынашивали зловещий план мести. И когда однажды на уроке Галана спросили: «Почему святого отца зовут Пием?», Ярослав счел, что желанная минута мести настала. Как можно более простодушно он ответил:

— Потому что святой отец любит выпить…

«Не успел я опомниться, — рассказывал Галан, — как мой живот очутился на поповском колене, а священная розга высекла на моем теле десять заповедей.

Господь не наделил меня смирением, и, очевидно, потому, вернувшись домой, я еще с порога крикнул матери:

— Плюю на папу!

Никто, кроме матери, этого не слыхал, но, видимо, вездесущий бог донес своему римскому наместнику, ибо с тех пор греко-католическая церковь начала против меня „холодную войну“.

И не только против меня…»

Даже названия улиц столицы Галиции Львова (улица Сакраменток, Доминиканская, Францисканская, Терцианская, Святого Мартина) говорили о бесчисленных католических орденах, которые с давних времен заполонили многострадальную Западную Украину. Ватикан имел в соседнем с Перемышлем Львове три митрополии: римско-католическую, греко-католическую, армяно-католическую. Им принадлежали огромные массивы земли. Иезуитам была отдана вся система просвещения в стране, и они ревниво следили за тем, чтобы никакое «свободомыслие» не могло проникнуть «в души юной паствы». Имея в виду собор святого Юра — резиденцию митрополита Шептицкого, главы греко-католической церкви на Западной Украине, — друг Галана поэт А. Гаврилюк не без иронии констатировал сие прискорбное обстоятельство: «Лишь Юр угрюмый ненароком шпионит иезуитским оком, следя повсюду, чтобы бес в печать и в школу не пролез». Галан с ненавистью вспоминал впоследствии о годах пребывания в Перемышльской начальной школе.

Перемышльскую начальную школу опекали «святые отцы» из монашеского ордена василиан. «Василиане, этот украинский вариант иезуитов, — писал позднее Галан, — были ненавистны украинскому народу, как наивернейшие прислужники магнатов и папы. Они были авангардом в походе католицизма на Восток. Они были наижесточайшими мучителями украинского народа». Василиане на все лады ругали Россию, русский народ, русскую культуру, они стали духовными отцами украинского национализма. Детям в школе они прививали шовинизм, невежество, покорность. На верху всей этой многоступенчатой церковной лестницы стоял глава греко-католической церкви в Галиции митрополит Андрей Шептицкий — фигура в высшей степени колоритная.

Этот достойный служитель церкви был одним из самых богатых помещиков Галиции. Среди поклонявшихся ему не было никого, кто недооценивал бы этот факт. Умел использовать его и сам митрополит. Делегации, посещавшие митрополита, всегда чего-нибудь да просили. «Для каждого из них находилось у Шептицкого доброе слово, — писал Галан, — подкрепленное соответствующей цитатой из евангелия, и пастырское благословение. Шкатулку граф открывал часто, но с толком, рассудительно. Охотно подавал материальную помощь талантам, еще охотнее — учреждениям…»

Впоследствии Шептицкий станет главным акционером банка и негласным совладельцем многих предприятий, в первую очередь тех, которые превращают деньги в политику. Он построит лечебницу и музей, создаст фонды на покупку церковных колоколов, а финансируемые им газеты и журналы добросовестно будут петь хвалу своему благодетелю. Словно удельного князя, окружит его придворная плеяда литераторов и художников, благоговейным шепотом произносящих имя своего мецената.

Митрополит умел пускать пыль в глаза, говоря о «святой и счастливой жизни галицийского хлебороба». А ленинская «Искра» в номере от 15 октября 1902 года писала о крестьянах Западной Украины, составлявших девяносто процентов всего ее населения: «Бремя налогов бросило их в объятия ростовщика, и скоро весь доход со своего жалкого участка стали они делить между кулаком и казной. Им самим и их семьям не оставалось ничего, и, чтобы хоть как-нибудь прокормиться, пришлось прибегнуть к продаже своей рабочей силы. Покупателем явился живший тут же под боком помещик». Помещик… То есть тот же граф Шептицкий.

Как и подобает милостью божией властителю, он вроде бы избегает прямого вмешательства во внутриполитическую борьбу, предпочитая роль арбитра. Правда, в решающие минуты граф теряет самообладание, и тогда устами митрополита говорит плантатор, не на шутку встревоженный нарастающей волной народного возмущения. Убийство студентом Мирославом Сечинским в 1908 году императорского наместника графа Андрея Потоцкого во Львове до такой степени взволновало Шептицкого, что он без малейшего колебания приравнял смерть Потоцкого к мученической смерти Христа. В то же время он не нашел в своем святом арсенале ни слова осуждения, когда жандармы Потоцкого зверски убили ни в чем не повинного крестьянина-бедняка Каганца и его товарищей по борьбе за требование элементарных прав на труд и хлеб. А дети? На них-то и делали ставку иезуиты, стремившиеся воспитать из своих подопечных верных солдат католической церкви и австрийского императора.

Позже в памфлете «Плюю на пану» Галан вспоминал: «Каждое воскресенье учитель водил нас парами в церковь монашеского ордена василиан…. призывал любить императора Франца-Иосифа I и ненавидеть „москалей“, которых, говорил он, надо уничтожать под корень… Однако вместо того чтобы „бить“ москалей, пан отец, с легкостью бил нас, школяров».

Древние валы заросли лебедой и чабрецом, во многих местах обвалились, обнажая бурую кирпичную и каменную кладку. Здесь было тихо. Лишь жаворонок звенел в небе и пели в высокой траве кузнечики.

Если хорошенько порыться, на валах можно было найти немало сокровищ: стреляные гильзы, осколки, подчас и сломанный плоский тесак, а то и более старинный турецкий ятаган.

Но Ярослав забирается с приятелями сюда не для того, чтобы искать тронутые ржавчиной военные реликвии. Он уже гимназист, и заботы у него поважнее.

Иногда, как сегодня, он уходил к валам с другом Отто Аксером.

Садились где-нибудь в тени развалин и подолгу смотрели на гору. В голубоватой дымке жаркого полдня синели старые башни, острые шпили крыш.

— Интересно, сколько Перемышлю лет? — спросил задумавшийся Галан.

— Разное говорят… Во всяком случае, наш Перемышль — один из самых древнейших городов Галиции. В летописи Нестора он упоминается уже в 981 году.

— Мы с тобой в летопись не попадем. Это уж точно, — пошутил Галан.

Кто мог знать тогда, что пройдут по земле грозы и войны, придет 1961 год и жители Перемышля, празднуя тысячелетие со дня основания своего родного города, назовут одну из его улиц именем украинского писателя-коммуниста Ярослава Галана, а студенты, бегущие в педагогический лицей по тенистым аллеям парка королевы Ядвиги, будут знакомиться и с его, Ярослава, книгами.

— Книги принес?

— А как же, — Аксер улыбнулся. — Два сборника Ивана Франко. Только уговор: даю на три дня, не больше. Многие ребята просят.

Ярослав перелистывает переписанные от руки какие-то изжеванные тетрадки.

— Смотришь, что потрепанные? Они через десятки рук прошли.

— Кажется, из вашего класса кто-то попался?

— Не кто-то, а сразу десять человек. Заперлись в пустом классе и читали Франко. Здесь учитель их и накрыл.

— У нас то же самое, — буркнул Ярослав. — Только влипло меньше — шесть человек.

— Что с ними?

— Учитель в самую жестокую жару сажает их теперь на солнцепек. И еще издевается, гад такой! Говорит: «Ага! На концерте в честь Франко вы декламировали: „Мы стремимся к солнцу!“ Вот вам и солнце. Погрейтесь!..»

— Нужно как-то протестовать.

— Протестовать? Чтобы снова угодить на солнцепек? Не-е-ет! Мы этому гаду что-нибудь устроим. Чтобы век помнил и не смог узнать, кто его проучил.

…Есть люди, у которых развитие духовной жизни протекает особенно интенсивно с юности. Они завершают свой жизненный путь тогда, когда иные его еще только начинают. Вспомните, когда ушли из жизни Лермонтов и Полежаев — сколько лет им было! Каким зрелым человеком был в восемнадцать лет Александр Фадеев! В семнадцать лет Аркадий Гайдар командовал полком особого назначения.

…Проходит по земле человек. И когда станет он травами и цветами, воспоминанием и песней, когда время отобьет отпущенное ему судьбой, ясными становятся дали и расстояния пути, вехи которого — жизнь. Разные дороги выбирают люди. И след, на земле одного не похож на след другого. Есть, что оставляют после себя симфонии и сады, песни и звенящие под таежными ливнями трассы, книги и вздыбленные к небу домны. Ими украшается земля, ускоряется бег времени и истории.

Бывают и мотыльковые судьбы. Порой кажущиеся яркими. Но их бутафорский огонь никого не согрел, и от искры его не занялось ни одно сердце. За той далекой чертой, откуда никто не возвращается, продолжение пустоты бытия.

Для одних юность — время неопытности. Для других, как и для Галана, — время начала сознательной борьбы.

С Аксером Галан сблизился еще и потому, что отец Отто содержал в Перемышле небольшую музыкальную школу. К нему приходили учиться играть на цитре, мандолине и гитаре многие украинцы. Пришел и Галан, стал брать уроки игры на скрипке.

…Город словно готовился к празднику. Где-то в отдалении гремела медь военных оркестров.

— Опять парад? — Галан посмотрел на товарища.

— Сейчас увидим.

Едва они вышли на центральную улицу, как их остановил полицейский. Заняв всю ширину брусчатки, шли войска.

Отца арестовали ночью.

В дверь резко постучали; и когда мать, наскоро запахнув халатик, откинула крючок, на пороге появился усатый господин в штатском. За его спиной маячили фигуры двух австрийских жандармов.

Грубо отстранив мать, они вошли в комнаты.

— Александр Галан? — зло спросил усач.

— Да.

— Собирайтесь!

— Это какое-то недоразумение… В чем дело?

— Там, где надо, вам все объяснят. А недоразумения никакого нет. — Усач ухмыльнулся. — Какое тут может быть недоразумение. — Шпик открыл книжный шкаф. — Вся литература москалей представлена… Врагов империи.

На пол полетели переплетенные комплекты «Нивы», «Пробуждения», «Родины», тома Салтыкова-Щедрина, Достоевского, Льва Толстого…

Так отец Галана — австрийский чиновник, служака, педант, консерватор — оказался обвиненным в злостном умысле против правительства и «сочувствии к России».

Отца увели. Квартира после обыска — как после вражеского набега. Мать совсем заболела. Ярослав, пожалуй, первый раз в жизни почувствовал, что такое непоправимая человеческая беда.

Шел 1914 год. Австро-Венгрия готовилась к войне. Окруженный мощными фортами, сооруженными по последнему слову тогдашней военной техники, Перемышль был форпостом, нацеленным на юг России. В городах начались дикие расправы над мирным населением, симпатизировавшим России.

Об этих днях разгула национализма Галан даже через много лет не мог писать без отвращения и гнева: «Не было такого унижения, какого не испытывали бы тогда украинцы, заподозренные в симпатиях к России, и даже национальное имя их было предметом ненависти».

Он наблюдал такие «вещи, которые можно сравнить только с резней армян в Турции. В Перемышле среди бела дня 47 украинцев, в том числе и семнадцатилетний подросток, были зарублены гусарами».

Уже в самом раннем детстве Галан видел черно-желтые знамена Габсбургов с нашитыми на шелковых полотнищах изображениями хищного двуглавого черного орла, напоминающего злобного, рассерженного грифа. Под этими знаменами лихо гарцевали австрийские драгуны — в Перемышле проходили учения.

Легенды о неприступности фортов Перемышля старательно распространялись вперемежку с баснями об «австрийском рае» для галицийских украинцев. «У нас, и только у нас, — Пьемонт украинской культуры», — говаривали педагоги, состоящие на службе австрийского монарха, перемышльским школьникам и гимназистам, в числе которых был Галан. И звали юных галичан готовиться к тому историческому часу, когда они, «молодые орлы-самостийники», полетят в златоглавый Киев, к его золотым воротам, спасать большую Украину от гнета «москалей».

Среди людей, окружавших юного Галана, были и те, кто всерьез верил этой усиленно насаждаемой теорийке о «Галиции-Пьемонте».

