Время в избушке и летело, и тянулось одновременно. Так всегда бывает, когда сегодняшний день в точности как вчерашний, а тот, в свою очередь, как две капли воды схож с позавчерашним и с тем, который был неделю или месяц назад. Посмотришь на них — тянутся себе, словно один нескончаемый, буднично-серенький и тоскливый. Оглянешься же назад и ахнешь — седмицы как не бывало, месяц вскачь умчался, да и лето, словно птица, упорхнуло. А там и еще один годок норовит в прошлое кануть, а за ним еще… И все это тоже из-за однообразия. Такой вот парадокс.

Сперва узник и впрямь изрядно докучал старцам. То и дело он непотребно ругался, причем не просто подбирал самые грязные выражения в адрес своих тюремщиков, но и старательно подмечал — от каких из них монахи сильнее всего морщатся. Их-то он в дальнейшем и старался употреблять почаще.

Помимо этого, он пытался мешать и их молит вам, запевая что-то свое, пускай тоже из божественных книг, но все равно сбивающее старцев. Те и на такое непотребство реагировали кротко, поначалу пытаясь увещевать, а потом, видя, что узник от этого лишь еще пуще входит в раж, вовсе махнули рукой — пусть себе поет, что хочет.

Уверившись в своей безнаказанности, бывший царь перешел к более решительным действиям. Как-то раз, изломав зубами деревянную ложку и сделав из ее ручки острый наконечник, он попытался воткнуть его в глаз отцу Фоме, когда тот неосторожно подошел слишком близко к решетке. Хорошо, что старец успел отшатнуться, поэтому отделался лишь неопасной ранкой в щеке.

Словом, вредил и пакостил, как только мог. Но все рано или поздно надоедает, а потому со временем притих и непокорный узник. Особенно заметно это стало после посещения избушки Подменышем. Гораздо чаще ему стали приходить не просто мыс ли о том, как вырваться отсюда, но о грядущей мести. Первый побег он попытался совершить спустя год после того, как повидался с двойником. Умен был Иоанн, рассчитал и учел, как ему казалось, все, кроме… местности. Было обидно до слез вспоминать, как он, по грудь увязнув в трясине, орал во всю глотку, призывая старцев на помощь…

С тех пор он немного присмирел. Бушевал, да не каждый день, а ехидство свое стал направлять в иную сторону, употребляя скапливающуюся на языке желчь злобных слов исключительно в те минуты, когда они беседовали о непонятных местах в святых книгах. Один из старцев выступал в роли сомневающегося, а второй — объясняющего. Обычно первым бывал Феодосий Косой. Уж больно нравилось ему примерять на себя одеяние скептика, вопрошать и ставить в тупик прочую братию.

— Вот, скажем, Аврам, — вещал он. — Он выдал свою жену Сару за сестру, и царь египетский, воспылав к ней любовию, возжелал жениться на ней. Стало быть, неповинен царь египетский в грехе, ибо не ведал, что сия женщина уже имеет мужа. Тогда почто господь поразил тяжкими ударами его самого и дом его? И почто не покарал самого Аврама?

И тут начинались жаркие дебаты по поводу загадочного божьего поведения, в которых обычно брал верх все тот же Феодосий. Но старцы в избушке жили не постоянно одни и те же, часто менялись, и потому иногда Феодосия подменял кто-нибудь другой. Чаще им был старец Фома, реже проявлял свое любомудрие Вассиан, а вот Артемий — почти никогда. Спору не мешал, но всегда был в числе защищающих святые книги, хотя и до определенного предела.

— Как мог царь Давид выбрать себе из наказаний не то, в коем должен пострадать он сам, но его народ. Неужто после того его можно считать святым? — возмущался Фома.

— Отчего же нет? — разумно отвечал старец. — Помыслите, братия, когда могли бы наступить для него гонения от неприятелей? Токмо когда бы он лишился своих ратников. Это сколь же люда вначале должно было бы погибнуть в войске Давидовом, что бы он бегал от своих ворогов по стране? А ведь после исчисления он узнал, что имеет восемьсот тысяч сильных мужей токмо в Израиле да еще пятьсот тысяч в Иудее. Выходит, избери он эти гонения, и его народа погибло бы еще больше. К тому ж мыслил он, яко обычный человек. Сами посудите, сколь может унести людей железа всего за три дни? Не столь уж много. Потому он и выбрал ее. Откуда он мог знать, что помрет столь великое число?

Так же разумно и толково он отвечал на другие вопросы. Однако прочую братию никогда не обрывал, но лишь поучал, утверждая, что нет ереси в любви к мыслительству и любомудрия никогда не бывает излиха, ибо господь недаром дал человеку разум, вдохнув в него божью искру, а посему сосуд всевышнего волен сам избирать себе любую дорогу. Хочешь — бреди, яко привязанный, вослед за святыми книгами, ни на шаг не отступая в сторону, хочешь — воспари мыслию, яко птица, коя изо всех тварей ближе всех к отцу небесному. Сам Артемий предпочитал последнее.

