В месяц сроку, который отвел ему призрак Димитрия, он уложился. Правда, на этот раз убивал как-то равнодушно, поскольку к своему двоюродному брату прежде не питал ни гнева, ни подозрений. Он в какой-то мере был даже благодарен ему, что тот хоть и неуклюже, но пытался противиться во время болезни двойника, всячески уклоняясь от присяги малолетнему сыну Подменыша.

Его мать — дело иное, но по повелению Иоанна властная княжна Хованская была еще шесть лет назад пострижена в монастыре, а без нее Владимир оставался робким, беспомощным, и чувствовалось, что он жаждет лишь одного — выжить и сохранить своих детей. К тому же, если не считать тех выблядков, которых все считают царскими сыновьями, Владимир оставался единственным наследником престола, буде тот опустеет, и Иоанн гораздо охотнее предпочел бы, чтоб взошел на трон именно он, нежели Ванька.

Именно потому царь и держал своего последнего двоюродного братца в чести, ни разу не положив на него даже легкой опалы. Более того, он настолько ему доверял, что не далее как полгода назад, этой весной, поручил собирать полки для защиты Астрахани.

Он даже когда убивал его, то, вопреки обыкновению, не мучил, не пытал, даже вспомнил древний обычай Чингисхана, повелевавшего знатных людей, провинившихся в чем-либо, умерщвлять без пролития крови. А потому повелел не рубить им головы, а дать выпить яду, и искренне обиделся, когда в ответ на это благодеяние получил такой несправедливый оговор со стороны одной из жертв. Гордая жена князя, урожденная Одоевская, перед смертью, уже осушив свою чару, презрительно окинув Иоанна взором, пылающим ненавистью, ободрила слабодушного супруга, не решавшегося выпить отраву:

— Пей, Иакинф. То не грех. Господь ведает, что не по доброй воле мы из жизни уходим, а по повелению мучителя и душегуба своего.

Вот так. Он им, значит, почет и ласку, райские кущи на том свете, да и на этом добрую славу невинно убиенных мучеников, а они в ответ вона как. Никакой тебе благодарности, одни гнусные поношения. И глядя, как мучается брат, поклялся в душе, что старший сын Владимира Василий, который не приехал вместе с отцом, поскольку занемог, в наказание за худые слова его мачехи умрет совершенно иначе и непременно через тяжкие муки, да на плахе. Несколько успокоило его лишь сознание того, что четырнадцать лет жизни он себе уже обеспечил, ведь вместе с братом приняли яд и его дети, включая шестилетнего сына Юрия, а также десятимесячного младенца Ивана.

А потом, спустя пару дней, когда он уже хотел послать за Василием Владимировичем Старицким Малюту, Иоанн и вовсе развеселился — в голову пришла славная мысль, сулившая самому царю в случае ее исполнения не лишних два года жизни, а гораздо больше.

«Ваське-то семнадцатый годок пошел — самое время жениться. Запас у меня есть, так что спешить необязательно. Ныне его изничтожу — всего два года добавится, а коли он потомство наплодит, да сынов — тут куда больше можно огрести», — размышлял он.

От собственного хитроумия, которое позволяло ему ловко надуть наглого призрака, он так развеселился, что приказал выпустить из застенков сразу несколько десятков приговоренных к плахе.

Ох, если бы он только знал, что этот подлец Васька спустя пять лет столь бессовестно надует своего благодетеля. Мало того что у него за это время не родится ни одного мальчишки, так он еще и сам помрет, лишив таким образом Иоанна целых двух лет жизни. Нет, нельзя верить людям! Решительно никому, даже родичам! И оставалось только с хмурой злобой вспоминать свою глупую щенячью радость, которая, впрочем, продлилась совсем недолго, всего три дня, поскольку на четвертый он вновь расстроился, вспомнив, где уготовано место ему самому.

«Зато теперь можно грешить без боязни», — подумал себе в утешение.

К тому же надлежало дать еще один урок подрастающим царевичам, особенно Ваньке, которому исполнилось уже пятнадцать.

«Вот ежели ты их тоже к греху приучишь, тогда посмотрим» , — всплыли в памяти слова призрака. Что ж, будем приучать, к тому же за новгородцами оставался изрядный должок. Из разговоров старцев, которые они вели промеж собой, Иоанн уяснил, что чуть ли не все они являются выходцами из Новгорода и Пскова. Лишь один Феодосий Косой был из Твери, да еще один — из Торжка.

Теперь пришел черед платить по долгам. Пускай до самих мнихов ему не дотянуться — далече утекли, ажно в Литву, а тот же Косой, по слухам, еще и жениться там успел, зато в градах оставались их родичи, соседи и прочие знакомцы. Вопрошать, на какой улице да в какой избе некогда проживал мних Варлаам или Феодосий, бессмысленно, — скорее всего, никто не ответит, да и знали их соседи только по мирским именам. Однако попытку Иоанн все-таки сделал — вдруг да что-то получится. Весною 1569 года он вывел в Москву 500 семейств из Пскова и еще полторы сотни из Новгорода. В отличие от поговорки, гласящей, что попытка — не пытка, эта была как раз сопряжена с нею, но напряженно трудившемуся Малюте выяснить что-либо о старцах так и не удалось. Значит, надо мстить всем огульно. Так Иоанн и поступил.