При ликовании украинских буржуа из Галиции в соломенных канотье и черных котелках, мечтающих, как они станут со временем министрами «всея Украины» под булавой украинского гетмана из династии Габсбургов — эрцгерцога Вильгельма, прозванного «Василием Вышиванным», рылся в тишине ночной в архивах историк Михаил Грушевский.

Еще в конце прошлого века гениальный Иван Франко показал, кто водил пером этого наемного историка. Купленный на немецкие марки и австрийские кроны, он исписывал килограммы бумаги, готовя духовную пищу для людей, обманутых украинскими националистами. Основной целью продажной жизни Грушевского стало вбивать клин между Украиной и Россией. Везде и всюду доказывал он, что еще задолго до Владимира Мономаха украинцы были куда ближе по духу, по родству… немцам, голландцам, бельгийцам, испанцам, нежели русским.

Через два дня после ареста отца мать Ярослава вызвали в гимназию.

Сухой, чопорный директор даже не пригласил ее сесть.

— Сожалею, пани, — официальным тоном медленно произнес он. — Очень сожалею… Но сын государственного преступника учиться у нас не может. Да, не может…

Он помолчал, тупо уставясь в огромный портрет императора, висевший напротив его стола, потом добавил:

— С завтрашнего дня ваш сын может быть свободным. — И, круто повернувшись, вышел из кабинета, оставив мать Галана наедине со своими невеселыми мыслями и своим горем.

Семью Галанов из крепости Перемышль выслали в Дынов.

И вот грянула война!

…Мальчишки-газетчики метались по улицам Дынова, потрясая пачками еще пахнущих типографской краской листов газеты «Земля Пшемышьска», и охрипшими голосами выкрикивали новости: «Бой под Владимиром-Волынским…», «Англо-французский флот атакует австрийские суда», «Австрийский броненосец „Эриньи“ потоплен», «Французы занимают новые пункты в Вогезах», «Германцы атакуют Динан», «Бои на австрийской границе при Краснике, Городке и Стоянове», «Германское наступление грозит Брюсселю», «Король и правительство переезжают в Антверпен…»

1 августа 1914 года Германия объявила войну России.

Ярослав видел — мать растерялась.

— Отец в Талергофе, — устало сказала она однажды, вернувшись из города. Села на кровать и заплакала.

Ярослав подошел, обнял ее за плечи.

— Не надо, мама!.. Слезами ничему не поможешь… Откуда ты узнала?

— Сказали в комендатуре.

— Ты там была?

— Да.

— Может быть, можно подать прошение?

— Кому?

— А что это такое — Талергоф?

— Концентрационный лагерь… Недалеко от Граца. Там много таких, как отец…

Едва прогремели первые залпы австрийских и русских орудий, по всей Галиции выросли виселицы. Поручики-аудиторы военно-полевых судов австро-венгерской армии зачастую приговаривали к смертной казни за одну найденную русскую книгу или газету, а уж если подсудимый с гордостью говорил: «Я русский!», а не «русин», как принято было в Австро-Венгрии называть украинцев и русских, то тем самым он подписывал себе приговор…

Времени у Ярослава теперь было предостаточно. Он ходил по улицам, изредка виделся со знакомыми ребятами…

Казалось, что более всех был озабочен в эти грозные дни судьбами своей паствы митрополит Шептицкий. Правда, озабочен на свой лад. Когда уже грохотали пушки на фронтах и тысячи жен и детей теряли своих мужей и отцов, одетых в солдатские шинели, он обращается к верующим с посланием: «Всем священникам… следует объяснить верующим и отслужить торжественную службу за самое успешное действие нашего оружия в настоящей войне».

Граф принимает делегацию за делегацией — все без исключения ультралояльные, до копчиков ногтей преданные Габсбургам и их государству. Появляются перед ним одетые в новые мундирчики первые украинские «сичевые стрельцы», по милости стареющего монарха организованные в отдельную воинскую часть. Князь униатской церкви осеняет их, желает им скорейшей победы во имя бога, Габсбургов и «родной Украины».

Но пока что события не благоприятствуют замыслам Шептицкого: русские войска подходят к стенам Львова. Митрополит решает остаться.

Казалось, ничто ему не угрожает. Митрополит не предполагал, что один из царских русских генералов, Алексей Брусилов, примет против него решительные меры.

Русская армия заняла Восточную Галицию, осадила Перемышль, а затем оттеснила австрийцев к Карпатам.

В книге «Мои воспоминания» генерал Брусилов рассказывает: «Униатский митрополит граф Шептицкий, явный враг России, с давних пор неизменно агитировавший против нас, по вступлении русских войск во Львов был по моему приказанию предварительно арестован домашним арестом. Я его потребовал к себе с предложением дать честное слово, что он никаких враждебных действий, как явных, так и тайных, против нас предпринимать не будет. В таком случае я брал на себя разрешить ему оставаться во Львове с исполнением его духовных обязанностей. Он охотно дал мне это слово, но, к сожалению, вслед за сим начал опять мутить и произносить церковные проповеди, явно нам враждебные. Ввиду этого я его выслал в Киев в распоряжение главнокомандующего».

Шептицкий был вывезен в глубь России и там на правах почетного узника пребывал в Курске, Суздале, Ярославле почти всю войну.

С приходом русской армии Галаны вроде бы вздохнули: не нужно было уже каждый день опасаться за свою судьбу. Но вскоре тревога снова вошла в их дом: австро-германские войска под командованием Макензена в июне 1915 года прорвали фронт, русские войска уходили из Галиции.

— Что будем делать? — спросила мать, собрав в комнате Ярослава, Ивана и Стефанию. — Оставаться здесь я боюсь. Австрийцы вернутся — нам не простят настроений отца… Нужно уезжать.

— Куда? — вырвалось у Ярослава.

— Вероятнее всего, в Ростов. Или в Бердянск. В русской военной комендатуре обещали помочь. Не одни мы уходим — сотни. А сейчас собирайтесь. Возьмите только самое необходимое.

Ярослав положил в мешок две книжки и тетрадь с выписками. Больше ничего «самого необходимого» лично у него не было.

Впоследствии мать благодарила судьбу, что приняла твердое решение уехать.

После отхода русской армии из Галиции австрийские власти жестоко расправились со всеми заподозренными в симпатиях к русским. Было повешено и расстреляно свыше шестидесяти тысяч галичан! Многие тысячи жителей Галиции были сосланы в концентрационный лагерь Талергоф. Жестокости, творимые австрийскими жандармами в этом лагере, были чудовищны.

…А Галаны уже подъезжали к большому городу.

— Как он называется? — спросил Галан у железнодорожника, когда показалось массивное здание железнодорожного вокзала.

— Ростов, — ответили Ярославу.

Семью Ярослава называли в Ростове «беженцами». Но разве «беженцы» из Галиции были одноликой массой? Что думали они, увидев своими глазами порядки, осененные двуглавым императорским орлом?

Друг Галана по Ростову-на-Дону инженер Е. Шумелда рассказывает: «Существующий тогда (в России. — В.Б., А.Е.) строй мы считали злом. В городе находилось немало беженцев из Галиции. Состав их и по политической принадлежности и по социальным убеждениям был разнообразным. Немало было среди них и националистов, ведущих активную работу среди украинского населения города. Воспитанный в духе любви и уважения к русскому народу, Галан не мог сочувственно относиться к такой пропаганде и говорил мне, — вспоминает Е. Шумелда, — что именно в Ростове им было воспринято и прочувствовано „родство с русским народом“».

Ярослав продолжает учебу в гимназии.

Товарищ Галана по Ростову-на-Дону, живущий сейчас во Львове, И. Ковалишин, раскрывает интереснейшие подробности жизни юного Ярослава:

«…Система преподавания латыни в нашей гимназии была такова, что уроки проходили неинтересно… Нам приходилось затрачивать много времени на зубрежку и заучивание на память длинных, скучнейших текстов, к тому же не всегда понятных ученикам… С такой методикой учителя трудно было ужиться живому, непокорному Галану. Он часто получал незаслуженные плохие оценки. Однако это имело свою хорошую сторону. Именно тогда, в гимназии, появились сатирические опыты Галана, в которых он высмеивал школьные порядки, схоластическую методику классической гимназии и особенно законоучителя — батюшку Аполлинария».

И еще одно немаловажное обстоятельство: будущий писатель значительно расширяет свое знакомство с русской литературой. Галан, учась в русской гимназии, постепенно изучает произведения Лермонтова, Пушкина, Крылова, Тургенева, Салтыкова-Щедрина, Толстого, читает критические статьи Белинского, Чернышевского и Добролюбова, «Былое и думы» Герцена, знакомится с Горьким. Вдова Галана — М. А. Кроткова-Галан повторяет неоднократно: «Галан рассказывал, что с произведениями Горького и Салтыкова-Щедрина он хорошо познакомился еще в России, в Ростове-на-Дону, а Белинский с того времени стал его любимым критиком».

Дополняет картину письмо товарища Галана по Ростову — К. Божко: «Он часто бывал в театре, особенно восхищаясь чеховскими постановками. Его всегда видели с книгами. Сильно увлекался Лермонтовым и Байроном, а позднее Герценом и Горьким. О Горьком мы часто с ним спорили».

С чего это началось?

«Как-то раз, — вспоминает И. Ковалишин, — по поводу успешного окончания школьного года, моя сестра купила билеты в Русский драматический театр.

Давали пьесу „Дети Ванюшина“ Найденова. Весь вечер, пока шло действие, до падения занавеса Ярослав Галан сидел как зачарованный и не давал нам возможности даже перемолвиться с ним хоть одним словом. Эта первая встреча с театром оставила глубокий след в его последующем драматургическом творчестве, сдружила будущего писателя с театром навсегда. Иногда заезжала в Ростов-на-Дону и украинская труппа „Гайдамаки“. Дни гастролей этого талантливого коллектива являлись для Галана подлинным праздником. Другой страстью Галана были книги. Читал он очень много.

В гимназии… был хор, оркестр, разучивались украинские народные песни. Не было только вначале своего самодеятельного театра. Но со временем и он возник. Одним из его организаторов был юный Галан. С ним вместе Ярослав, используя каникулы, пропутешествовал по всему Приазовью и побывал на Кубани…»

Итак, появляется страсть к театру.

Вышедшие во Львове «Воспоминания о Галане-драматурге» хорошо знавшего писателя профессора Михаила Рудницкого содержат интересное свидетельство Галана о ростовском периоде: рассказывая Михаилу Рудницкому о посещении ростовского театра, Галан сказал: «Это были наиболее яркие минуты среди моих… тогдашних дней…»

Вспоминая свои первые театральные впечатления, Галан говорил, что уже тогда его поразили широкие возможности драматургического искусства. Несомненно, совершенно обоснованно заключает М. Рудницкий, что обращение Галана в скором будущем к драматургии тесно связано с его ростовскими впечатлениями.

В Ростове Ярослав Галан получил возможность по-новому взглянуть на историю родной ему Украины. То, что он прочел в русском городе, никак не походило на проповеди отцов-василиан.

Наивно было бы, конечно, предположить, что официозная царская историография сказала Галану всю правду. Но есть такие факты истории, суть и смысл которых, как говорится, «независим от комментариев и комментаторов». Во всяком случае, отцы-василиане в свете всего, что становилось Галану известно, выглядели самыми заурядными мелкими мошенниками. Ярослав узнал, что в 1620 году гетман запорожских казаков Сагайдачный послал в Москву специальное посольство, через которое передал желание служить Русскому государству, что с 1648 года по всей Украине развернулось широкое национально-освободительное движение за освобождение Украины от гнета шляхетской Польши и что борьбу эту возглавил Богдан Хмельницкий.

В 1648–1649 годах восставшие крестьянско-казацкие массы одержали ряд замечательных побед (под Желтыми Водами, Корсунем, Пилявцами в 1648 году, Зборовом и Збаражем в 1649 году). Однако Богдан Хмельницкий, как выдающийся деятель своего времени, прекрасно понимал, что без объединения с русским народом нельзя добиться каких-либо твердых успехов в деле освобождения украинского народа. Поэтому уже в 1648 году — пору своих самых больших военных успехов против польской шляхты — Богдан Хмельницкий, отражая чаяния и желания украинского народа, в своих листах (письмах) к русскому правительству обращается с просьбой о помощи и о воссоединении Украины с Россией. В октябре 1653 года Земский собор в Москве принял историческое решение о воссоединении Украины с Россией, а в январе 1654 года в Переяславе Народная рада подтвердила волю украинского народа.