— Нож али топор, и то без работы ржа точит, тело у лежачего недужного пролежнями покрывается, ибо бездейство само по себе есть кара, — частенько любил он повторять остальным монахам. — Так по что мы свой разум ежедневно и ежечасно мыслию не испытуем? Ждем, чтобы и его ржа поточила? А ведь он, тако же, яко и образ наш, даден свыше. Вот и выходит, что человек не думающий, но лишь хватающий все готовое, подобен тому оратаю, кто не засевает землю по весне. Иной и спохватывается, но прошло уж время, и посеявшие летом не дождутся урожая, ибо поморозит зима-смерть молодые всходы. Тот же, кто лишь в мерзлую землю, то бишь на старости лет, принялся бросать зерна в пашню, и во все ростков не узрит.

— А озимые?! — выкрикнул из-за решетки Иоанн, услышав поучение впервые.

Выкрикнул и дико захохотал, довольный, что уел монаха. Но это лишь казалось ему. У Артемия нашелся ответ и про озимые:

— То осенний посев, и уподобить его можно книжной премудрости. Смерть-зима уносит с собой посеявшего, но его семена-слова становятся по весне доступны иным, юным. Одначе одними озимыми сыт не будешь. Надобно и самому потрудиться с яровыми. Вот и выходит, что оба посева важны — один для себя, другой — для потомства. Так мы и живем.

Постепенно и сам Иоанн стал участвовать в подобного рода диспутах. Изодранные фолианты ему заменили, взяв с узника слово, что новые он станет читать со всевозможным бережением, и теперь бывший царь нет-нет да и вставлял словцо, и не одно, почерпнутое из святых книг, причем, похваляясь своей памятью, цитировал наизусть целые куски из писания. Не все из них звучали к месту, подчас и вовсе невпопад, но тут почти все старцы делали вид, что не замечают в сказанном ни казусов, ни противоречий. Лишь Феодосий Косой да правдолюбец Фома всякий раз выступали поперек, уличая узника в говоре не по делу, и тыкали его носом в содеянные ошибки. Потому Иоанн и невзлюбил их больше прочих, а в диспутах всегда становился на противоположную сторону, защищая святые книги, какая нелепица в них бы ни говорилась.

Свою роль в этом сыграл и бес противоречия. Коли старцы мудрствуют, то он, Иоанн, встанет поперек них. Да и нельзя ему отходить мыслию от митрополичьих и епископских поучений. Он — государь, а потому должон жить с ними в ладу и согласии. О том же, что судьба у него — обретаться до скончания своих лет в избушке, Иоанн и слышать не хотел. Стойкая вера, что все должно перемениться, упрямо не хотела покидать его. Разве что ненадолго, в часы уныния, но они проходили, и узник вновь принимался упоенно мечтать, что именно он сотворит с двойником и со своей женой за содеянное с ним.

Как именно произойдет его освобождение и восхождение на трон — он не задумывался. Должно произойти, и все тут. Хотя, скорее всего, оно случится тайно, то есть должна будет осуществиться точно такая же подмена. И чтобы быть к ней готовым, он жадно вслушивался, впитывая в себя каждое известие о ненавистном двойнике — что делает, чем занимается, какие дела решает да с кем воюет. Понимал — если подмена произойдет, то и он дол жен быть готов к ней.

А уж как он ликовал, невзначай услыхав о том, что не будет теперь в избушке ни Феодосия Косого, ни Фомы, ни Вассиана, да и иных прочих, включая старца Артемия, то не описать. Первые дни после такой новости он и вовсе ни разу не присел — так и вышагивал без передыха по своей комнатушке из угла в угол. Казалось ему, что вот-вот, совсем немного, и все — он обретет долгожданную свободу, а злокозненных старцев, осмелившихся держать в тенетах государя всея Руси, он умучает прямо тут же, в этой избушке. Причем сделает это неторопливо, смакуя, и не до конца, оставив их подыхать.

Забылось все — и как он славно проводил время в шахматных баталиях с тем же Феодосием Косым, с которым предпочитал играть чаще всего, потому что тот почти всегда проигрывал, и как умиленно подпевал старцам, когда они заканчивали обедню или вечернюю службу очередным псалмом. Только месть, только кровь — вот что гневно стучало в его сердце.

Но шли дни, а все оставалось по-прежнему. Разве что сторожившие его старцы теперь практически не менялись, ибо было их всего двое, а потом, после смерти молчаливого отца Сергия, остался и вовсе один.

И вот настал день, когда в избушку заглянул неведомый странник. К тому времени в живых был лишь старец Варсонофий. Лишь потому он и согласился оставить пожить странствующего монаха, который якобы заплутал в здешних местах. Были и еще причины.