Начал с Клина. Затем была Тверь, где он лютовал целых пять дней. Вспомнил и о непокорном митрополите Филиппе, который пребывал в келье Отроча-монастыря.

Это раньше Иоанн по своему неведению чего-то там опасался. Митрополит Афанасий, которого царь, можно сказать, облагодетельствовал, возведя после смерти владыки Макария простого инока в сан митрополита всея Руси, спустя два года вновь ушел в монастырь — это каково?! Да ведь как ушел-то подлец?! Тишком да молчком, не пожелав не то что спросить дозволения Иоанна, но хотя бы предупредить его. По сути, таким поступком он попросту плюнул своему благодетелю в лицо! Царь тогда снес этот плевок с христианским смирением. Можно сказать, простил, хотя прекрасно понимал, что хотел сказать своим уходом этот тихоня.

А уж про митрополита Филиппа и вовсе говорить не приходится. Был же меж ними честный уговор — ему в государевы дела не встревать, а Иоанну — в церковные. Так почто Филипп сей уговор порушил?! Восхотел превыше божьего помазанника встать? А ведь еще Христос заповедал, что кесарю кесарево, а богу богово. Вот и получается, что митрополит даже не супротив него, Иоанна, глас возвысил, а супротив самого Христа. Шалишь, владыка. Не бывать по-твоему.

Правда, и тогда Иоанн, как последний глупец, сдержался. Мыслил, наивный, что их слово к богу быстрее долетает, как-никак сан, вот и убоялся адовых мук.

«Хорошо, что брат Митька вовремя глаза открыл, а то так бы до самой старости и терпел их плевки, — с мрачной иронией подумал. — Хоть какую-то пользу я из мертвяка извлек. Теперь-то понятно — что щади, что не щади долгополое семя, ан все одно — вниз мне дорожка указана. Ну а коль они даже грехи мои и то отмолить неспособны, то и мне с ними неча возиться. Ладно, Афоньке в могилу давно утек. Не выкапывать же мне его прах. Да и тихо он все содеял. Окромя меня да его самого никто и не понял — решили, что и впрямь по причине своей немощности владыка сызнова в Чудов монастырь вернулся. Но этот…»

Вперившись тяжелым взглядом в лицо верного Малюты, Иоанн произнес:

— Поедь-ка к старцу да возьми у него благословение мне на дорогу, чтоб я одолел всех своих ворогов.

— А коли он откажется? — уточнил Григорий Лукьянович.

Иоанн помедлил, но затем вспомнил, что не иначе как из-за Филиппа, тайно доброхотствующего заволжским старцам, утек из Соловков главный его мучитель — отец Артемий, и зло ответил:

— Ежели откажется, то выходит, что не желает он мне добра, а стало быть, и сам ворог. Ну а с ворогами моими, Малюта, ты и сам ведаешь, яко поступать надлежит.

Так и случилось. Старец в ответ на переданную от имени царя просьбу заявил, что благословляют только добрых и на доброе. Малюта вздохнул — убивать митрополитов, пускай и бывших, ему ранее не доводилось, но деваться было некуда. Выбор-то невелик — либо этот тщедушный старик, который и без того одной ногой в могиле, либо он сам, ибо ослушания государь не простит. Успокаивая себя мыслью, что Филипп, скорее всего, страдает от разных немочей и болячек, так что смерть для него — избавление от них, протянул длинные волосатые руки к стариковской шее. Тот не противился.

— От жара окочурился ваш Филипп. Ишь как натопили, — буркнул он, выходя из кельи, столпившимся в узеньком коридорчике монахам. — Похоронить надобно.

— Дозволь с почетом, Григорий Лукьянович, близ алтаря, — робко обратился к нему настоятель.

Малюта задумался, но, так и не припомнив, было ли что сказано Иоанном на этот счет, согласно кивнул:

— Пущай так.

Правда, потом получил выволочку от государя, который гневно заметил, что ворогам почету быть не может, пускай и посмертного, тем более от царских слуг.

Свое раздражение Иоанн сорвал на Торжке, где на него, видя, что пришел их последний час и терять нечего, накинулись пленные крымские татары, сидевшие в одной из башен. Им почти удалось прорваться к Иоанну, попутно тяжело ранив верного Малюту, оставшегося валяться со вспоротым брюхом и с собственными кишками в руках, которые он судорожно пытался запихнуть обратно к себе в нутро. Неведомо, уцелел бы и сам государь, но на сей раз ему повезло — выпрыгнувший вперед воин со странного цвета синеватыми усами, ловко орудуя саблей, сумел сдержать их неистовый напор, а там подоспели и прочие пищальники. Спустя несколько минут с крымцами было покончено.