А между тем события ростовской жизни, казалось, захлестывали друг друга.

Ростов бурлил. Тревожны были его ночи, и каждое утро могло принести неожиданности.

Большевики, которых к августу 1917 года насчитывалось здесь около трехсот человек, вели уже перед Октябрем упорную работу по большевизации Ростовского Совета. В городском саду, где в павильоне размещался Комитет большевистской партии, и на прилегающих улицах шел почти непрерывный митинг. Толпы народа слушали и обсуждали речи большевиков. Распространялась «Правда». Местная большевистская газета «Наше знамя» выходила в количестве более пятнадцати тысяч экземпляров. 6 сентября в Ростове был создан штаб Красной гвардии, 1 октября проходила грандиозная демонстрация, организованная большевиками в знак протеста против войны.

«Большевики», «эсеры», «меньшевики»… Вихрь новых, часто непонятных до конца явлений наполнял душу Ярослава тревогой и беспокойством. Как разобраться в происходящем? На чью сторону стать?

И снова, как гром, ошеломляющие вести: в Петрограде победило вооруженное восстание. Декреты о мире, земле, власти — это ему уже понятно. Он «за»! Значит, скоро закончится война, и снова увидят отца. Если, конечно, он жив…

На стенах домов декреты: Первый Всеукраинский съезд Советов провозгласил Украину республикой Советов.

Вот тогда-то и выяснилось, что «свои», как он привык считать всех беженцев из Галиции, — далеко не все свои. Собственно, тогда-то все и началось: ссоры, проклятия, борьба, раскол не только групп, но даже семей. Позднее Галан расскажет обо всем этом в документальном рассказе «Неизвестный Петро».

Его однокашник, Константин Божко, который жил в Ростове по соседству с Ярославом и учился в гимназии рядом с гимназией Ярослава, пишет: «В жизни гимназии Ярослав принимал активное участие. Помню, как принес туда однажды несколько номеров большевистской газеты „Наше знамя“, которые раздал товарищам. Многого мы тогда не понимали, но за всем следили внимательно. Вместе с Ярославом мы шли в рядах демонстрации, организованной в конце 1917 года большевиками против войны, бегали в городской сад, где происходило много митингов…»

Божко вспоминает, что брат Ярослава — Иван одно время увлекался толстовством. «Помню — я восстановил это в памяти, а потом разыскал по книгам, — Ярослав дважды выписывал для брата „в утешение“ слова Толстого: „…Мне смешно вспомнить, как я думывал… что можно себе устроить счастливый и честный мирок, в котором спокойно, без ошибок, без раскаянья, без путаницы жить себе потихоньку и делать, не торопясь, аккуратно все только хорошее! Смешно! Нельзя… Чтобы жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать, и бросать, и опять начинать, и опять бросать, и вечно бороться, и лишаться. А спокойствие — душевная подлость“.

При этом Ярослав добавлял:

— А вообще-то человек должен иметь твердые убеждения. Без этого жить нельзя. А дурь у Ивана скоро выйдет.

Так все и случилось…»

Теперь каждому читателю понятно, что было особенно дорого Ярославу в толстовской формуле поиска: «Спокойствие — душевная подлость».

Ничто так не претило Галану — ни юноше, ни зрелому бойцу, — как равнодушие сердца и политическая инфантильность.

В Ростове-на-Дону Ярослав впервые услышал о Ленине. И здесь же понял, что в жизни нет места над схваткой. Да, он был мальчишкой, но память этого возраста — самая цепкая память. Как и впечатления тех лет. Недаром один из первых своих рассказов о ростовских событиях начала 1918 года Галан назовет так, что уже в самом заголовке выразит свое отношение к ним: «В незабываемые дни».

Галан был свидетелем, как, несмотря на героическое сопротивление рабочих, группировались на юге России силы контрреволюции. Войсковой атаман Дона генерал Каледин гнал в Ростов белогвардейские части. С помощью предателей из украинской Центральной рады, помогавшей Каледину перебрасывать войска на Дон, в 1918 году здесь свила гнездо контрреволюция. Полчища белогвардейцев, гайдамаков, немецких оккупантов стремились в огне и крови уничтожить Советскую власть. «…Была тоска, было нестерпимое отчаяние. Тонула революция в рабочей крови», — пишет Галан. Не все выдержали это испытание. Герой рассказа Петр Григорьев, рабочий табачной фабрики Асмолова, покончил самоубийством, оставив записку: «Идут на нас гайдамаки, а германцы за ними. Не могу этого пережить, так как гибнет революция, умирает рабоче-крестьянская воля».

Всем ходом развития событий в рассказе Галан осуждает позицию Григорьева. Нет, не был он верным солдатом революции, раз в самый решительный момент ушел со своего поста. Такой уход из жизни не геройство, а трусость. Петр испугался врага, еще не встретившись с ним в бою. Революции нужны не такие «мученики», а те, кто без громких слов и до конца, до последней мыслимой возможности, с оружием в руках отстаивает рабочее дело.

Год 1918-й… Галану шестнадцать лет. Возраст, когда в то огневое время каждый должен был решать для себя, с кем идти. Выбор был сделан. На всю жизнь. Ярослав вспоминал, что в это время верхушка галицийской эмиграции в Ростове не хотела отстать от своих киевских коллег и «вербовала галицийекую молодежь в белогвардейские войска Корнилова, Дроздова, Деникина — вербовочный центр был в Ростове».

Идти с теми, кто «топит революцию в рабочей крови»?

Нет! Никогда! Они называют это добровольной вербовкой. И при этом хватаются за пистолет…

Из Ростова нужно уходить…

Империя Габсбургов развалилась, и Галан с семьей мог теперь вернуться домой.

И вот они уже в Перемышле, где обняли отца, освобожденного из лагеря Талергоф. Старых друзей в городе почти не оказалось: раскидала их судьба по разным градам и весям.

А он, Ярослав, стал уже другим. В душе жило ощущение, что он не сможет более быть прежним, что пора ясно определить путь и еще раз взвесить все, что он увидел и пережил.

Тревога поселилась в его душе. Но это была тревога особого рода. И позднее, оглядываясь на пройденные дороги, он напишет жене, подытоживая «все, что связано с Ростовом»:

«Именно здесь, в этом большом городе на юге России, являвшемся перекрестком больших путей гражданской войны, начало формироваться мое мировоззрение как будущего революционера».

 

«Я получил возможность заглянуть в лицо фашизма…»

Как-то вскоре после возвращения в Галицию Галан поехал с матерью во Львов. Слишком многое он о нем читал и слышал, а впечатления от давней поездки сюда с отцом стали смутными и расплывчатыми.

Сейчас, когда он уже четвертый час бродил по узким средневековым улочкам «украинской Флоренции», все — рассказы матери и отца, десятки и десятки изученных им томов, — все это вдруг предстало перед ним овеществленным в древних камнях, в сиреневом мареве раннего утра, в резком смещении света и тени, в бронзе памятников и увитых бегунком старых стенах фортов и монастырей.

Видимо, и мать была поражена волшебством этого утра, потому что говорила она почти шепотом, словно молилась в высоком, пустом костеле, боясь громким словом вызвать гулкое, оскверняющее тишину эхо.

На восточной окраине Старого города, куда они забрели к вечеру, — остатки стен с бойницами. За ними спрятался монастырь бернардинцев с костелом.

— Когда Богдан Хмельницкий впервые начал осаду Львова, — рассказывает мать, — здесь был бастион шляхты.

От тех пор остались лишь выщербленные крепостные стены, обгорелый скелет иезуитской коллегии и казацкие сабли в Историческом музее. «Осталась еще легенда… Она переживет стены», — запишет Галан позднее.

Неожиданно мать испуганно оглянулась и схватила j Ярослава за руку.

— Пойдем отсюда скорее. Скорее! — торопила она.

— Что случилось? — Он тоже стал озираться по сторонам.

— Видишь — листовка… — Она кивнула на стену дома. — Могут подумать, что это мы… По следствиям затаскают… Пойдем!

— Сейчас, — Ярослав освободил руку. — Сейчас пойдем. Ты не волнуйся. Я только взгляну.

— Славко, не смей! — крикнула мать.

А он уже разглядывал приклеенный к стене революционный листок.

… А может быть, он никуда и не уезжал из Ростова? Львов лихорадило так, словно он готовился к осаде. Шныряющие по его улицам господа в штатском как две капли воды были похожи на тех самых ростовских вербовщиков, которые, потрясая кольтами перед носом испуганных мальчишек, требовали от них «добровольно» вступить в «святые дружины» Корнилова и Дроздова.

Поскольку тысячелетняя монархия Габсбургов приказала долго жить, «отцы нации» решили, что пришло самое что ни на есть время, чтобы стать у кормила власти.

Родилась недоброй памяти ЗУНР — так называемая буржуазная Западно-Украинская народная республика.

Галану не давала покоя листовка, увиденная им на львовской улице. «Да здравствует Советская власть!» Значит, уже здесь, не где-то в далекой России, бурлила, готовая вылиться наружу яростным, испепеляющим огнем, невидимая пока подземная лава.

Впрочем, такая ли уж и невидимая?..

Бывший товарищ по гимназии, которого он встретил, вместо приветствия тихо спросил:

— Слышал?

— Что?

— На фольварке скандал. Хлопцы там недавно вернулись из России. И помещика — по шеям!.. Сказали: «Вы здесь, братцы, отстали от жизни…»

— И чем это кончилось?

— Постреляли их…

— Я уже видел такое.

— Где?

— В Ростове… Только там это временно. Судя по всему, тех, кто стрелял, скоро самих поставят к стенке…

— Циркуляр наместника читал?

— Нет. Я недавно приехал.

— По восставшим приказано стрелять.

— И помогло? — с иронией спросил Галан.

— Как мертвому припарки. Во Львове бастовало несколько тысяч рабочих. И у нас было — в Перемышле, Стрые, Вориславе, Дрогобыче…

— А село поддерживает?

— Еще как! Все уезды в огне. Сокальский, Рава-Рус-ский, Гусятинский, Тернопольский… Словом — все… А ты как думаешь жить? — Теперь спрашивали Галана.

— Как все, — пожал Ярослав плечами и подумал: «Кто его знает! Можно ли с ним откровенничать? Столько лет не виделись…»

— Я слышал, твой тато вернулся из Талергофа.

— Вернулся. Еле ходит… С этого курорта больше возвращались на тот свет. Можно считать, что татови повезло…

— Да, давно мы с тобой не виделись… — Приятель изучающе посмотрел на Ярослава и вдруг тихо добавил: — А в нашей гимназии — кружок…

— Какой? — оживился Галан.

— Придешь — увидишь. Во всяком случае, мы с теми, кто бастует, но не с теми, кто расстреливает…

— Ну что же, — улыбнулся Ярослав. — Программа вроде бы подходящая. Приду обязательно… Наверное, найдем общий язык…

«А он, кажется, ничего парень», — подумал каждый из них друг о друге, когда они расстались.

Симпатии версальских миротворцев склонялись все больше к молодой панской Польше, и мировая буржуазия помогла ее войскам после недолгих стычек с украинским населением на долгие годы захватить Львов.

Все клятвы «отцов нации» о «незыблемости украинских основ» и «суверенитете» в мгновение ока стали прахом и пеплом, и ошалелые от великого множества бурно перемежающихся событий паны из Перемышльской гимназии не знали, что делать. Сегодня они срывали со стен классов листовки, кричащие: «Да здравствует Советская власть!», завтра — не менее красноречивые плакаты с грубо намалеванными чернилами лозунгами: «Долой польских оккупантов!»

Оградить «паству» от «крамольных влияний» не было уже никакой возможности. Гимназия митинговала. Произносились речи. Ораторы полыхали праведным гневом. И вдруг в один день все стихло: пришла весть — польские войска двинулись на Киев, а 7 мая 1920 года взяли его.

А потом события стали чередоваться со скоростью кадров кинематографа: Красная Армия, разгромив интервентов под Киевом и Житомиром, в июле 1920 года вошла в Западную Украину. Население Галиции всеми силами помогало советским войскам. Везде, где появлялась Первая Конная армия, много добровольцев из местной молодежи вступало в ее ряды. В августе 1920 года начались бои за Львов. Казалось, уже так близко освобождение, но Красная Армия вынуждена была отступить, и Западная Украина еще на девятнадцать лет осталась под игом колонизаторов, назвавших ее «Малопольшей».