Попасть в избушку незнающему ход через трясину болота было практически невозможно. Получалось, что пришлого монаха провел не иначе как сам всевышний. Опять же имя. Старца, ушедшего за полгода до того из жизни, звали отцом Аввой. Тем же именем назвался и пришедший. Это обстоятельство и добило Варсонофия.

«Не иначе как сам господь, взяв одного, дал взамен другого, — рассудил он и умилился милосердию и предусмотрительности всевышнего, который на всякий случай даже поименовал новоприбывшего тем же именем. — Это, стало быть, для того, чтобы я уж точно не ошибся».

Был новоявленный отец Авва мелок росточком, еле-еле дотягивался высокому Иоанну до плеча. Густая иссиня-черная борода надежно скрывала его лицо, оставляя открытыми лишь глаза, по-татарски приплюснутый нос, да еще низко скошенный лоб. Выглядел отец Авва угрюмым и больше думал — говорил же редко и односложно, преимущественно лишь когда отвечал на вопросы. Святое писание он знал плохо, поясняя это обстоятельство тем, что он его, дескать, чует душой, а честь по книжицам не обучен.

Когда отец Варсонофий впервые указал ему на Иоанна, пояснив, что сей муж страдает тяжкой душевной болестью, возомнив себя страшно сказать вслух кем, Авва не проронил ни слова. Свесив вниз длинные, доходящие чуть ли не до колен руки, монах лишь кивнул и долго-долго стоял недвижим, склонив голову набок и пристально всматриваясь в узника, будто сравнивая с подлинным царем.

Но если новый жилец не был сведущ в святом писании, то по части охоты равных себе он не имел. Известно, что у монахов, живущих в пустынях, во все нет скоромных дней — сплошь постные. Не был исключением и старец Варсонофий. А так как до ближайшего селища скакать и скакать, то вместе с ним вынужденно постился и Иоанн.

Теперь, с приходом нового мниха, еда пошла куда сытнее. Узнав о том, что узнику скоромное не запрещено, отец Авва в первые же дни устремился в лес и к вечеру вернулся с добычей. Да и потом не было случая, чтобы он воротился с пустыми руками. И всякий раз маленькие, глубоко посаженные глазки монаха хищно поблескивали.

Кромсая добычу на куски, он все так же задумчиво поглядывал на узника, и от его взгляда Иоанна по коже пробирал морозец. Ну чего, спрашивается, он так уставился, о чем раздумывает своей кудлатой головой и что за мысли бродят под его низко посаженным лбом? То ли зарезать хочет, то ли… Словом, непонятно, и от этой непонятности становилось еще страшнее.

А отец Авва все размышлял, как ему лучше поступить. Промахнуться в решении было никак нельзя — уж очень высока цена ошибки, а потому надлежало все как следует взвесить и обдумать да не по одному разу.

До принятия иноческого сана звали кудлатого бородача Григорием, по отцу Лукьяновым, а по деду-прадеду Скуратом. Уж больно любили его предки поспешать. Прадед даже свою жену, когда она с бабками-повитухами уходила рожать в баньку, всегда поторапливал. «Скора? Скора?» — то и дело вопрошал он, сидя на приступочке. Потому его и про звали Скората, а уж деда, чуть изменив прозвище — Скуратой. Было и еще одно прозвище — Бельский, которое тянулось за ними гораздо раньше, с тех самых времен, когда они вышли из малого града Бельск, стоящего на Волыни.

Был Гришка с рождения мал ростом и оттого еще в детстве годков до пяти звался малюткой, а к десяти годам, будучи пониже кое-кого из семилетних, не говоря уж о сверстниках, получил собственное прозвище Малюта. Однако соседских мальчишек, которые его так дразнили, бил жестоко, потому с ним предпочитали не связываться.

В те времена голод на Руси был явлением нередким, в том числе и на землях близ града Ярославля, где они и проживали в крохотном починке. Страдания переносили кто как, в зависимости от характера, но по большей части безропотно, то есть ложились да помирали. А вот Малюта не захотел смириться перед жестокой судьбой. Подъев все, что имелось, он, схоронив отца и мать, взял да и зарубил соседей, у которых в подклетях еще имелось немного зерна, а по двору бегали целых три курицы-несушки. За короткую летнюю ночь успел и нажраться от пуза, и зерно перетаскать, и дом запалить. Шустер был, что и говорить.

Ужаснулся он содеянному гораздо позже, когда на досуге поразмыслил да вспомнил о том томительно-сладком чувстве, которое охватило его в те мгновения, когда он помахивал топором. Было оно, пожалуй, даже слаще, чем постельные утехи, которым Гришка любил предаваться с молодой женкой. А еще страшнее стало ему спустя две ночи. Уж больно нехорошие сны приходили к нему. Озноб прошибал от тех смутно видимых, скачущих где-то в отдалении силуэтов, которые являлись ему во снах. «Наш, наш!» — радостно напевали они, кружась вокруг оторопевшего Гришки в нескончаемом хороводе.