После пережитого страха разъяренный царь на пути к Новгороду уже не оставлял на пути своего опричного войска ни одного целого селения, не только учинив резни в Выдробожске, Хотилове, Едрове, Яжелбицах, Валдане, Крестцах, Зайцеве, Бронницах и прочих градах и селах, но и повелев не оставлять в живых ни одного прохожего якобы для сохранения тайны. Однако, сколько ни убивал, сколько ни палил — все казалось мало.

Не утолил он своей жажды крови и в Новгороде, хотя «потрудился» там изрядно. Верные опричники, въехавшие в город четырьмя днями ранее, сработали на совесть. К тому времени они уже успели поставить на правеж всех монахов и священников, требуя с каждого из них по двадцати рублей, и нещадно лупили тех, кто не мог заплатить, опечатали и дворы богатых горожан, а иноземных гостей, купцов и приказных людей на всякий случай заковали в цепи, таким образом приготовив все для предстоящей расправы царя.

Судил Иоанн вместе с сыном Иваном, усадив его подле себя. Учил, как нужно повелевать, какие слова говорить, поясняя, что казни должны быть разные, иначе не будет того страху в людях, поэтому несчастных жителей убивали по-разному. Кого приказывал забить до смерти, кого жгли, а иных привязывали головою или ногами к саням и везли на берег Волхова к месту, где река не замерзает даже зимою, и бросали с моста в воду, причем целыми семействами. Ни для женщин, ни для стариков, ни для грудных младенцев, которых для надежности привязывали к материнской груди, исключения не было.

«Пусть мне ад после смерти, — мрачно думал Иоанн, глядя на казни, — зато им ад при жизни. Все не так обидно».

Шесть недель лютовал царь. Была уже середина февраля, когда он угомонился, повелев собрать с каждой улицы по одному человеку, и тихо произнес:

— А теперь молите господа о нашем благочестивом царском державстве, о христолюбивом воинстве, да побеждаем мы всех врагов видимых и невидимых.

Глядя на угрюмо опущенные лица новгородцев, чьи взгляды были устремлены в землю, потому что не скрывать их от царя нельзя — уж очень много в них полыхало ненависти, Иоанн, догадываясь об их чувствах, счел нужным пояснить:

— Кровь же, что здесь пролита, не на мне, но на изменнике моем, вашем архиепископе Пимене, да на его злых советниках. Ну а теперь живите и благоденствуйте в сем граде. Идите с миром.

Трудно сказать, то ли в насмешку оно прозвучало, то ли он и впрямь искренне думал то, что говорил. Поди спроси его теперь. Зато доподлинно известно, что сразу после расправы над новгородцами Посольский приказ составил подробный наказ для русских дипломатов в Польше. Так, на вопрос о казнях в Новгороде, говорилось в наказе, русские послы должны были отвечать… вопросом: «А вам откуда это ведомо?» — и добавлять: «Коли вам ведомо, то зачем нам сказывати?» Не знал Висковатый, заботясь о престиже страны, что его время тоже заканчивается и совсем скоро послы Руси и на вопрос о нем самом будут давать точно такие же лукавые ответы.

Архиепископа же посадили на белую кобылу, нарядив его в какую-то ветхую драную одежду, сунули в руки волынку и бубен, отчего владыка стал удивительно похож на бродячего скомороха, некоторое время возили по новгородским улицам, после чего под надежной охраной повезли в Москву.

Говорят, что тогда погибло не менее шестидесяти тысяч, а Волхов, запруженный телами истерзанных людей, еще долго не мог пронести их в Ладожское озеро. Трудно сказать, насколько преувеличивал летописец, но ясно одно — количество жертв исчисляется не менее чем пятизначным числом.

Натешившись, но не удовлетворившись содеянным, царь неспешно покатил в сторону Пскова, недоуменно размышляя по пути, отчего это его так не любят, и еще больше злобясь от этого. Однако, вступив в город, он с удивлением обнаружил выставленные на улицах прямо перед домами столы с едой и питьем. Высыпавшие горожане, держа в руках хлеб-соль, встречали его, стоя на коленях и с радостными улыбками на лицах. Он поначалу даже глазам не поверил. С чего бы вдруг такое ликование? Странно.

Однако давать команду к очередному погрому не спешил — уж очень приятно было видеть такое непривычное зрелище. К тому же сопротивление всегда лишь разжигало в Иоанне страсть к мучительству, а если доводилось испытать страх, как в случае с пленными татарами, то вызванный проявленной собственной трусостью стыд почти сразу перерастал в бешеную ярость и злобу, а вот покорство… Тут двояко — мог и распалиться пуще прежнего, а мог и утихнуть.

Впрочем, он еще не собирался изменять своих прежних распоряжений относительно горожан, хорошо помня, что Псков — родина отца Артемия и должен заплатить за все прегрешения старца, допущенные по отношению к царю. Но когда он уже въехал на площадь, где располагались церкви святого Варлаама и Спаса, подле которых дожидался государя игумен Печерского монастыря отец Корнилий, к Иоанну верхом на метле вприпрыжку приблизился местный юродивый по имени Николка Саллос. Поманив Иоанна пальцем, он, привстав на цыпочки, шепнул на ухо заинтригованному государю:

— Али не насиделся еще в избушке-то? Неужто сызнова хотишь, чтоб тебе подмену сыскали?