…В 1922 году Галан сдал экзамены на аттестат зрелости.

— Куда же теперь? — поинтересовался отец. — Учебу надо продолжать. Кому нужен неуч?!

— Разве я спорю?.. — Ярослав удивился. — С чего это ты решил, что я не буду учиться?

— Просто слышал твой разговор с приятелями. Во Львовский университет вы не желаете. А, спрашивается, почему? Чем он для вас плох?

— Видишь ли, отец, — Ярослав старался говорить как можно мягче. — Ты не обижайся. Но мне кажется, ты уже где-то смирился с тем, что у нас идет сплошное ополячивание… А ведь это оккупация. И она не будет длиться вечно. И не бороться с ней нельзя.

— Видимо, тебе захотелось в тюрьму.

— В тюрьму попасть никому не хочется. Но хлопцы правы, бойкотируя Львовский университет. Украинские студенты туда либо не допускаются совсем, или сквозь мелкое сито отцеживаются процентной нормой.

— Но что-то же надо решать… Где ты будешь учиться? — Отец нахмурился.

— А я уже решил, отец… Поеду в Вену или Триест. Во Львове учиться не буду. Быть в наймах у соседей не пристало. Мне потом товарищам в глаза будет стыдно посмотреть…

— Наплевать мне на твоих товарищей! — рассердился отец. — А вот учиться в Вене, кажется, действительно дешевле. Обучение во Львовском университете сколько стоит?

— Триста злотых в год.

— Да, для моих плеч теперь это уже туговато…

— Чего ты волнуешься? Я же тебе сказал, что во Львов не поеду. Даже если бы там учили бесплатно…

— Ну что ж, в Вену так в Вену, — согласился наконец отец.

…Видывал в своей недолгой, но полной скитаний жизни Ярослав всякое. Но такое довелось впервые. Он работал над старыми историческими хрониками в библиотеке Венского университета. И вдруг ее традиционную тишину неожиданно нарушило что-то похожее на цоканье копыт табуна неповоротливых баварских жеребцов. Толпой, не снимая шапок, в зал вошли молодчики с толстыми суковатыми палками в руках.

«Эти палки сказали нам обо всем: они были символом, эмблемой, украшением и оружием первых австрийских адептов Гитлера… — так описал позднее Галан это. — Вожак шайки, высокий, рыжий, в пенсне на вздернутом носу, крикнул надорванным фальцетом:

— Алле юден мюссен гераус! (Все евреи должны выйти!)

Через несколько минут библиотечный зал опустел; в знак протеста против дикой профанации „альма матер“ вышли почти все присутствующие.

Этого будущие эсэсовцы не ожидали. Побледневшие от злости, они молча стояли у дверей. Кто-то крикнул: „Бей!“ — и воздух засвистел от нескольких десятков палок. Осатаневшие молодчики не щадили никого. Разбивали головы мужчины, скатываясь стремглав с мраморной лестницы, обливались кровью женщины. Все это происходило под свист, хохот и вой торжествующих двуногих бестий.

Когда последняя жертва ударилась головой о перила лестницы, бестии выстроились по четверо и двинулись солдатским шагом по университету. Знакомый фальцет взвизгнул: „Вахт ам Райн!“ — и ватага заревела.

Этого „Вахт ам Райн!“ я не забуду никогда…»

Бывают в жизни человека мгновения, которые требуют немедленного действия, мгновенной реакции на увиденное и случившееся.

Промучившись бессонную ночь, Галан знал утром, куда ему идти.

В маленькой закопченной заводской конторке по адресу, данному ему одним из друзей, он нашел худого парня в замасленной рабочей робе.

— Я из университета. От Франца. — Он назвал фамилию приятеля. — Хочу вступить в ваше рабочее товарищество «Единство».

— А вы знаете, кто стоит во главе его?

— Знаю… Коммунисты. Потому и пришел.

Выступая через несколько лет на собрании участников революционного подполья Западной Украины, Галан вспоминал, что товарищество «Единство» состояло из нескольких сотен членов и во время первомайских демонстраций принимало участие в шествии под собственными знаменами. Так, в 1923 году в революционно настроенных кругах бывшей императорской столицы Вены началась революционная деятельность молодого Галана.

Закономерным и естественным был для Галана этот шаг.

Сведения о жизни Ярослава Александровича в Вене крайне скудны, поэтому следует привести целиком единственное более или менее обстоятельное свидетельство.

Украинский писатель Дмитро Бандривський рассказывает:

«Впервые я встретил Ярослава Галана на семинаре славянской филологии в университете Вены. Он отличался незаурядными филологическими способностями, прекрасно знал сравнительную грамматику славянских языков и этим завоевал себе большое уважение среди венских славистов…

Я некоторое время жил с ним в Вене вместе и видел его вблизи, в повседневной жизни. На квартире у старенькой, очень честной фрау Шльоссер (по происхождению чешки) жили четверо галицийских студентов-украинцев. Один из них был товарищем Ярослава по Перемышльской гимназии. Это был очень милый парень, сын адвоката из местечка Нижанковичи. Парень страдал тяжелой болезнью — лунатизмом, и молодой Галан стал для него настоящим опекуном… Ярослав следил за его поведением. Когда больной срывался с постели, Ярослав брал его за руку и приводил в сознание. Я не представляю себе, как бы сложилась жизнь этого студента без опеки Галана.

…Как и большинство галицийских украинцев-студентов, Галан всеми силами старался заработать себе на жизнь. Он надписывал на конвертах для одной фирмы адреса ее заказчиков; за сто „заадресованных“ конвертов Галан получал один шиллинг. А килограмм хлеба в то время в Вене стоил больше, чем этот его дневной заработок. И еще беда была в том, что голова молодого Галана была полна разных далеких от этих конвертов замыслов, что, конечно, никак не благоприятствовало ежедневной работе. Галану приходилось не один, не два и не десять конвертов испортить, прежде чем, бывало, он надпишет эту сотню. Но другого выхода из материальной нужды не было. Чтобы существовать, приходилось заниматься такой механической работой…»

— Почему бы тебе не попросить помощи у Шептицкого, чем так надрываться, — посоветовал как-то Галану его знакомый, галицийский студент, сын священника. — Митрополит, как правило, не отказывает. Он известен своей щедростью…

— У Шептицкого? — переспросил Галан и сжал кулаки. — Я лучше умру, подохну с голоду, но такого не сделаю…

— Ну, как знаешь… На гордых воду возят…

Галан не ответил. Ему вспомнился Львов. Рядом с собором святого Юра, силуэт которого хорошо просматривался со многих улиц Львова, за кирпичной стеной старинной кладки и тенистым монастырским садом высились митрополичьи палаты, украшенные гербами аристократической династии Шептицких.

Земляк Ярослава, с которым Галан познакомился в Перемышле, был в этих палатах. Он рассказывал, как вначале его принял приближенный Шептицкого, расспросил о существе просьбы и пригласил в покои митрополита.

Они вошли в библиотеку, уставленную высокими книжными шкафами. Рядом с книгами духовного содержания здесь можно было увидеть сочинения Карла Маркса и Фридриха Энгельса.

Митрополит сам писал как-то: «Чтобы поражать коммунистическое учение, надо прежде всего самому хорошо знать его». В простенках между книжными шкафами — портреты римских пап в золотых тиарах и деятелей унии. На почетном месте в старинной позолоченной раме висел портрет патрона униатов папы римского Урбана VIII. Как боевой наказ начертал древней славянской вязью неизвестный художник в уголке портрета слова «наместника бога на земле», обращенные некогда к греко-католикам униатам: «С помощью вас, мои русины, я надеюсь обратить весь Восток…»

Разговор с Шептицким занял два часа. Сейчас — Галан знал это — посетивший митрополита земляк, так и не ставший Галану другом, учится во Львовском университете, снюхался с клерикалами, пишет унизительные статейки, расхваливающие щедрость графа.

Нет, на такое он не пойдет! Никогда! Лучше уж клеить конверты или действительно умереть с голоду. А теперь — снова в библиотеку. Работать и работать! Не теряя ни часа, ни дня.

…Вчера ему повезло. Он нашел действительно редкий материал. Отто Аксер — верная душа — даже не поверил…

Отто Аксер впоследствии будет вспоминать о Галане: «Когда мы вместе учились в Вене, Галан подолгу рылся в венских архивах и разыскал там документ какого-то известного иезуита XVII века, разоблачающий захватническую политику Ватикана. Это была очень интересная находка. Впоследствии, когда писатель работал над антиклерикальными памфлетами, ему очень помогли эти архивные разыскания, знакомство с широким кругом редких источников».

В тот 1924 год на каникулах Галан решил поехать в Перемышль. Причин тому было много, но о главной он сам рассказал в своей неопубликованной автобиографии: «В 1924 году, во время пребывания на каникулах в Перемышле, я вступил в члены подпольной КПЗУ».

Генерал Войска Польского Евгений Кушко, живущий сейчас в Варшаве, хорошо знал Ярослава как раз в этот период.

«Еще в гимназии, в 1924 году, — рассказывает генерал, — я примкнул к революционному движению, довольно быстро познакомился со многими деятелями рабочего и революционного движения в Перемышле. Одним из них был будущий писатель Ярослав Галан…

Первые наши беседы с Галаном о Великой Октябрьской революции, Советской власти проходили в 1924 году. Я входил тогда в нелегальный ученический кружок в гимназии, который в начале 1925 года превратился в гимназическую организацию Коммунистического союза молодежи. Было мне тогда восемнадцать лет.

Большое влияние на революционное рабочее движение в Перемышле оказывали коммунисты. Летом я как секретарь окружного комитета Коммунистического союза молодежи в Перемышле вошел в состав окружкома КПЗУ, который возглавлял один из руководителей Дрогобычского восстания. Секретарем комитета партии стал слесарь Перемышльского паровозного депо. Именно в это время Ярослав Галан установил связь с окружкомом. Был он способным организатором и пропагандистом. К тому же среди нас он был единственным, кто свободно говорил по-русски.

Я часто заходил к Галану домой. Участвовал в горячих дискуссиях между Ярославом и его старшим братом, который был поклонником учения Льва Толстого. Проблема революционного насилия всегда вызывала темпераментные споры между ними. Ярослав доказывал, что революционное насилие необходимо, потому что без него невозможно свергнуть власть буржуазии и удержать диктатуру пролетариата…»

То, что генерал Кушко называл работой пропагандиста, было в условиях подполья подвигом. Даже в тех случаях, когда, казалось бы, речь шла о совершенно безобидных вещах. Например, о лекциях по творчеству Генриха Сенкевича для… учеников гимназий.

Вроде бы, действительно, с чего бы здесь разгореться страстям? А тем более ненависти? Но ненависть была. И притом облеченная в совершенно реальные формы угрозы.

«Любя и ценя Сепкевича как писателя, Галан вместе с тем воевал с его националистической историографией, доказывал, что Сенксвич пытается извратить прогрессивную роль Богдана Хмельницкого. Вот из-за этих-то лекций однажды две недели Галан прятался, не приходя ночевать домой, потому что его хотели подстеречь эндекские (польские шовинисты. — В.В., А.Е.) боевики и затем убить». (Это рассказ Отто Аксера, бывшего тогда с Галаном в Перемышле.)

Галану и в те годы и позже приходилось сражаться сразу на нескольких фронтах: и с украинским и с польским национализмом, с сионистами, с клерикальной реакцией и с фашизмом.

Была и еще одна причина, заставившая его побывать в Перемышле: Ярослав решил попробовать свои силы в литературе. Мечте этой, тщательно скрываемой от всех, неожиданно дано было осуществиться. Любительский театр города, где у Галана было немало друзей, предложил ему инсценировать повесть Г. Эверса «Альрауне». Работа удалась, и вскоре жители Перемышля увидели на стенах домов афишу: «Приглашаем вас на новый спектакль — „Тайна ночи“ (по повести Г. Эверса). Инсценировка — Я. Галана».

Первая удача окрылила начинающего драматурга. За повестью Эверса последовала инсценировка начинающего драматурга Г. Келлера «Ромео и Юлия».

Муза дальних странствий покровительствует юности, и, пожалуй, нет на земле человека, кого бы в двадцать лет не манил горизонт. Особенно страны и города, о которых сложены легенды и песни, созданы тысячи томов, сотни картин и фильмов.