Правда, вскоре ему стало не до них. Оставшиеся двое соседей вскоре заподозрили неладное, стали переговариваться да перешептываться. Пришлось снова брать в руки топор… Так и вышло, что в починке из четырех дворов остался один — Малюты. Вместо остальных — мрачное пепелище.

Ночные видения после всего этого участились, голоса становились все громче, а силуэты — отчетливее. Малюта уже мог разглядеть у черных теней торчащие из головы отростки. Тогда Гришка показал теням здоровенный кукиш и злорадно заявил: «А вот шиш вам! Отмолю!» Посеяв добытое через кровь зерно в землю, он попрощался с навзрыд рыдающей женкой и твердо зашагал по пыльной проселочной дороге в сторону Ярославля.

Прибыв в город, он, недолго думая, подался в первый же попавшийся ему по пути монастырь, внес скудный вклад награбленным серебром и попросил самую глухую келью. В ней он и проживал до тех пор, пока не приключилась с ним очередная перемена.

Выезжавший на поставление в сан нового епископа митрополит Макарий оказался в монастыре случайно — уж больно расхлябились от постоянных дождей дороги, и потому, с трудом добравшись до Ярославля, владыка решил не искушать судьбу и сделать небольшой передых. Можно было бы дальше пуститься водой, но вместе с дождями пришел и пронизывающий осенний холод, а потому проще было выждать несколько дней.

Вот в эти-то дни и произошло сразу два события, оказавшие столь значительное влияние не только на судьбы некоторых людей, но и на судьбу всей Руси. Во-первых, из Каргополя прибыл некий мних Ульян, исповедавший в последний путь инокиню Пистимеи), бывшую в миру боярыней Аграфеной Челядниной. Тайна исповеди свята, но ведь и инок поведал ее не мирскому человеку, а духовному владыке всея Руси, да к тому же по настоянию отца Паисия, а потому и не утаил от Макария того, что поведала ему умирающая монахиня.

А чуть погодя, уже разоблачаясь, чтобы отойти ко сну, в памяти владыки всплыла пятилетней давности бредовая речь царя, из которой Макарий, честно признаться, так ничегошеньки и не понял. За то теперь кое-что стало понемногу проясняться. Ведь если только на один-единственный крат кий миг допустить, что этот второй сын остался жив и дотянул до наших дней, а потом каким-то чудом…

Митрополит досадливо крякнул и попрекнул себя за неуемную фантазию. «Эва, чего навыдумывал. Это тебе не жития, где можно писать, что душе угодно. Тут — жизнь, а в ней чудеса бывают столь редко, что о них и говорить не стоит. Хотя… Но где тогда искать второго… или первого, — тут же поправился он и призадумался. — Да и точно ли в той избушке братца государя поселили? А может, просто появился у Иоанна двойник? Такое ведь тоже случается. Пускай очень и очень редко, но происходит. Вон, помнится, сообщали ему, еще когда он носил не черный, а белый клобук, что в монастыре на Молоткове имеются два монаха, схожие ликом друг с дружкой так, как и двойнята не всегда бывают похожи, хотя не то чтобы братья, а и в родстве друг с другом не состояли».

Макарий стянул с себя скуфью, обнажив редкие седые волосы на макушке, да так и продолжал держать ее в руке, напряженно размышляя над тем, что получалось. А получалось вовсе даже неплохо. Не следует думать о том, что только у иезуитов, появившихся к этому времени в Европе, был обычай интересоваться тайнами великих мира сего. Просто они возвели это любопытство в один из своих принципов. На самом деле многие прекрасно понимали, какие выгоды сулит подобное знание и какие пре имущества может дать обладание такими тайнами умному человеку.

Правда, справедливости ради надо упомянуть еще и об опасностях, которые лежат рядом с этими выгодами, причем смертельных опасностях. Кому из тех же великих понравится то, что рядом с ним находится человек, знающий чересчур многое? Да никому. Но тут уж поневоле надо рисковать. При крупной игре мелких ставок не бывает.

На Руси в те времена митрополиты особо не помышляли об этих тайнах и не потому, что все, как один, были нелюбопытны или трусливы, вовсе нет. Просто не было таких тайн у правящих Рюриковичей, да и мудрено, чтоб они появились. Вся жизнь великого князя проходила под таким присмотром сотен слуг, холопов, дворни и прочей челяди, не говоря уж о боярах, что о секретах не могло быть и речи. Вдобавок тем же митрополитам, в отличие от римских пап, было хорошо известно, что их номер второй, но никак не первый.

Тем не менее ведать о слабостях государя в чем-либо, особенно когда он такой горячий, как этот, Макарию хотелось. Тогда при великой нужде, буде таковая все же возникнет, можно было бы без труда его осадить, как норовистого жеребца.