Иоанн испуганно отпрянул, резко выпрямился в седле и оглянулся по сторонам. Вроде бы никто, кроме него, не слышал. Разве что Басманов с князем Вяземским. Он подозрительно покосился на них, но потом решил, что и до них тоже навряд ли донеслись слова юродивого. Царь вновь пригнулся и тихо спросил:

— А ты-то сам откель об избушке ведаешь?

— Так мне братец Васятка вечор сказывал, — простодушно пояснил Николка, пританцовывая на месте.

«Час от часу не легче», — вздохнул Иоанн.

— Какой еще Васятка?

— Али забыл такого? Дак ведь он же у тебя в Москве завсегда на паперти в церкви святой Троицы сиживал.

— Это когда ж было? — не понял царь. — И церкви той давно нет, да и сам Васятка помер. Как же ты мог…

— Нешто сам не ведаешь, царь-батюшка? — хитро улыбнулся Николка. — Телу — гнить, а душе — жить. Ну а где, то одному господу ведомо. — И тут же пожаловался: — Васятке-то легко было, кой за твоего братца молился, а мне за тебя уж больно тяжко — не поспеваю совсем. — И лукаво погрозил пальцем: — Не шали, а то твоя лошадка тебя обратно не довезет.

Иоанн раздумывал до вечера, а ночью его конь пал. Ему тут же вспомнилось пророчество Николки и… погром был отменен.

Позже, когда до Саллоса допытывались, что он сказал такого убедительного, чтобы утишить сердце Иоанна, юродивый простодушно отвечал:

— А я ему мясца предложил. Сказывал ему, что коль он так по скоромному изголодался, то пущай не человечинку — говядинку лучше съест.

— Да как же ты не испугался-то?! — ахали люди, пораженные смелостью Николки, и с восхищением смотрели на дурачка.

— А чего бояться-то? — удивлялся в свою очередь юродивый. — Я ж ему не камень — мясца предложил. От души.

— А он, что ж? Он-то что тебе ответил? — торопили люди.

— Не стал брать, — сокрушенно вздыхал Николка. — Да оно и понятно. Известно, человечинка-то послаще будет да посочней. Коли он ее распробовал, то говядину едать нипочем не станет.

— Ах, милый ты наш, — всплескивал руками народ, и чуть ли не каждая из хозяек считала своим долгом непременно сунуть в большую холщовую суму Николки либо монетку, либо кусочек съестного.

Но на самом деле Иоанн угомонился ненадолго. К тому же ему в голову пришла очередная безумная мысль. Не доверяя никому, он стал сомневаться даже в тех, кого выбирал сам. Рассудив, что верность хороша тогда, когда она подкреплена страхом, царь повелел Малюте выбить из тех новгородцев, которые вместе с архиепископом отвезли в Москву, сведения обо всех, кто пытался их предупредить. Дескать, ему доподлинно известно из доноса некоего Григория Ловчикова, что кто-то из опричников был в сговоре с изменниками и послал в Новгород грамотку.

— А имен тебе не назвали, государь? — спросил Малюта.

Иоанн призадумался, но потом, вспомнив Псков и свой разговор с юродивым, во время которого ближе всего к нему находились князь Вяземский и воевода Басманов, твердо произнес:

— А ты сам помысли. Из простецов никто о том, куда мы собрались, не ведал. Стало быть, и упредить они не могли. Знали-то совсем малое число — я да ты, да еще человечка три-четыре. К примеру, Алеха Басманов да князь Афонька. Вот и смекай.

Малюта смекнул быстро и спустя всего пять дней принес Иоанну свежие допросные листы, кое-где заляпанные ржаво-бурыми пятнами крови. В каждом из них были написаны имена Алексея Басманова, его сына Федора, а также князя Афанасия Вяземского.

— Я про Федьку ничего не говорил, — недовольно произнес Иоанн, читая листы.

— Не мог сын не знать, что отец родной задумал, — пояснил Малюта.

На самом деле причина была в другом. Был Григорий Лукьянович ревностным христианином, молился часто и подолгу, особенно после тяжелой пыточной работы. Да и перед нею тоже не забывал поднести ко лбу два перста, чтобы бог благословил верного царева слугу в его тяжких трудах. Не пропускал он и воскресных служб. А уж содомитов не любил — беда просто. Потому недрогнувшей рукой и вписал сынка Алексея Даниловича в эти опросные листы.

— Да неужто Афонька тоже в изменщиках? — подивился царь, прочтя в листах про князя Вяземского.

Малюта засопел и сердито ответил:

— И не просто в изменщиках, а в самых ярых.

На самом деле у Григория Лукьяновича имелись свои причины ненавидеть Вяземского. Мало того что князь был прямым соперником Скуратова-Бельского, причем даже более удачливым, чем сам Малюта, учитывая, что государь даже лекарства принимал не иначе как из рук верного Афоньки — высший знак безграничного доверия. Вдобавок Вяземский к самому Малюте относился с презрением, которое даже не удосуживался хоть как-то скрывать.