Галан не был в этом смысле исключением.

— Не знаю, с чего это началось, — признавался он Петру Козланюку, — но вдруг я решил во что бы то ни стало увидеть «Тайную вечерю» в миланском монастыре Санта-Мария делле Грацие. Почему именно ее, а не что иное — трудно сказать. Вероятно, потому, что более всего был о ней наслышан, и само понятие «Италия» как-то ассоциировалось с этой росписью…

Как бы там ни было, но Галан не любил отказываться от задуманного.

Директор Музея Ярослава Галана во Львове Яков Цегельник установил, что в первой половине двадцатых годов Галан по меньшей мере три раза путешествовал по Италии. Данные эти подтверждаются и автобиографией писателя, хранившейся в Волынском областном архиве и переданной сейчас во Львов, в Музей Галана, а также сохранившимися многочисленными открытками, присланными Галаном различным лицам из Италии.

Путешествие в Италию, если не считать самых скупых штрихов, разбросанных по статьям и очеркам писателя, по существу, «белое пятно» на карте биографии Галана. Новые разыскания позволяют если не прояснить в подробностях контуры карты, то, во всяком случае, «проявить» ее составные.

Прежде всего устанавливается ранее даже не упоминающееся в галановедении существенное обстоятельство: на протяжении 1922/23 учебного года Галан учился в Высшей торговой школе в Триесте. И только после этого перешел в Венский университет изучать славянскую филологию. Об этом с очевидностью свидетельствует «Автобиография» писателя из Волынского областного архива. Теперь становится понятным, почему именно в 1923 году Галан осуществил свою мечту побывать в Италии: такое путешествие из Триеста не требовало ни солидных сбережений, ни долгого времени.

«Земля обетованная», как рекомендовали Италию красочные путеводители, оказалась совершенно несхожей с той страной, которую описывали умилительные проспекты.

После подъема революционного движения в Италии 1919–1920 годов промышленные магнаты и помещики перешли к политике открытого террора. Для проведения этой политики в жизнь в 1919 году возникает боевая террористическая организация Муссолини. Предотвратить приход фашизма к власти трудящимся Италии не удалось. В октябре 1922 года здесь устанавливается фашистская диктатура Муссолини. «Я получил новую возможность, — пишет Галан, — заглянуть в лицо фашизма, на этот раз уж в стадии его осуществления».

Вначале Галан осматривал Италию. Первая его открытка оттуда помечена 11 мая 1923 года. Изображает она Большой канал Венеции. Этому письму предшествует открытка с пометкой: «Триест. 10.V.1923». Судя но всему, адресована она другу по Перемышлю. «Приятель! — сообщает Галан. — Пишу тебе снова среди широкой Адриатики, где тихий шум моря возле порогов Мирамаре (итальянское название — „Дивное море“ — замка на Средиземном море под Триестом. — В.Б., А.Е.) соединяется с чудным запахом расцветающей сирени. Сегодня ночью выезжаю в Венецию, откуда, возможно, тебе напишу…»

Уже в открытке от 11 мая 1923 года Галан сообщает другу: «Венеция оригинальна… Пиши в Вену, потому что скоро возвращаюсь». Значит, с Высшей торговой школой в Триесте было уже все покончено. Путь Галана лежал в Вену.

Сравнив даты всех зарубежных писем Галана, нетрудно установить, что, вероятно, для путешествия в Италию всегда использовались каникулы: май 1923 года, май 1924 года.

Подробности о втором путешествии Галана находим в воспоминаниях О. Аксера: «Во время каникул Галан решил отправиться путешествовать в Италию. Польское посольство… выдало ему заграничный паспорт и выездную визу. Галан взял рюкзак, буханку хлеба, кусок сыра и, доехав до итальянской границы поездом, дальше пошел по Италии пешком. Чтобы заработать себе на пропитание, он работал как батрак у богатых хозяев».

Третья одиссея Галана падает на март — апрель 1925 года. Две открытки, от 27 и 28 марта, отправлены им из Венеции, последующая — от 4 апреля — из Палермо. Ярослав волнуется за здоровье матери, сообщает ей и товарищу адрес: «Пишите по адресу: „Я. Галан. Палермо. Италия. До востребования“. Прошу написать немедленно».

В сообщении из Палермо приведены уже и некоторые впечатления: «Тут — полная весна. Все деревья зазеленели. Как у вас?.. Был сегодня сам на Монте-Пеллегрино — высокая гора, — видна с нее Сардиния. Этот вид на Капри — что-то замечательное!..»

Ярослав многое знал об этой стране, но увиденное ошеломило его.

В рабочей траттории на его вопрос о том, как смотрит на все происходящее в стране оппозиция, ему популярно объяснили:

— О какой оппозиции может идти речь?! Вы знаете, что такое для нас двадцать пятый год? Так вот — знайте: это роспуск всех партий, закрытие всех оппозиционных газет, арест депутатов-коммунистов, учреждение Особого трибунала…

— А это еще что такое — Особый трибунал?

— Нечто вроде судилища великих инквизиторов по изничтожению ереси. За любое слово против Муссолини, я уже не говорю о коммунистах, — либо решетка, либо пуля…

— А как смотрит на это ваш римский папа?.. Собеседник иронически улыбнулся.

— Святой отец занят более высокими материями. Муссолини ему не мешает. Скорее наоборот…

Галан выругал себя за этот нелепый вопрос. И сам мог бы догадаться, видя на улицах бесчисленные банки и конторы, где «во славу Христову» свершались баснословные операции. Общее впечатление Ярослава оформится позднее в строках, сотканных из уничтожающей иронии: круг деятельности «банков Ватикана настолько обширен, что даже для беглого описания не хватило бы всех перьев из крыла архангела Гавриила, какие только есть в распоряжении святой конгрегации по сбору реликвий».

Пройдут немыслимо жестокие годы: подполье, тюрьмы, битва с фашизмом, Нюрнберг, но острота впечатлений от этой первой встречи лицом к лицу с фашизмом никогда не пройдет. В 1948 году в предисловии к сборнику «Их лица» Галан с сарказмом вспомнит о неподражаемых прелестях фашистской «демократии»: «Почтовый пароход Неаполь — Палермо причалил к молу столицы Сицилии как раз в день выборов в первый фашистский „парламент“. Я увидел ту же картину, что и в Неаполе, Риме, Флоренции и Венеции: сверху резали глаза пестрые флаги, с оград, заборов и столбов — плакаты с голыми субъектами, которые должны были изображать древних римлян. Особенно бросалось здесь в глаза одно: невиданное до сих пор множество полиции всех калибров — городской, военной, „национальной“. Даже живописные карабинеры прохаживались не по двое, как это было спокон веков, а целыми толпами. Казалось, что все Палермо ко дню выборов оделось в полицейские мундиры.

В маленьком отелике на Кварто Канти также не было от них покоя. Едва успел я умыться, как комнату наполнили военные, полицейские. Тучный человек в штатском попросил у меня паспорт. Увидя в нем слово „Полонь“ (Польша), человек поднял вверх залихватски закрученные усы цвета сапожной смолы.

— Ваш паспорт подделан. В нем вместо „Болонья“ стоит какая-то „Полонья“.

Я, неизвестно в который уже раз в этой стране, начал лекцию о том, что, кроме итальянского города Болонья, есть еще в Европе страна, которая называется Польша, но не успел закончить, как внизу, почти под самыми окнами, раздалось несколько револьверных выстрелов. Мой брюнет присел на корточки, побледнел и гаркнул что-то наподобие команды. Через секунду вся шайка с брюнетом в арьергарде метнулась вниз по лестнице на улицу».

Галан собственными глазами увидел, что «свободные» фашистские выборы в Италии ничем, по существу, не отличаются от выборов в панской Польше. Тот же жесточайший политический террор, шовинистическая истерия сопутствовали наступлению фашизма и в Италии, и в Польше, и в Вене…

Вспоминая рассказы Галана о его путешествиях по Италии, Мария Кроткова-Галан свидетельствует:

— Прежде всего его поразили контрасты этой страны. Он рассказывал, что особняки и магазины на центральных улицах Рима, Виа Корсо, Виа Национале, Виа Витторио Венето, способны поразить самое пресыщенное воображение. Но Ярослав что-то не видел рядом с ними людей с окраин. А чтобы посмотреть эти окраины, не нужно было ехать за тридевять земель. Задворки Лодзи или Кракова — та же, ничем не отличающаяся от итальянской, унылая картина. Люди ютились даже в пещерах и склепах окрестных холмов.

— А как насчет монастыря Санта-Мария делле Грацие и «Тайной вечери», о которых Галан говорил Козлашоку и где мечтал побывать? — спрашиваем Марию Александровну.

— Он был там. И говорил, что его поразило, как угрожающе ветшает это великое творение. «Вечеря» выполнена в особой технике, с применением и масла и темперы. Но восхищение росписью было столь велико, что даже после Великой Отечественной войны Галан думал в одной из работ вернуться к ее описанию. Вот посмотрите…

Мария Александровна берет с полки томик бессмертного Вазари:

— Здесь пометки Галана.

Находим отчеркнутые строки: «Ему (речь идет о приоре монастыря, торопившего Леонардо с окончанием работы. — В.Б., А.Е.) казалось странным видеть, что Леонардо целую половину дня стоит погруженный в размышление. Он хотел, чтобы художник не выпускал кисти из рук…»

Мария Александровна берет одну из открыток.

— Вот он пишет, что живет он отлично и что на судьбу жаловаться ему не приходится. Это — явно строки утешения: успокаивал родных. А мне не раз рассказывал, что для того, чтобы попасть в театр «Ла Скала», он с громадным трудом собрал деньги. Всячески экономил деньги, подрабатывал… Кстати, итальянскую музыку он знал в совершенстве. Буквально по небольшой музыкальной фразе мог определить и произведение и композитора.

Во Флоренции, этой «колыбели Возрождения», родине Данте, Челлини, Боккаччо, Донателло, Верроккьо, в Венеции, «жемчужине Средиземноморья», с изумительным собранием картин Рафаэля, Тинторетто, Тициана, Беллини, Веронезе, в Неаполе с «шумным зрелищем его бурлящей, бьющей через край жизни» не покидало Галана восхищение созданиями человеческого гения, творениями умного и талантливого народа. В годы, когда юноша становится известным писателем, он обращается к итальянскому искусству, черпая здесь высокие примеры и образы, помогающие ему в борьбе с тайным и явным фашизмом. Позднее, в годы Великой Отечественной войны, Галан не раз упоминал в своей радиопублицистике имена итальянских мастеров.

Примечательны слова, из открытки, отправленной Галаном из Палермо 4 апреля 1925 года: «Был сегодня сам на Монте-Пеллегрино — высокая гора, — видна с нее Сардиния… Этот вид на Капри — что-то замечательное!»

Галан был потрясен не только волшебством моря, побережья и бессмертных творений мастеров. Врезалось в его память на всю жизнь и иное — несгибаемость народа. Через много лет он напишет строки, исполненные восхищения перед мужеством итальянских коммунистов: «Отойдя от виадука шагов на сто, я обернулся… В глаза мне бросилось что-то другое, чего гвардия Муссолини не заметила. Во всю ширину виадука пылали на солнце большие красные буквы боевого лозунга итальянского подполья того времени: „Вива Ленин! Абассо Муссолини!“ („Да здравствует Ленин! Долой Муссолини!“) Для людей, которые писали эти слова, умерший Ленин был всегда живым и учил их быть бесстрашными в неравной борьбе. Над Италией не погасло еще солнце…»

В его автобиографии все это занимает всего несколько строчек текста: «В 1926 году, после того как бойкот высших учебных заведений Польши украинской молодежью был прекращен, решил продолжать свое образование в Краковском университете… В том же году вступил в ряды Коммунистической партии Польши и стал заместителем председателя прогрессивной организации студентов Краковского университета „Жизнь“».

Товарищи по подполью добавят: «…и одним из организаторов такой же группы в Галиции — „Пролом“». А видный революционер-подпольщик Западной Украины Богдан Дудыкевич отметит, что имя Галана к этому времени уже широко известно в Галиции как руководству партии, так и «среди прогрессивного студенчества». Соратник Ярослава по «Жизни» выдающийся деятель народной Польши Зигмунд Млинарский считает нужным оговорить и следующее, с его точки зрения немаловажное, обстоятельство: Галан тогда «в отличие от некоторых был свободен от всяких националистических предрассудков». В необычайно сложной обстановке Галиции и Польши тех лет это значило очень многое…

Краковский адрес Галана был: Площадь Лясота, 3.