Вот тут-то и попался владыке на глаза тихий мних Авва. Осторожный Малюта так и не исповедался до конца в своих тяжких грехах перед игуменом, не говоря уж обо всех прочих. Он лишь глухо произнес, что повинен в головничестве и жаждет искупить грех. А вот перед вкрадчивым голосом митрополита устоять он не сумел и поведал ему все без утайки.

— Се — тяжкий грех, — сурово заметил Макарий. — К тому же свершен не единожды, что паки и паки усугубляет. Даже я отпустить его не в силах. Для искупления оных деяний мало затворничества да молитв.

— А что надобно? — поинтересовался Малюта.

— Великий грех требует великого подвига, — ответил Макарий. — Готов ли ты, чадо?

— Готов, владыко. Повели, и все исполню.

Митрополит с неожиданной силой, таящейся в сухонькой ладони, властно притянул его голову к себе поближе — очи все больше и больше отказывали — и испытующе посмотрел в глаза Малюты.

«Зол, упрям, но тверд яко во зле, тако ж и в добре. Посему слово сдержать должен», — сделал он вывод.

— А зрил ли ты когда-нибудь нашего государя? — спросил он.

— Доводилось. Я с зерном в Ярославль приезжал, а он как раз в это время тут был. Даже два раза повидал, — похвастался Малюта.

— Лик его запомнил ли?

— Как ныне пред глазами стоит, — заверил монах.

Это и решило дело.

На первый взгляд, казалось бы, поручение, данное ему митрополитом, выглядело простым. Всего-то и надо сыскать человечка, удивительно похожего на царя Иоанна, которого злокозненные заволжские старцы таят где-то в избушке. Было даже указано ее примерное местонахождение — в районе Белоозера, недалеко от Порфирьевой пустыни. Сыскав же его, немедля вывести оттуда и потаенными тропами, минуя большие грады, да что там — даже крупные деревни, привести в Москву и явиться вечерком вместях с ним на митрополичье подворье. Макарий не поскупился и на деньгу, то есть забот с пропитанием монах тоже не имел. Три серебряных рублевика, зашитых в суконную однорядку, прият но оттягивали полы одежды.

Однако скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Гришка упрямо бродил по лесам, пока наконец не вышел на избушку, причем и впрямь чудом, едва не утонув в трясине, но тут он неожиданно для себя столкнулся с иным — загадочным и не понятным для него.

Он-то мыслил, что некие злокозненные монахи и впрямь затаили недоброе супротив государя. По тому и держат в темнице этого человека, столь дивно схожего ликом с царем. Но выяснилось, что дело обстоит как раз наоборот. Во-первых, сей узник и отцу Варсонофию надоел со своими капризами хуже горькой редьки, так что тот был бы рад-радехонек избавиться от сей обузы, да вот беда — на пути к этому стоит помехой приказ государя. Это уже получалось во-вторых, то есть содержится он здесь не по прихоти, а по царскому повелению.

Ну и как тут быть? Ой, мысли, Малюта, мысли, чье слово важнее — светского или духовного владыки. Да попутно еще и над тем, почему сей таинственный узник так сильно похож на царя. Правда, ни роста его, ни прочей стати, когда тот проезжал мимо склонившегося в глубоком поясном поклоне Малюты, Гришка подметить не сумел, но ему с лихвой хватало и царского лица, которое было как две капли воды схоже с этим, что сейчас маячило перед ним за прочной чугунной решеткой.

Сам Макарий так толком ничего не объяснил по этому поводу. Старец же Варсонофий, не делая из этого тайны, охотно поведал отцу Авве, что малец еще в юности от такого сходства сошел с ума, решив, что он и есть подлинный государь, хотя во всех остальных своих рассуждениях зело разумен. Содержится же здесь лишь из-за христианнейшего человеколюбия Иоанна, повелевшего не токмо не убивати своего двойника, но и всячески оберегати, дабы с ним ничего не стряслось.

За всю прошлую жизнь Гришке ни разу не доводилось столь много и напряженно размышлять — как тут половчее поступить. От тяжких дум у него впервые в жизни даже разболелась голова, в которой временами что-то начинало то ли потрескивать, то ли простреливать.

Проще всего было бы уйти обратно в Москву и доложить об увиденном митрополиту. Дескать, человек сей найден, а не привел я его по такой-то при чине. Правда, было боязно, что митрополит в этом случае не даст ему отпущения грехов, ведь урок вы полнен лишь наполовину, но тут уж как получится. К тому же тут как раз можно было поторговаться. Мол, коль не отпустят ему грехи, так и он не укажет места, где держат Иоанна второго, как он про себя называл узника. Словом, желательно уходить и чем раньше, тем лучше, ибо не сегодня-завтра должна была нагрянуть осенняя распутица, но сдерживало одно обстоятельство.