Хорошо помнил Малюта и «большой сбор», учиненный два года назад Иоанном. Тогда его вторая жена Мария Темрюковна была еще жива, но из-за своей бабской немочи не могла исполнять супружеских обязанностей. Иоанн же, решив потешиться в усадьбах опальных и просто отписанных по причине ненадежности в земщину бояр, для начала замыслил обзавестись на время этого «ратного похода» бабами, чтобы весело проводить не только день, но и ночку.

Выбрав в июле 1568 года ночку потемнее, царские опричники, возглавляемые князем Афанасием Вяземским, Малютой Скуратовым и Васькой Грязным, вламывались веселыми ватагами в дома и гребли всех, кто заранее приметился им самим.

Избежать позора могли разве что жены и дочери самых знатных, да и то не из-за уважения Иоанна к древности рода, а по гораздо более прозаической причине — поди взломай крепкие ворота, запертые на дубовые, а то и железные засовы. К тому же, даже если и удастся тебе перемахнуть через высокий бревенчатый тын, окружающий со всех сторон боярскую усадьбу, все одно — схватки с хорошо вооруженными холопами и матерыми злыми волкодавами, спущенными по такому случаю с цепей, не избежать. Нет уж, лучше брать тех, кто попроще — из числа обычных горожан, а кто они — купцы, попы или ремесленники, — не важно.

Отъехав за город, Иоанн устроил дележку, забраковав чуть ли не всех, кого подобрал Малюта и его люди — уж больно толсты, — и три четверти живой добычи Васьки Грязного. Их он роздал ближним людям, чем вызвал не только досаду у Малюты, но и… неудовольствие Вяземского.

— Коротконогая, как сам ловец, — заметил князь, оценивая доставшийся «подарок» и выпросив у государя позволения взять тех, кто не подойдет из добычи самого Афанасия.

У Вяземского, чьи люди приволокли не так уж много, всего-то с десяток, царь одобрил сразу семерых.

— Услужил, Афонька. Расстарался для своего государя, — похвалил он князя. — Не то что эти сиволапые, — небрежно кивнул Иоанн в сторону остальных предводителей, чем в очередной раз вызвал немалую зависть к удачливому конкуренту в соперничестве за царскую милость в душе Скуратова-Бельского.

— Нешто холопы ведают, что князьям Рюриковичам по сердцу, — в тон ему заметил Вяземский и презрительно сплюнул в сторону Малюты.

Зависть Григория Лукьяновича мгновенно переросла в злость, и он поклялся про себя, что этот плевок никогда не забудет. Теперь пришло время рассчитаться.

— Он-то и упредил новгородцев о том, что ты их покарать возжелал, — зачем-то добавил Малюта, хотя это же самое и без того было указано в опросных листах.

— А не клевещут ли поганцы на моих честных слуг? — спросил Иоанн, всем своим видом изображая бесстрастного и справедливого судью. — Ведь их, ежели попытать с усердием, на кого хошь можно натолкнуть. Вот хошь бы и на тебя, — и испытующе посмотрел на Скуратова.

Малюта развел руками:

— На все твоя воля, государь. Известное дело — изменщики и на дыбе изменщиками останутся. Может статься, кто-то и напраслину на них возвел, — лихо дал он задний ход и тут же быстро уточнил: — Ежели повеление твое будет — сызнова всех опрошу и со всем моим тщанием, — и вопросительно посмотрел на царя.

Тот молчал, последний раз прикидывая, могли или не могли его жертвы слышать разговор с Николкой. Скорее нет, чем да, особенно Вяземский, который был чуть позади Басманова, но что если у него острый слух? Ныне помилует, а потом будет все время терзаться сомнениями. Не проще ли решить сразу? К тому ж, если все переиначить, тогда надо кому-то отвечать за навет. А кому? Да Малюте, больше некому. А может, и впрямь Гришку на плаху?..

— Да нет. Скорее всего, ты прав. Тяжко мне, вот я и усомнился, — скорбно вздохнул Иоанн, придя к окончательному решению. — Ведь я им, как самим себе верил. Сам знаешь, я даже лекарства токмо из рук князя Вяземского принимал, боле не из чьих, а он вон как со мной! — с надрывом в голосе произнес царь, а во взгляде, устремленным на главного палача, читалось: «Живи покамест да цени, что я тебя выбрал».

Напомнить безродному псу его место, конечно же, следовало, но Иоанна вновь, и уже в который раз, умилила собачья преданность Малюты и то, с каким самозабвением он предается своему делу, испытывая, подобно самому царю, подлинное наслаждение от всего происходящего. Для него крики осужденных были как песни, вопли терзаемых слаще гуслей, кровь висевших на дыбе — как родниковая вода, а сам процесс пытки — как услада души, несравнимая ни с чем. Прочие палачи тоже трудились добросовестно, но без вдохновения, а Малюта…

В обычное время слегка туповатый, в пыточной он становился подлинным творцом. Глаза его так и светились от удовольствия, когда он придумывал для своих «гостей» что-то новенькое. То он с гордостью показывал Иоанну особую печь, в которую с помощью регулируемых винтов можно было строго дозировано засовывать ноги человека, чтобы пытка длилась и длилась, то клещи с рваными острыми краями, то необыкновенно прочную веревку, пропитанную таким составом, что она не рвалась во время перетирания человека надвое, то специально изготовленные кузнецом острые когти, надеваемые палачом на пальцы. Словом, когда бы Иоанн ни заглянул в пыточную, Малюта всегда находил, чем его позабавить.