Перебрались они из Вены в Польшу вместе с Отто Аксером и теперь снимали комнату на вилле, приобретенной по случаю их хозяйкой после смерти одного почтенного нотариуса.

Вначале они были рады, что устроились тихо и нехлопотно, но уже через день-другой выяснилось, что попали в осиное гнездо.

Живущие по соседству корпоранты из Горной академии оказались боевиками польских националистических групп.

Галан не устраивал их по трем причинам: во-первых, он был украинцем; во-вторых, по слухам, дошедшим до них, коммунистом; а в-третьих, не был антисемитом. Последнее обстоятельство переполнило чашу терпения воинственных корпорантов: они как раз, успешно проведя несколько погромов, усердно занимались подготовкой «широкой акции».

Встретив главаря корпорантов на улице, Галан остановил его и спокойно заявил:

— Акции не будет. Отменяется… А если попробуете — будете иметь дело вот с ними. — Ярослав кивнул в сторону ближайшего угла.

Вожак обернулся — и побледнел. Там стояла довольно большая группа рабочих и студентов. Некоторые из них, заметив, что корпорант смотрит в их сторону, небрежно вынули из карманов пистолеты и, повертев их в руках, снова спрятали.

— Они, — Галан кивнул на свою боевую группу, — между прочим, тоже умеют стрелять. И совсем неплохо…

Корпорант грубо выругался.

— А это ты уже совсем зря, — усмехнулся Ярослав. — Евреем я никогда не был… Но и фашистом тоже.

— Ничего. Я не знаю, кем ты был и кем не был, но мы все это тебе припомним… И очень скоро…

— Боюсь, что обожжетесь. — Галан пожал плечами. — Впрочем, если хотите — попробуйте…

Когда корпорант испарился, рабочие-боевики подошли к Галану.

— Ну как?

— Высокие договаривающиеся стороны к общему мнению не пришли…

Но, кажется, он испугался. Во всяком случае, наша демонстрация со стороны выглядела весьма внушительно…

Вечером пришел с этюдов Отто: он увлекался живописью.

— Перекусить бы чего-нибудь, — тоскливо бросил он, еще не переступив порог.

Галан кивнул на стол. На тарелке лежали несколько кусков черного хлеба и зеленые перья лука.

— Вот все, граф, что я могу предложить вам в моем скромном жилище… Розовое бургундское, к сожалению, дворецкий не успел распечатать… Так что, граф, не взыщите!..

Краков для них ничем не отличался от Вены. Та же жизнь впроголодь. И шутка, когда становится невмоготу.

«Вот окончим университет, тогда…» — Он часто вспоминает эти слова Отто. Вот уже шесть месяцев Галан с дипломом магистра философии в кармане ходит безработным. Без денег, без связей, без малейшего просвета в будущем…

И вдруг — как неожиданный подарок судьбы — предложение из частной украинской гимназии в Луцке.

— Только преподавать будете польский язык, — предупредил скучающий холеный инспектор. — И чтобы никакой политики. Никакой… — повторил он нараспев, словно наслаждаясь шелестящим тембром собственного голоса.

«Среди болот, вдоль Стыра расселся город. Старый, потрепанный, дома в нем как курятники, а в них обыватели захудалые, водкой пропитанные… Через город мимо магистрата и полиции гнилушка течет, не течет — застыла в тоске безмолвной, в смраде чадном, отравленном».

Таким встретил его Луцк, «город воеводский», где, как он писал друзьям во Львов, ему за один год довелось повидать столько омерзительного и смешного в мерзости, столько ничтожных, подлых и пришибленных душ, столько панского и лакейского хамства, что бороться с ними нужно не словами — железом. Вы узнаете их, мещан, «повсюду, — писал Галан, — узнаете всегда; они снуют между вами в сюртуках, рясах, сутанах, узнаете по глазам, так как в глазах у них и мир клопиный, и гордость лакейская, и страх беспредельный перед бурей дней грядущих».

А когда-то у этого края было славное прошлое.

В старинном Белзе сидел основатель города Сокаля русский князь Симеон, поведший свои полки под Грюнвальд громить немецких крестоносцев. Княжескими столицами были расположенные в округе Холм, Владимир-Волынский, Луцк и, наконец, лежащий на юге, на буграх Расточья на водоразделе Европы, седоглавый красавец Львов, основанный под Княжьей горой великим воином, дипломатом и собирателем червоннорусских земель князем Данилой Галицким для своего сына — князя Льва.

Но померкла на несколько веков в лихолетье новых нашествий, распрей и междоусобиц былая слава Червонной Руси. Спасенные некогда от монгольского ига храбрыми русинами и карпатороссами, польские короли поспешили набросить на эти земли свое ярмо, сделать их своими колониями. Потомки великих воинов становились попеременно то собственностью польской короны, то крепостными различных магнатов. В конце прошлого, XIX, века к богатым землям протянул свои руки из Львова польский граф Владимир Дзедугяицкий. Ему принадлежало около семисот моргов полей, лугов и огородов и почти две тысячи моргов леса.

Друзья во Львове впоследствии узнали о жизни Ярослава на Волыни из его очерка «В Луцке, городе воеводском»: «Возле полицейского участка стена к стене гимназия стоит. Дом небольшой, одноэтажный, а воздух в классах — один вздох на ученика (гимназия ведь украинская). Проедет по улице телега, налетит ветер, и облако пыли с шумом ворвется сквозь окно в класс… Школа — как молчаливый погост…»

Как жить? Как преподавать, чтобы не «поссориться с начальством» — панами из Волынской окружной школьной куратории, для которых он, Галан, — всего лишь подозрительная, симпатизирующая красным личность?

Нет, он, Галан, отбросит и сейчас же забудет все то, что ему вдалбливали в куратории, отправляя его «на учительство». Он объявит войну господствующей системе преподавания.

Педагогические взгляды Галана нашли отражение в статье «Так растут побеги», посвященной средним школам в панской Польше.

Галан смеется над схоластическим методом, требующим, чтобы ученик усваивал псевдонауку и мог пробубнить несколько молитв «и перечислить по порядку всех королей от первого до последнего». Он говорит о классовом неравенстве, которое искусственно и официально поддерживается в школе. Детей сортируют. В отдел «А» попадают дети буржуазии, духовенства и бюрократии. В отдел «Б» идут плебеи — дети крестьян, рабочих и мелких служащих. Галан, сам испытавший на себе все «прелести» иезуитского воспитания, не мог смириться с засильем церковников в школах. Галан требует сократить программы по греческому и латинскому языкам, которые в тридцатые годы в польских гимназиях стали средством отрыва учащихся от социальной жизни и общественных наук. В статье беспощадно осуждаются телесные наказания в школах, воспитание шовинизма и низкопоклонничества. «Поп одной львовской школы, — пишет Галан, — нашел новую систему воспитания… учеников поднимать за ухо до своей бороды. Эпитеты хам, свинья, стерва, каналья „сопровождают“ учеников до старшего класса».

Для любого учителя самое святое — любовь и память учеников. Она отражена на страницах, через много лет написанных теми, кого Ярослав Александрович выводил в жизнь. «Под руководством подпольного Волынского обкома партии, возглавляемого стойким большевиком тов. Бойком, которого позднее зверски замучила луцкая дефензива, — вспоминает бывший ученик Галана А. Гордовский, — Ярослав Галан проводил большую пропагандистскую работу не только среди учителей сельских школ, но и среди учеников. Часто Ярослав Александрович рассказывал нам о вольной и счастливой жизни советских людей, о величественных успехах государственного и культурного строительства в Советском Союзе».

Другой его ученик — И. Тишик — дополняет А. Гордовского: «Часто с группой надежных учеников наш учитель оставался в гимназии после уроков и рассказывал нам… о Советском Союзе». Галан использовал для бесед и то время, когда ученики «под видом экскурсии ходили в соседние села…».

Во всяком случае, безработица луцким полицейским детективам явно не грозила.

Галан мечтает встретиться с Горьким, который в это время жил на Капри. Он знает, что осенью 1928 года после поездки по Советскому Союзу Горький возвратился в Сорренто, и специально приурочивает поездку в Италию к зиме 1928–1929 годов. Своим попутчиком Галан избрал товарища еще по совместной учебе в Венском университете, преподавателя Луцкой гимназии Б. Кобылянского.

Желание познакомиться с Горьким было так велико, что Галан решился на путешествие, почти не имея на это средств. «Он рассказывал, — вспоминает М. А. Кроткова-Галан, — что в последнее путешествие (в Италию. — В.Б., А.Е.) он пустился с такой минимальной суммой денег, что не имел возможности платить за гостиницу и ночевал на улице. А обратно ехал двое суток, не имея даже куска хлеба».

«С 20 декабря 1928 года по 15 января 1929 года писатель Я. Галан был в Италии, — вспоминает Б. Кобылянский. — Цель путешествия — посещение Горького на острове Капри. Мне известно это как его товарищу по совместной учебе в Венском университете, а также по совместной работе в Луцкой гимназии. Отсюда (г. Луцк) мы отправились (20/XII 1928 г.) в Италию».

Подтверждение свидетельства Кобылянского находим в письмах М. А. Кротковой-Галан: «Галан особенно восхищался Капри». «Жив товарищ Галана (имеется в виду Б. Кобылянский. — В.Б., А.Е.), с которым он ездил в 1928 году в Италию. Они ездили с целью увидеть Горького. Галан ездил в зимние каникулы, которые тогда длились три недели, — они включали украинское и польское рождество».

Увидеться с Горьким Галану не удалось: Алексей Максимович на несколько дней выезжал с Капри, а Галан и Кобылянский не имели возможности задержаться в Италии более или менее продолжительное время, чтобы дождаться его.

Дела требовали возвращения в Луцк.

Атмосфера в Луцке и так была накалена до предела.

Во-первых, полицейские ищейки пронюхали, что Галан не только создал революционный кружок из учащейся молодежи, но наладил его постоянную связь со львовским подпольем.

Во-вторых, Галан поставил свою подпись под «Декларацией западноукраинских пролетарских писателей», опубликованной во Львове и вызвавшей взрыв ярости в Волынской окружной школьной куратории.

В-третьих, воеводе Юзефскому, фактическому хозяину сих благословенных богом мест, надоело выслушивать еженедельные рапорты господина полицейского, начинающиеся неизменными словами: «Как я уже вам докладывал в прошлый раз… Ярослав Галан снова…» (далее следовало, как правило, длительное перечисление преступных акций крамольного учителя).

В-четвертых…

Их было великое множество — «во-первых», «во-вторых» и «в-третьих»… Петр Козланюк писал, что достаточно было и одного такого «во-первых», чтобы «министерство просвещения уволило Галана с учительской должности».

Галан и сам чувствовал, что конец его «блистательной» педагогической карьеры близок.

Так оно и случилось, когда в один из дней ему в самой грубой форме приказали явиться «по начальству».

Его ни о чем не расспрашивали. Лишь коротко и официально уведомили:

— Вы уволены. Уволены из системы просвещения навсегда. Преподавать вам категорически воспрещается.

Так он получил «волчий билет».

Распрощавшись с друзьями в Луцке, он переезжает во Львов, где начинает сотрудничать в журналах «Нови шляхи» и «Викна».

После пребывания в Луцке Галан решил дать своим вконец истрепанным нервам хоть короткий отдых. По совету друга он поехал в карпатское село Нижний Березов, где по ничтожной цене договорился с одним из крестьян о постое.

Встав на другой день рано утром, Галан отправился к реке. Там он увидел вдруг худенькую девушку. Возвращаться домой он почему-то раздумал, и это обстоятельство, как мы увидим далее, имело в его жизни самые неожиданные последствия.

 

О первой любви, перешагнувшей года

«Дорогой Антось! — писал во Львов из Нижнего Березова сыну крестьянин Геник. — Вчера получили твое письмо, очень радуемся, что тебе стало лучше. Сейчас нам помогает заботиться о твоем здоровье и Славко. Почти каждый вечер вспоминаем тебя.