Старец Варсонофий недомогал уже давно. Держало его лишь то, что замены ему государь так все и не присылал, и ответственность за узника помогала перемочь болезнь. С появлением в избушке отца Аввы он, невольно расслабившись, вовсе расклеился. Теперь оставлять двойника царя на попечении не дужного представлялось опасным. Помри в одночасье Варсонофий — не миновать голодной смерти и узнику. Как быть? Сидеть с ним сиднем невесть сколько времени? Деятельному энергичному Малюте такое тоже казалось неприемлемым.

Меж тем в один из сумрачных осенних вечеров старец и впрямь отдал богу душу. Отец Авва остался один на один с двойником. Делать нечего, пришлось принять на себя обязанности сторожа. К тому же, умирая, отец Варсонофий взял с Малюты строгое слово неотлучно быть близ узника и содержать его со всяческим бережением.

А меж тем и сам Иоанн второй, словно чуя слабину и смятение в душе Скуратова, каждодневно добавлял в нее все новые и новые сомнения, убеждая пришлого монаха в том, что именно он и есть истинный царь, которого самым подлым образом заманили в это место. То он рассказывал о порядках, которые были приняты в палатах, то о своем венчании на царство, то о женитьбе. Рассказывал, не скупясь на подробности, засыпая Малюту именами бояр, по путно давая им краткие, но язвительные характеристики. И все это выходило у него живо, красочно, а оттого и убедительно.

«А что если он и впрямь?..» — все чаще и чаще закрадывалась в голову крамольная мысль, но додумывать ее Малюта не решался. Уж очень страшно тогда получалось. И без того совсем неясно, что делать и как поступить. Вместо того он пытался то и дело задавать каверзные вопросы, но сбить Иоанна, поставить его в тупик оказалось невозможно. На все вопросы он отвечал подробно, толково и разумно.

— Да как же женка твоя не приметила сей подмены? — вопрошал Гришка. — Неужто и в постели вы схожи?

— Потому и не приметила, что сучки все бабы до единой, — уклончиво отвечал Иоанн.

— Это да, — соглашался Малюта, который и сам был о них весьма невысокого мнения. — А вот скажи-ка мне…

Но чтобы он ни спрашивал, врасплох Иоанна застать не удавалось. Иной раз Малюта, ссылаясь на окаянную память, ставшую, словно худое решето, просил его рассказать еще раз про свое венчание на царство, в глубине души надеясь, что на сей раз узник поведает обо всем этом иначе, и тогда все сомнения развеются как дым, но нет. Вновь и вновь повторял тот, что именно его духовник, благовещенский протоиерей, взяв из рук Иоанна животворящий крест, венец и бармы, отнес их в храм Успения. А сопровождал его конюший князь Михайла Глинский. Четко перечислял он по именам и тех, кто шел по его правую руку, и тех, кто шел по левую.

Он помнил чуть ли не наизусть даже слова митрополичьей молитвы, когда Макарий во всеуслышанье взывал к всевышнему, чтобы тот оградил сего христианского Давида силою святого духа, посадил его на престол добродетели, даровал бы ему ужас для строптивых и милостивое око для послушных.

— А мнится мне, что ты прошлый раз сказывал, будто из мисы тебя осыпал золотом да серебром князь Старицкий? — коварно вопрошал Малюта.

— Не мог я такого сказывать, — непреклонно и без малейших колебаний отвечал Иоанн. — То мой родной братец был, князь Юрий Васильевич.

— Ну, можа, и путаю, — шел на попятную монах. — А мису, из коей он златом тебя осыпал, глаголишь, в руце у князя Курбского была?

— И этого я не сказывал, — стоял на своем узник. — Нес ее Михайло Глинский, — и насмешливо улыбался: — Эх ты. В какой раз тебе о том сказываю, ан все едино — ничегошеньки не помнишь. И впрямь не голова у тебя, а решето.

— А вот с царицей-то вы ездили по весне впервой на богомолье в Троицкую Сергиеву лавру, — начинал Малюта, и вновь его хитрость не удавалась.

— Не ездили, а ходили, — немедленно прерывал его Иоанн. — И не весной это было, а по зиме. Мы еще там всю первую неделю Великого поста провели и каждодневно молились над гробом святого Сергия.

— И тут я забыл, — сокрушался Малюта. — Прости, государь-батюшка.

К тому же спустя месяц с начала их совместного проживания выяснилось, что узника и сторожа объединяет и еще одна страсть. Впервые Малюта это заметил, когда принес в избушку очередного зайца, попавшего в хитроумно расставленные им силки, и неудачно тюкнул его по лбу. Заяц, вместо того чтобы помереть от этого удара, отчаянно и тоненько, словно малое дите, заплакал-заверещал. Малюта занес было руку для повторного удара, но тут случайно бросил взгляд на Иоанна, который, припав к решетке, жадно наблюдал за этим зрелищем, и… передумал бить.