И эдакого проказника на плаху? Нет уж. Пусть его кудлатая голова еще побудет на могучих плечах. Сгодится сей черт, ох как сгодится. Мал чиряк, да сколько гноя. Жаль, конечно, Басманова. Нет, не молодого. Тот осточертел со своими слезами да причитаниями. А вот старый еще пригодился бы. Воевода-то он неплохой. Но и то взять — сам виноват. Видишь, что государь келейно поговорить хочет, так чего суешься? Хотя…

Тут в голову царю пришла интереснейшая мыслишка, и он даже крякнул от удовольствия — не все одному Малюте придумывать. Пусть видит, что и государь тоже мудрствовать умеет. «К тому же такое Гришке и в голову никогда бы не пришло. Куда ему», — подумал он пренебрежительно, и от этого умственного превосходства стало вдвойне приятнее.

Через несколько дней, спустившись по крутым, каменным и скользким от сырости, и не только от нее одной, ступенькам, ведущим в пыточную, Иоанн зашел в святая святых владений Григория Лукьяновича. Зашел и огляделся — вроде все как обычно. Даже запахи и те привычные. Чуточку отдавало железом, немного — сыромятными кожами, густо приванивало из кадки с водой, но надо всеми ними стоял главный аромат, который щекотал ноздри и вызывал в низу живота сладкое томление. То был запах человеческой крови.

Свет от двух горящих факелов зловеще плясал, оглядывая весь нехитрый скарб палачей — крюки, цепи, клещи, вертела, какие-то шильца с остриями, тоненькими как спицы, и прочие принадлежности, столь необходимые для их труда. Огонь то ярко освещал их, то, словно в ужасе от увиденного, норовил скрыть до поры до времени в полумраке.

Отблески пламени злыми судорожными бликами вскользь прогуливались и по лицам присутствующих, включая и сидевшего перед столом Федьку Басманова. Иоанн поначалу не узнал своего прежнего любимца — так разительно переменилось его лицо. Казалось бы, всего ничего провел тот здесь, но хватило с лихвой. Ныне от холеного щеголя остались разве что буйны кудри, да и те грязные и слипшиеся от пота. Увидев царя, несчастный рухнул на колени и принялся ползать подле его ног, вымаливая прощение за несуществующую вину.

— Не ведал я, ничегошеньки не ведал, — заливался он слезами. — Да кабы знать, я б их своими руками, своими руками…

— Затем я и пришел, — бесцеремонно перебил его Иоанн. — Говоришь, верен мне яко пес цепной? Своими руками изменщиков моих положил бы? Так ли?

— Так, государь! Так! — причитал Басманов.

— Проверим, — вздохнул Иоанн, но больше не произнес ни слова, встал и молча направился к выходу. Остановился лишь у самого порога. Резко обернувшись в сторону Малюты, повелительно произнес:

— Гриша, голубчик. А дай-ка ты ему ножичек востренький. Там среди изменщиков и батюшка его пребывает. Коль не забоится Федька чрез родительскую кровь преступить, то пущай поживет.

Уходил, не дожидаясь согласия или отказа. Впрочем, в том, что тот выберет, Иоанн не сомневался и, как выяснилось днем позже, не ошибся. Пристально глядя в преданные глаза Федора, он похвалил его за содеянное, но тут же и погасил радость, заметив:

— А ведь для тебя ничего святого нет. Ты, чтоб жить, ныне родителя свово, а завтра, коль занадобится, так и меня по горлу полоснешь.

Но слово сдержал и, в отличие от Петра, другого сына Алексея Басманова, Федьку казни не предал, повелев лишь сослать его со всей семьей на Белоозеро. Там тот вскорости и умер.

Для остальных были приготовлены муки потяжелее.

25 июля лета 1570-го на большой торговой площади в Китае-городе установили восемнадцать виселиц. В самом центре была выстроена большая загородка, внутри которой опричники вбили два десятка кольев. К ним были привязаны бревна в виде поперечных перекладин. Словом, Голгофа да и только. Не иначе как для вящего сходства рядом разложили орудия пыток, а возле одного из крестов запалили высокий костер, повесив над ним огромный пивной чан с водою. Сам Иоанн явился на рыночную площадь на коне и в полном вооружении. При нем был старший из царевичей и многочисленная вооруженная свита, за которой следовало полторы тысячи конных стрельцов, плотным кольцом окруживших площадь.

Увидев все эти приготовления, народ решил, что после Новгорода настал последний день и для Москвы, и начал разбегаться кто куда. Пришлось собирать людей заново, а потом, чтоб не тряслись от страха, самому Иоанну вставать на Лобное место и прилюдно объявлять, что, мол, было у него в мыслях «намерение погубить всех жителей града, но он сложил уже с них гнев».