Дорогой Антось, хочу описать тебе, кто такой Славко… Это учитель гимназии из Луцка, а еще к тому же сам пишет книжки. Видно, что его все уважают и любят как умного и доброго человека. Один только комендант полицейского поста не любит его.

Говорит: умный, но плохо, что с бедняками якшается, а потому, наверное, большевик, ожидает звезды с Востока. Но леший побери этого коменданта! Я вижу, что все-таки добрый и справедливый этот Славко.

Сейчас он живет у Степана Геника.

Но я хочу сказать тебе, в чем главная суть дела.

Наша Анна белила на речке полотно и стирала себе рубашки, а валек выпал у нее из рук и, покачиваясь, поплыл по течению.

Анна побежала аж до Степанового леска, потому что там река разлилась и не так глубоко. Анна валек нагнала и несла, а он, Славко, сидел под ясенем в леске и что-то писал. Как увидел Анну, сразу пошел к жене Степана и спросил: „Чья это девушка?“

Жена Степана сказала: „Да это дочь Ивана Геника, которая учится в Коломне“. Степаниха нам говорила, что Славко очень расспрашивал ее об Анне, интересовался, нет ли у нее какого-нибудь хлопца. Степаниха сказала, что девушка еще никого не имеет, потому что ей лишь недавно исполнилось шестнадцать лет и она учится.

На следующий вечер Галан пришел к нам со знакомым Андреем и его женой. Андрей мне сказал:

— Вы знаете, Геник, почему мы пришли к вам?

— Давайте говорите, — ответил я, а самого что-то прямо в сердце кольнуло.

— Мы, — говорит, — пришли сватать вашу дочь за профессора.

Я об этом и не думал и смешался.

— Не знаю, — говорю, — мы такого не ожидали. Она еще ничего не имеет. Да и молода очень.

Славко говорит:

— Будьте спокойны, мне ничего не надо, ни земли, ни приданого. Приданое мы себе сами купим, когда будем вместе. А земля должна остаться тем, кто на ней работает. Земля — крестьянам.

Люди его любят… Говорят: если девушка его любит — пусть поженятся…

Поправляйся и в первых днях августа приезжай домой, надо приготовиться к свадьбе.

У нас сейчас очень весело, как еще никогда не было. Всегда полно (людей) в хате и возле хаты, приходят старые и молодые, все любят послушать, как рассказывает наш Славко. А если бы ты послушал, как хорошо играет на скрипке, то пусть спрячутся все наши музыканты.

Рассказывает, как ему тяжело было учиться, надо было помогать брату и сестре, а у самого ничего не было. Днем, рассказывал он, хожу в школу, а по ночам в театрах играю господам на скрипке. Говорит: этот инструмент меня от голодной смерти спасал. Такой-то человек, как этот Ярослав Галан, видно, был уже (как говорится в поговорке) „на возе и под возом“.

Будь здоров. Целуем тебя искренне: отец, мама, Анна и Славко.

Нижний Березов. 25/VII 1929 г.».

Антон Геник, получив во Львове это письмо, растерянно еще раз перечитал его. Да, никакой ошибки не было. Его Анна, его сестричка, выходит замуж.

Все это как-то не укладывалось в голове. Он пытался представить себе Анну хозяйкой дома, взрослой женщиной, но вспоминал только тоненькую девчонку с косичками среди таких же, как она, босоногих деревенских подружек, которые, конечно, как и их родители, ни сном ни духом не помышляли пока об их браке.

Наверное, так устроена жизнь: бег времени незаметен, как неразличимы перемены в близких, находящихся ежедневно рядом с тобой. Они, эти изменения, видятся на расстоянии. И вот сумел же этот неизвестный ему Славко разглядеть в застенчивой девочке то, что он, Антон, попросту проглядел.

Какой он, интересно, Галан? Молодой? Старый? Что у него на душе?

Чем живет?

Впрочем, знакомство — заочное, правда, — состоялось еще до отъезда Антона в Нижний Березов.

— У пана обширная переписка, — улыбаясь, заметил почтальон, протягивая через три дня Антону письмо.

Почерк на конверте был незнакомым. «От нового родственника», — догадался он, разрывая плотную серую бумагу.

Письма, собственно, не было — короткая записка:

«Дорогой шурин Антось!

В первую очередь разреши представиться: зовусь Ярослав Галан. Твоему вчерашнему письму мы очень рады, узнав о том, что твое здоровье улучшилось. Сразу же вчера пошел к врачу, чтобы проконсультироваться о состоянии твоего здоровья. Доктор Клецкий также отнесся радостно к вести об улучшении твоего здоровья. Старайся быть здоровым, сильным. Как ты уже знаешь из письма отца, надо будет много танцевать на свадьбе у сестрички.

Будь здоров, голову выше!

В борьбе никогда не сдавайся!

Славко».

«Кажется, он парень ничего, — неожиданно для самого себя подумал Антон. — И не размазня. Крепко стоит на земле… И о какой борьбе он пишет? Не похоже, что только о моем здоровье…»

Свадьбу справляли по-старинному. С соблюдением всех обычаев и обрядов. Антону запомнилось все до мелочей: и счастливая улыбка Анны, и задумчивость Галана, которую не могло развеять даже бесшабашное веселье, и мерцание августовских звезд над розовеющими вершинами гор, когда уже к ночи они вышли с Галаном на крыльцо, чтобы поговорить по душам. И когда уже Галана не станет, Антон, еще сам не зная для чего, напишет в тетради о том волнении, которое, как всполох верховинских зарниц, светило ему все эти бесконечно Долгие и тревожные годы:

«…11 августа 1929 года сошлись все друзья Анны, чтобы поклониться молодым, Анне и Ярославу, пожелать им счастья в их жизни, пропеть им печальные и шуточные песни.

Как начали девчата от имени Анны прощаться припевом с ее родной матушкой, что ее вскормила, что не одну ночь над ней не спала, с родным отцом, который ее одевал, бублики из города приносил, с родным братиком, носившим ее маленькой на руках и водившим ее на речку купаться и играть в садик; если бы вы послушали, как жалобно цыган с цыганятами играл, то если бы в хате были камни, то и они разволновались бы. Такова гуцульская свадьба, скорее печальная, чем веселая».

Они говорили о многих вещах. Антон уже знал и о злоключениях Галана в Луцке, и о товарищах Славко по Львову, но чувствовалось, что-то важное и решающее еще остается недосказанным. Галан явно присматривался к Антону, ставя его в тупик неожиданными вопросами, над которыми, признаться, Антон раньше и не думал. Постепенно наметилось сближение.

Судя по всему, у Ярослава не было времени, потому что примерно через неделю субботним вечером Славко кивнул Антону на дверь и тихо сказал:

— Выйдем. Нужно поговорить.

Они присели на бревна, сваленные у покосившегося заборчика, и Галан без предисловий начал:

— Антон, я должен уехать… из Луцкой гимназии меня уволили, надо искать другую работу… Значит, остается Львов. Там друзья, там литература. А главное — основное место борьбы. Какой — ты, видимо, уже догадался… Здесь у меня тоже кое-что остается…

— Я знаю, Славко. И вот тебе моя рука. Можешь во всем на меня рассчитывать…

— Спасибо. Я предполагал, что иного ответа не услышу.

— Анну берешь с собой?

— Пока нет. Вначале мне самому нужно осмотреться. Поглядеть, что к чему. А там посмотрим…

— Что нужно сделать здесь?

— Будут приходить книги и листовки. Нужно передавать их из рук в руки. Адреса я оставлю. Будь осторожным. С многими не связывайся. Людей надо перевоспитывать постепенно, но настойчиво. Неудачами не огорчайся. Их будет много, и не только неудач. Будут и жертвы. К этому нужно быть готовым. Поддерживай связь с доктором. Он наш человек и имеет большую возможность общаться с народом. Старайся ему сразу, как будешь получать, доставлять книги и журналы.

— Все сделаю.

— И береги Анну…

Настал день разлуки. Все уложили на подводу.

«Я увидел, — вспоминает Антон, — что Галану, как и нам, было тяжело расставаться.

Отец с воза крикнул, чтобы мы поторопились: можно опоздать на поезд.

Мать и Анна вытирали слезы, спрашивая и проверяя одна у другой, не забыли ли чего, поучали Славко, что и как он должен делать. Славко стоял среди хаты и смеялся.

Последними прощались мы. Галан крепко обнял меня…

Солнце поднялось над землей достаточно высоко, когда мы вышли из хаты. Отец, прищурив один глаз, сказал, взглянув на тень от палки: „Скоро будет десять…“»

Писем от Ярослава долго не было. Анна каждый день бегала встречать почту, пока наконец не дождалась весточки.

«Дорогая Анечка! — писал Галан. — Во Львов приехал счастливо, но беда в том, что и здесь счастье не очень-то улыбается. Но среди своих людей не пропадем. Много мне помогает Петро Козланюк. Говорю — много, потому что у самого его хлопот достаточно: жена и ее старенькая мать, а жизнь во Львове дорогая. Еще помогают люди, у которых живет брат Иван. Есть где переспать ночь — и то хорошо. Хотелось бы немного и им помочь, потому что и у них круто. Его (Ивана. — В.Б., А.Е.) хозяина уволили с работы. Начинается нужда, безработица, хозяйка с дочерью ходят стирать у господ… А тут я еще сижу на их шее, занимаю все-таки угол комнаты.

Прости, что в первую очередь веду речь только про себя — еще подумаешь: вот самолюб. Пиши, как твое, мамы, отца и Антона здоровье?

Читает ли малый Степанко (один из жителей Ниж него Верезова) газеты и прибегает ли к нам?

У него уже есть для того „Сила“ (имеется в виду газета „Сила“), что может читать.

А Сойка (один из жителей Нижнего Березова) читает ли теперь людям „Народное дело“? Газета хорошая, есть много хозяйственных новинок, даже со всего мира, которыми надо с каждым поделиться, кто хочет стать хозяином своей земли…

Ничего мне не высылайте, кроме черного, крестьянского хлеба, который мама выпекает. Он мне уже два раза снился. Последний раз снилось, будто я дома, мама вытянула хлеб из печи, хлеб так хорошо выпекся и такой полный и круглый, как солнце при заходе. Я будто бы сижу за столом, а мама взяла чеснок и еще горячий хлеб натерла им, и так мне хлеб запах, что я даже проснулся. Проснулся и еще раз хотел втянуть в нос запах этого хлеба, но втянул запах старых ботинок и туфель, которые до поздней ночи латал хозяин нашего дома. Теперь, надышавшись пылью заплесневелой обуви, он растянулся на своем верстаке и спит. Дышал то тяжело, то придыхал, либо совсем переставал вовсе дышать и внезапно наполнял всю грудь, даже свистело и напоминало что-то вроде дырявого цыганского меха.

Мне дальше спать не захотелось…

На ратуше выбило полтретьего.

Мысли упрямые и въедливые, как осенние мухи, не то что не дают заснуть, а даже веки не могу сомкнуть.

Вспомнил прошлое, вспомнил отца и мать, измученных трудной, тяжелой жизнью. Преждевременно ушли они на вечный покой, кому где судьба определила.

Отец оставил свое здоровье по дороге в Талергоф и в Талергофе за свои симпатии к России, а мать — блуждая по миру вместе с нами. Мы жили в холоде и в голоде.

Вспомнил вас, и как-то загрызла меня совесть, что связал твою судьбу с моей — корявой, растрепанной…

Прости, Анечка, что сегодня до предела растрогался и размечтался. Других заставляю держать голову высоко, а сам опустил…

Пиши, что хорошего у вас? Поздравь всех родных а знакомых!

Искренне тебя целую.

Славко».

Письмо это помечено: «Львов. 1929».

Вскоре после того, как Анна получила приведенную весточку, она направилась во Львов.

Подтверждение этому находится в воспоминаниях Петра Козланюка:

«…Подружились мы осенью 1929 года, когда Галана уволили с должности учителя в Луцке… Безработный учитель приехал во Львов искать работу. Привез он сюда пьесу „Груз“, а его Анечка — брынзу, хлеб и кукурузную муку для мамалыги. Наняли они комнатку на Песковой улице, с окном на овраги и холмы окраинной местности Кайзервальд. Я жил поблизости, и поэтому мы встречались почти ежедневно то у меня, то у него дома, а также в редакции либо в кафе, где мы читали газеты либо болтали с друзьями… В этот период Галан прекрасно играл на скрипке… Он еще с венских времен, когда зарабатывал себе на пропитание игрой на скрипке в кинотеатрах Вены, знал на память почти все оперы и оперетты, десятки музыкальных произведений великих композиторов. Особенно нравились ему печальные мелодии. Играл он страстно, душевно, и я часто сидел, слушая его, как зачарованный. А спустя некоторое время он внезапно подарил свою скрипку одному сельскому хлопчику.