— У нас покамест еды хватает, — произнес он с напускным равнодушием и предложил: — Не хошь ли поиграться, государь? Заодно и забить его подсобишь.

— Забить, как я хочу? — сразу уточнил Иоанн, немного побаивавшийся звероватого монаха и полу безумных огоньков, которые порою подмечал в его глазах.

— Да мне все едино, — пожал плечами Малюта. — Хоть с живого шкуру спусти. — И сунул зайца за решетку.

Спустя пять минут отчаянное верещание косого сменилось истошным воплем самого Иоанна. Изловчившись, заяц сумел острыми когтями сильных задних лап хорошо вспороть руку узника. Наскоро замотав брошенной Малютой тряпицей руку, Иоанн злобно уставился на испуганно забившегося в самый дальний уголок зверька.

— Эхма, нож бы мне, так я и впрямь с тебя с живого шкуру содрал, — произнес он мечтательно.

— А сумеешь ли? — полюбопытствовал Малюта. — Тут сноровка нужна да навыки.

— А ты мне дай, да чтоб востренький был, а там поглядим, — зло буркнул узник, морщась от боли в пораненной руке.

На то, что отец Авва и впрямь даст ему нож, он не надеялся. Сказал же просто так, чтоб огрызнуться. Но Малюта его дал. И не просто дал, а еще и помогал советами, с чего лучше начинать да куда тянуть шкурку далее. Правда, забава быстро закончилась — заяц издох гораздо раньше, чем с него стащили нарядную белую шубку.

С того дня что-то переменилось в их отношениях, и забава над пойманными зверьками стала неизменным вечерним развлечением для обоих обитателей избушки и не просто развлечением, но даже неким соревнованием — кто сумеет промучить дольше, не давая несчастному косому сдохнуть от непереносимых мук.

Причем тон этим забавам задавал Иоанн, чему Малюта в немалой степени удивлялся — сам-то он всегда считал себя жестоким, но старался как-то сдерживаться. Тут же он, найдя схожую родственную душу, да еще какую, словно развязал невидимые веревки, которыми стягивал свою жажду потерзать да помучить.

Так прошла зима.

Для Иоанна, увлеченного новой забавой, она, в отличие от предыдущих, промелькнула на одном дыхании, будто и не было ее вовсе. Но о своем желании освободиться из узилища он все равно не забывал. По началу в его голове мелькала мысль, улучив минуту, кинуться с ножом на своего сторожа, но, во-первых, тот всегда был начеку, а во-вторых, помнил бывший царь свое блуждание по болоту и как истошно он орал, призывая старцев на помощь. Ну, пускай даже повезет, и он сумеет убить отца Авву, а что дальше? Как выбраться из этого глухого места, окруженного со всех сторон непролазной топью. А получить свободу только для того, чтобы несколькими днями позже помереть с голоду или утонуть в трясине, его не устраивало. Нет, нужен надежный проводник, а потому надлежало действовать похитрее.

— Эх, мне бы до Москвы добраться, а уж там у меня все эти поганцы мигом бы взвыли, яко те зайцы, — вздыхал он все чаще и чаще, при этом исподлобья бросая испытующие взгляды на отца Авву — слышит ли его?

Тот все прекрасно слышал, но с ответом не торопился — мыслил. Рассуждалось, как и прежде, с мучительным трудом, поэтому Малюта не торопился с ответом. Но Иоанн чувствовал — он сумеет убедить монаха. Пускай тот еще не говорит решительное «да», но зато и не произносит убийственное «нет», а значит — надо дожимать, ломая все его колебания, которых осталось немало.

Сомнения свои Малюта уже не таил, а излагал их вслух, хотя и в форме насмешливых вопросов, которые задавал от нечего делать, но узник по-прежнему блестяще выходил из каждого такого испытания.

— Пымают. Прямо по дороге изловят, — басил Малюта.

— Пока он проведает, мы уже в Москве будем, — решительно отвечал Иоанн.

— Да кто тебя допустит до его палат? — не сдавался Малюта.

— Он же не сиднем там сидит, — отвечал узник. — То на охоту ездит, то на богомолье. Неужто не улучим удобный миг?

— Так тебя к нему и подпустят, — упирался Гришка. — Опять же, покуда дождемся — раньше сами в пыточную угодим.

— А мы и спрашивать никого не станем. Да и дожидаться тож. Пожары на Москве частенько случаются. Один меня вниз низринул, теперь пущай другой сызнова наверх поднимает.

Лишь раз его голос на мгновение предательски дрогнул, и ответ прозвучал не так уверенно, как обычно, дав легкую слабину. Случилось это, когда Малюта опасливо заметил:

— Да он тебя умертвить повелит, — и жалобно добавил: — И меня с тобой заодно.