Затем стража вывела на площадь около трех сотен опальных, предварительно разделенных на две группы. Вначале-то их было намного больше, чуть ли не полтысячи, но Малюта и его дюжие подручные не зря ели царский хлеб. За несколько месяцев число жертв заметно поубавилось, а те, кто все-таки выжил, представляли собой жалкое зрелище. После перенесенных пыток многие из них вообще с трудом передвигались.

Однако начинать было решено с милостей. Иоанн великодушно объявил, что, как христианнейший государь, узрев, что вины их не столь тяжки, решил помиловать оных изменщиков, после чего чуть ли не две трети обвиняемых были отведены в сторону и выданы на поруки земцам. Тем не менее подле кольев все равно осталось больше сотни.

— Государь, — подбежал к царю встревоженный главный распорядитель Малюта. — Прости, не помыслил я вовремя.

— Ты о чем? — удивился Иоанн.

— Не управиться катам, — скорбно вздохнул Малюта. — Вон их сколь мало, — уныло кивнул он в сторону трех стоящих палачей.

— Это ведь самого нужного на Руси и нет! — возмутился Иоанн. — Ну и ладно. Пущай один предатель другого предателя губит.

— Это как? — с удивлением воззрился на царя Скуратов.

— А земцы у нас на что? — вопросом на вопрос ответил государь. — Вот и пущай мне доказуют, что они не с ими заодно.

Первая заминка вышла с дьяком Висковатым. После того как главный земской дьяк Андрей Щелкалов громко зачел ему его «вины», стегая после каждой статьи обвинения по голове плетью, предполагалось, что дьяк покается. Последний из любимцев Подменыша был слишком нужен Иоанну, чтобы положить его голову на плаху. Но тот не признал ни того, что хотел отравить государя, ни того, что подсоблял сдавать крепости Литве. Не сознался он и в том, что писал к королю Сигизмунду, желая предать ему Новгород, и в том, что писал к турецкому султану, чтобы тот взял Астрахань и Казань, и в том, что звал крымского хана в набег на Русь. Вместо того произнес иное, то, что давно наболело:

— Будьте вы прокляты с вашим царем-кровопийцем.

Сказал, словно в лицо плюнул.

И вновь запыхавшийся Малюта прибежал к Иоанну, беспомощно разводя руками.

— А что сказывает? — притворился царь, будто не слышал громких слов дьяка.

Малюта от неожиданности икнул. Ну как такое повторить. Одно дело — Висковатый, ему терять нечего, а вот Григорию Лукьяновичу — есть что.

— Сказывает, что не хочет каяться, — нашелся он.

— Вишь, каков злодей, — медленно произнес царь, вновь наливаясь безумием ярости. — Даже покаяться не хочет, яко он возжелал всю Русь по кусочкам раздати. Ну да ладно. Хотел я его помиловать, да, видать, не судьба.

— А как тогда казнить повелишь? — уточнил Малюта.

— Какова вина, такова и кара. Чтоб справедливо все было, — назидательно заметил Иоанн. — Коли он Русь по кусочкам раздать возжелал, так и вы его ныне по кусочкам, — и крикнул вдогон: — Каждый чтоб отрезал.

Так скончался бывший глава Посольского приказа, царский печатник и думный дьяк Иван Михайлович Висковатый, которого не пощадили, исполнив в точности так, как и повелел царь. Первым был Малюта, который, недолго думая, отрезал дьяку нос. Вторым подошел Андрей Щелкалов.

— Торжествуешь, — с упреком прошептал Висковатый.

— Не чаял, что так сложится, — честно признался тот и покаялся: — Прости, Иван Михайлович, а о детишках твоих я постараюсь позаботиться, — после чего, зажмурив глаза и чуть не угодив остро заточенным ножом по своим же пальцам, отсек у печатника ухо.

— Молодца, — одобрил внимательно наблюдавший за происходящим царь. — Не думал, что так ловок.

Щелкалов кисло улыбнулся и отошел в сторонку. Его мутило. Нутро выворачивало наизнанку. Кто-то легонько толкнул его в бок. Щелкалов оглянулся. Рядом стоял коренастый миловидный юноша в одеже царского рынды, держа в руке платок.

— Прими, Андрей Яковлич, — вежливо произнес он и посочувствовал: — Худо?

— Съел чего-то вечор, — отговорился дьяк. — Грибки, видать, несвежие были, али поганка затесалась.

— Никак и я с тобой вместях на той же трапезе был, — умно ответил юноша. — Мы с тобой, поди, из одной мисы те грибки отведывали, — и скорбно вздохнул.

— У-у-у, как они его обступили. Будто воронье, — не выдержав, прошипел Щелкалов, глядя на суетившихся возле Висковатого людей, но тут же спохватился и бросил тревожный взгляд на юношу — не донесет ли?