— Зачем ты отдал скрипку? — спросил я удивленно.

— Не буду играть. Не могу — душа болит, — ответил он печально. — Когда-нибудь я, о друг мой (это было его излюбленное обращение), расскажу тебе.

Так по сегодняшний день остается для меня тайной, почему Галан избавился от своей любимой скрипки. С той поры писатель уже никогда о ней не вспоминал…»

Вероятно, особой тайны здесь никакой не было: у Галана уже была семья, а значит, и новые заботы. В голове — множество литературных планов. И работа в революционном подполье держала его в постоянном нервном напряжении. Большие надежды связывал Галан с постановкой пьесы «Груз» — вещи, осененной крылатым вдохновением и трепетным, нежным чувством.

Как-то между Ярославом Галаном и критиком Анатолием Тарасенковым в сороковые годы произошел любопытный диалог.

— Ярослав Александрович, что же вы считаете главным в своем творчестве — памфлеты, рассказы или пьесы?

— На это невозможно ответить, — отпарировал Галан. — Мать не делит своих детей. Но такова жизнь, — грустно добавил он, — где-то в глубине сердца кто-то ей ближе. Для меня это — драматургия.

— Почему?

— В драме наиболее раскрываются характеры и страсти человеческие. Это, если хотите, работа на психологической передовой…

— А с чего это у вас началось? — полюбопытствовал Тарасенков. — Я имею в виду, когда вы это почувствовали?

— Хронологически рубеж определить трудно. Первые опыты вспоминаешь сейчас с улыбкой. Попробовал как-то инсценировать повесть и рассказ для любительского театра в Перемышле. Под жутким названием — «Тайна ночи». Поставили, представьте себе. Мне было тогда двадцать три года. Вполне подходящий возраст, чтобы считать себя маститым драматургом, — засмеялся Галан. — Во всяком случае, это меня, как понимаете, окрылило, и я вскоре засел за драму «Дон-Кихот из Этенгейма». С середины 1926 года до начала 1927-го работал.

— Не видел.

— Да вы и не могли видеть. Шла она в Галиции. И то неделю.

— Это какой же Дон-Кихот?

Галан улыбнулся.

— Из Этенгейма. Помните у Толстого, в «Войне и мире», разговор в салоне Шерер о «несчастном» герцоге Ангиенском?

— Тот самый?

— Да. Наполеон расправился со сторонниками королевского дома Бурбонов. Они же мечтали с помощью Англии свергнуть Бонапарта и реставрировать монархию. 21 марта 1804 года в Этенгейме и был расстрелян принц дома Бурбонов герцог Ангиенский. В пьесе я его изобразил под именем князя Луи д'Ангиена.

— А цель? Конечная ваша цель?

— Показать, что люди, идущие против законов истории, обречены.

— Пьеса имела успех?

— Мнения разделились. Одни хвалили, другие — особенно рабочие на обсуждении постановки — сетовали, что я не тем занялся. Говорили: «Нам нужны не донкихоты Ангиенские, а борцы-революционеры, как в рассказах Гаврилюка».

— А ваше личное отношение ко всему этому?

— Думаю, что рабочие были правы. В тех условиях ожесточившейся классовой борьбы в Галиции нужно было действительно иное оружие. К тому же все у меня было довольно смутно. Я увлекся в пьесе борьбой характеров, часто упуская из виду, какие классовые силы за этими характерами стоят…

— Но где же все-таки начало? Галан подумал.

— Если серьезно, то, видимо, это драма «Груз»…

Об этом времени и постановке пьесы рассказывала в одну из наших встреч с ней народная артистка Украины Леся Кривицкая:

— И радостно и тяжело все это вспоминать. С Таланом я познакомилась в 1927 году во Львове. Я тогда работала в труппе Кооперативного театра. Мы не имели стационара и ездили из города в город. Часто гастролировали во Львове, Станиславе, Дрогобыче и Бориславе. Выступали мы преимущественно в рабочих районах. И наверное, потому-то к нам и пришел Галан со своей пьесой «Груз».

Первая встреча с Галаном была на квартире режиссера и актера Иосифа Стадника в конце 1927 года. Собралась группа актеров кооператива «Украинский театр». Все мы знали, что придет автор пьесы «Дон-Кихот из Этенгейма», которая начала печататься в журнале «Викна». И вот входит молодой человек (Галану было тогда 25 лет) невысокого роста, крепкого сложения, светловолосый, молча обводит всех внимательным взглядом слегка раскосых серых глаз, здоровается. Садится на приготовленное для него место за столом, начинает читать. Не спеша, выразительно…

…«Вантаж» («Груз») мы поставили через два года после «Дон-Кихота из Этенгейма». Галан снова несколько раз приходил к нам на репетиции. У меня что-то не клеилась сцена смерти Дженни. Галан это запомнил и на следующую репетицию пришел со скрипкой. «А ну-ка, Леся, попробуйте сыграть этот кусок под мое сопровождение», — и заиграл песню Сольвейг из оперы «Пер Гюнт» Грига.

Всю гамму переживаний во время работы над ролью передать трудно, но сыграла я, кажется, неплохо.

И вот премьера «Груза». Хотя и нелегко было в то время ставить украинские, да еще прогрессивные пьесы, однако мы добились своего.

Маленький зал музыкального института имени Лысенко на улице Шашкевича был переполнен львовскими рабочими, передовой интеллигенцией. Присутствовал консул СССР со своими сотрудниками, был и Галан. Зрители горячо приветствовали боевую пьесу писателя.

Ярослав Александрович внимательно следил за спектаклем. Во время антрактов не мешал нам, а после спектакля зашел за кулисы и всем искренне сказал «спасибо». Крепко пожал мне руку:

— Вам отдельное, большое спасибо, Леся. Вы оживили мою Дженни, вы вселили в нее душу…

Александра Сергеевна улыбается, вспоминая дорогие сердцу подробности той далекой своей театральной юности.

— В нашем театре было полное равноправие. Это очень нравилось Галану. Доходы мы обычно распределяли в зависимости от численности семьи артиста. Чтобы он мог прожить не голодая.

И нам нравилась наша аудитория — многие рабочие сидели прямо в спецовках: не успевали переодеться после работы. Народу на постановки «Груза» набивалось так много, что приходилось пускать людей за кулисы.

Ездили мы обычно на возах: билет по железной дороге был нам не по карману…

…И все это молодость. С «Грузом» у меня связаны самые светлые воспоминания. После премьеры долгие годы Галан, встречая меня, называл Дженни. Разве такое забудешь!..

…Дружеская связь с Галаном поддерживалась у нас все время. Галана нельзя было не любить за чуткое, доброе сердце, за ум и принципиальность. Он, как редко кто иной, понимал чрезвычайно тяжелое положение артиста в буржуазном обществе, его зависимость от «власть имущих». Но он был великим оптимистом и говорил: «На превеликое счастье мы не одни. За нами стоит могучая сила, которая спасет нас, — это Советский Союз. Ручаюсь вам, что вы будете играть на государственной сцене и труд наших артистов будет по заслугам оценен…»

Его слова прибавляли мне силы, были словно родниковая живительная вода для жнеца в жаркое лето.

Однажды я спросила Ярослава Александровича, нет ли у него для нашего театра какой-нибудь пьесы. Он засмеялся и сказал:

— Пьеса нашлась бы, но полиция не разрешит поставить ее, да еще беду на себя накличете — театр закроют только за одно желание взять мою пьесу…

Александра Сергеевна Кривицкая в одном из писем авторам вспоминала новые детали постановки и жизни пьесы «Груз»: «мы играли во Львове, а потом в Тустановичах, в районе Борислава. Вскоре нам пришлось снять пьесу с репертуара. Ее запретили нам ставить и на периферии и во Львове».

Почему? Ответ нужно было искать уже в самой пьесе и в тех обстоятельствах жизни, которые вызвали ее рождение. Восьмой пленум Исполнительного комитета Коммунистического Интернационала принял решение, в котором всем коммунистическим организациям вменялось в обязанность организовать всемерную поддержку китайской революции и активнейшую борьбу против интервенции в Китае. В обращении Союза китайских революционных писателей говорилось: «Мы призываем наших товарищей в каждой стране помогать нам чем можно — печатанием сведений о китайской революционной борьбе, требованием отзыва из Китая империалистических воинских частей и судов, поддерживающих китайскую реакцию…»

Драма Галана «Груз» — это художнический анализ именно тех империалистических сил, что стояли за спиной китайской реакции, и приговор им, выполненный с истинным писательским блеском и неумирающей взволнованностью.

В центре пьесы — семья одного «из первых граждан Британской империи» Сэма Уокерса, корабельного предпринимателя. Сэм Уокерс, по его понятиям, — безусловный патриот.

В понимании Уокерса патриотизм состоит в укреплении такой Англии, которая в бешеной погоне за наживой угнетает миллионы «цветных» рабов во всех уголках земли, Англии, которая на крови и поте трудящихся наживает кругленькие состояния, спекулирует, продает и не жалеет стерлингов на борьбу с национально-освободительным движением народов. Именно поэтому для Уокерса перестал существовать как член семьи его приемный сын Оскар, осужденный за революционную работу на два года тюрьмы. Но у Оскара иная родина. Тоже Англия, но другая. «У него тоже есть своя родина, — говорит С. Уокерсу его дочь Дженни, — и он ее любит любовью… которой мы понять не в силах».

Исследователям творчества Галана и мотив этот, и проблематика казались свойственными лишь данной пьесе писателя. Но это не так. Ведь ровно через год Галан напишет комедию об украинском национализме — «99 %». Многие ее идейно-нравственные коллизии обнажатся в сцене, где один из деятелей национализма произносит тост во славу своей партии, за «этих вернейших и лучших сынов народа, которые… с патриотизмом античных героев и самопожертвованием мучеников святой католической церкви отдают жизнь свою Украине…».

Такими предстанут и украинские уокерсы. С той же психологией и тем же пониманием «патриотизма», синоним которого — защита любыми средствами классовых интересов буржуазии. Изменятся имена и место действия. Суть конфликта останется.

Революционные бури расшатали царство уокерсов. Чтобы «удержаться на поверхности», Уокерс спекулирует на поставках оружия продажной чанкайшистской банде авантюристов. Нравственный конфликт драмы, как писал один из зрителей — рабочий — после просмотра спектакля, «исходит из глубинного понимания автором процессов окружающей нас жизни. А нравственный урок у ее — выбор дочерью Уокерса, Дженни, единственно достойного человека пути — пути в революцию».

«А мы не в болоте живем? — бросает она отцу. — Над этим ты не задумывался никогда? Отец, мы все утопаем в нем… по самые уши. Такую мы все выбрали судьбу, первые граждане Британской империи. Морем отгородились от мира; нам кажется, что лесами труб дотянулись до неба, а мы только заплевали его. Сотни миллионов разношерстных рабов обеспечивают нам доходную, спокойную жизнь. Это хуже смерти, отец».

Не было, кажется, такого года за последнее столетие, когда бы с новой силой не вспыхивали споры о том, что такое «романтика». Не была в этом смысле исключением и драма «Груз», в дискуссиях о которой все так или иначе сводилось к необычайно прекрасному, исполненному трепетной человеческой чистоты образу и характеру Дженни. И даже любителей абсолютно регламентированных в социальном смысле характеров она покоряла именно той сложностью натуры, без которой ее человеческая достоверность и цельность были бы нереальными. Смятение, когда человек принимает решения, определяющие его дальнейшую жизнь, — не признак слабости или раздвоенности души. Цельность характера Дженни в другом — это органическая ненависть ко всякой лжи и фальши. Отрешенность от всего, что мы называем эгоизмом и себялюбием. Понятие «доброта» в таком характере ничего не объяснит. Человек не может быть добр ко всем. Здесь зритель видел доброту, поднимающую не только Дженни, но и всех, кто умеет отличать в жизни подлость от истинной красоты сердца. Доброту, сплавленную с высоким полетом души, открытую звонкому ветру революции.

Дженни избирает борьбу. Борьбу с миром отца…