— Не посмеет, — ответил Иоанн, но тут же припомнил давнюю встречу, когда двойник так сильно напугал его, взяв в руки нож, и он с гораздо боль шей убежденностью в голосе повторил: — Не посмеет на своего государя длань подъяти. Я — божий по мазанник. Меня убить — грех тяжкий. Такого во веки веков не отмолить, хоть в великую схиму облачайся да в затвор на десятки лет уходи.

«А я посмею», — тут же мысленно произнес он, но вслух о том, что он сделает с узурпатором трона, при Малюте никогда не заикался — точно от всего откажется. Пока есть у монаха надежда на то, что все обойдется удачно, что царь смилостивится и даст тому, с кого он снял корону, богатые вотчины — он будет с Иоанном, будет помогать и слушаться. Но едва речь зайдет о таком убийстве, как тут же перепугается, и тогда все — на дерзкой задумке можно смело ставить крест, большой и дубовый. До скончания жизни. Могильный.

— Ты — помазанник, а я? — вздохнул Малюта.

— А ты — мой первый и самый верный слуга, — строго заявил Иоанн. — Да и к чему ему меня убивать? Проще будет удоволить в малом, да вотчину хорошую дать. У него ж вона сколь земель — чай, не убудет, зато и грех на душу не ляжет, — с улыбкой повторил он в очередной раз свою выдумку, в которую мог поверить лишь этот неотесанный деревенский чурбан.

Не понимал Гришка, что власть — не краюха хлеба. Скорее уж она — бычий пузырь. Стоит по явиться в нем малюсенькой дырочке, как все — тут же сдуется. Малюта и впрямь верил сказанному. «А и впрямь. Чего бы ему не поделиться, когда всего излиха?» — размышлял он.

— Ты ж у меня за все содеянное первым у сердца будешь, — торжественно прибавил Иоанн.

Гришка покосился на узника — вправду ли сказывает, али брешет? Вообще-то походило на правду. К тому ж слова эти звучали не в первый раз, так что верить можно. Он вновь приосанился и даже стал чуточку выше ростом.

Но проходило время, и Малюту вновь начинали одолевать сомнения. Он вздыхал, молча кряхтел, не зная, что бы еще добавить к своим возражениям, и по-прежнему не говорил ни да, ни нет. Все решил случай. Двойник не забыл про своего непутевого братца и хоть с огромным запозданием, но сумел списаться с отцом Артемием, который переслал с царевым гонцом весточку о том, что есть у него на при мете пара надежных монахов из соседней пустыни. Старец для надежности даже отписал им собственноручно, а потому те безропотно приняли на себя тяжкий крест и, сопровождаемые тем же Ерохой, двинулись к избушке.

К тому времени решетка на двери иоаннова жилища уже давно не запиралась, поэтому соблазн по кончить с ними разом уже в первые дни их пребывания расставил все точки над «i». Едва дождавшись убытия Ерохи, узник в первую же ночь тихонько выбрался из постели, неслышно прошмыгнул к не большой келейке, где спали оба монаха, и трясущейся рукой — страшно собственноручно убивать человека в первый раз — всадил в лежащего поближе нож, который забыл забрать у него Малюта.

Рот он своей жертве зажать не догадался, да и о том, что надо непременно будить человека перед тем, как собираешься его зарезать (только тогда он про молчит) — тоже не знал. Словом, когда Малюта, спавший обычно достаточно чутко, проснулся от их возни и прибежал на шум, то увидел, как второй из монахов остервенело крутит Иоанну руки, а тот отчаянно сопротивляется. Окровавленный нож, который узник успел вырвать из тела первой жертвы, валялся рядом. Все случилось как-то само собой. Следуя скорее не велению рассудка, а повинуясь своим звериным инстинктам, Малюта схватил нож и… ударил.

— Теперь мы с тобой накрепко одной веревочкой повязаны, — почти торжествующе произнес Иоанн, выбираясь из-под обмякшего мертвого тела. — Да помоги ж ты! — прикрикнул он с досадой на Малюту, и тот… послушался.

— Все, отче. Жеребий свой ты вытянул, — добавил Иоанн, гордо распрямляя плечи и несколько надменно глядя на Малюту сверху вниз.

И речь не о том, что он и впрямь был гораздо выше его. Тут был важен взгляд. Смотрел бывший узник на Гришку, как господин на своего слугу, и тот вдруг ощутил, что так оно и есть — вот он — его боярин, который лучше знает, куда им идти и как по ступать. Ощутил и даже подивился своим прошлым колебаниям, которые показались глупыми и непонятными — чего сомневался, когда все было ясно?

Переждав с недельку, пока земля не просохнет, два путника — один низкорослый, коренастый, а другой высокий и стройный — двинулись в путь.

Пускай ни двойник, ни Москва не ждали этой встречи — неважно. Зато они сами хотели ее.

Вел в пути низкорослый, но направлял его высокий.