Спустя миг тревога переросла в панику — он, наконец, узнал вежливого собеседника. Перед ним стоял Борис Годунов. Кто он и что он — Щелкалов толком не знал. Ведал лишь, что тот в числе прочих рынд, сопровождает царя во время его торжественных выходов, да еще то, что он в каком-то родстве с постельничим царя Дмитрием Ивановичем Годуновым, приходясь ему вроде бы братаничем.

«Погоди, погоди, — осенило его, — да не тот ли это Годунов, который вроде бы присватался к старшей дочке самого Малюты? А ведь, кажись, и впрямь он самый. Ох, беда, беда. А я-то, дурень, при нем про воронье бухнул. Это ж теперь не сносить мне головы, как пить дать, не сносить».

— Не прав ты, Андрей Яковлич, — возразил Борис, словно не замечая смятения на лице дьяка. — То хорошо, что обступили. Быстрее муки закончатся.

— Да пес с ним, с изменщиком, — дрожащей рукой отмахнулся Щелкалов. — Ты лучше поведай, как здоровье Григория свет… Лукьяновича, — насилу вспомнил он отчество Скуратова-Бельского, которого про себя называл не иначе как Малютой или попросту Гришкой.

Годунов прекрасно понимал, почему тот смотрит на него так испуганно, но улыбнулся не насмешливо, а скорее понимающе, да и то усилием воли почти тут же согнал усмешку с лица и спокойно произнес:

— Для того не меня, а его вопрошать надобно, — и кивнул в сторону площади, где вовсю суетился его будущий тесть.

«И впрямь что-то я глупое сморозил не подумавши, — мелькнуло в голове у Щелканова досадное. — А чтобы еще спросить?», но как назло в голову ничего не лезло. Так и стоял в смятении, нервно переминаясь с ноги на ногу.

— А меня ты не боись, — посерьезнел Борис. — Пущай я не боярин и не окольничий, но ведаю, яко честь рода блюсти, так что отродясь ни на кого не доносил. Чисты у меня длани. А теперь прости за напоминанье, но сдается, что тебе сызнова туда идти надобно. Как-нибудь свидимся, — крикнул он уже вдогон Щелкалову, который, опомнившись, сломя голову бросился к помосту.

Теперь ему предстояло прочесть «вины» государственного казначея Никиты Фуникова — приятеля Висковатого. Сам Иван Михайлович был уже мертв. После того как у дьяка угодливо поотрезали все, что могли, палач отрубил у трупа голову. Однако Фуников тоже отказался повиниться в содеянном, после чего Иоанн разъярился не на шутку.

— В опросных листах ты иное сказывал, — зло прошипел он.

— Тебя бы на ту дыбу вздернуть, царь-батюшка, так и ты бы во всем признался.

— Даже если ты и ни в чем не прегрешил, но ты Висковатому угождал, — произнес Иоанн. — Твоя кровь на нем. Повинился бы он — и тебе быть бы живу, а так… — Он неловко передернул плечами и, скрывая смущение, напустился на ожидавшего его решение Малюту: — И что ты тут на меня уставился?! Али не зришь, каков поганец?! Ныне одно на языке, к завтрему — иное! Вот и казнити его повелеваю тако же! Какова жизнь, такова и смерть, — приговорил Иоанн.

После этого Фуникова привязали к кресту и стали попеременно обливать кипятком и ледяной водой. Казначей был сварен заживо.

После него дело пошло веселее. Последний сын дворцового повара Молявы Алексей, который также был поваром и якобы пытался отравить царскую семью, вдруг вырвался из рук державших его опричников и кинулся к царю, упал перед царем ниц, чтобы вымолить прощение, но был безжалостно заколот Иоанном.

Его пример воодушевил остальных. Чуть припозднившийся к началу расправы опричный боярин князь Василий Темкин-Ростовский, искупая свою вину, отрубил голову дьяку Разбойного приказа Григорию Шапкину, его жене и двум сыновьям. Не подвели и родичи Романовы. Яковлев-Захарьин, после того как обезглавил дьяка Большого прихода Ивана Булгакова, не побрезговал занести топор над его женой и дочерью. Тут же рядышком кто-то неумело, но старательно, с третьего раза, сумел снести голову дьяка Поместного приказа Василия Степанова. Его казнили тоже со всей семьей.

А Щелкалов все гадал, продаст или не продаст его юный царский рында. Даже покидая площадь, на которой оставались валяться растерзанные тела казненных — по повелению царя их воспрещалось убирать оттуда в течение трех дней, — он мучился только этим вопросом.

Успокоился Щелкалов лишь спустя несколько дней. «Если бы Борис сказал тестю или Иоанну, то тот давно бы меня этим поддел, — рассудил он и подивился: — И впрямь неровня он Григорию Лукьянычу. А чего ж тогда в зятья пошел? Хотя — ладно. То — его дело».

А своего любимца князя Вяземского царь пощадил. Избитого палками по пяткам на правеже, его не отправили на плаху, а сослали в Городец на Волге, где он и умер в тюрьме в железных оковах. Свезло Афоньке, потому что к тому времени Иоанн «наелся» казнями. К тому же надлежало приниматься за внешние дела.