Последние дни Иоанну не сиделось на месте. Что-то неведомое томило, распирало грудь да так, что подчас не хватало воздуха. Он даже на заседаниях Думы и то не мог подолгу выдержать, все чаще повелевая, чтобы мыслили и приговаривали без него.

Казалось бы, все в порядке, и волноваться нет ни малейших причин, ну разве что царице неможется, так и то не впервой, должно пройти. Авось, не тяжелее прежних хворей, да и лекари в один голос заверяют, что дня через три, от силы седмицу, и она непременно пойдет на поправку. Усиление же ее недомогания, произошедшее за последнее время, в первую очередь связано с теми жаркими днями, которые навалились на Русь во второй половине июля.

На все вопросы Иоанна она ничего не отвечала, лишь как-то испуганно ежилась от озноба, хотя и лежала под толстым стеганым одеялом, да слабо улыбалась. Мол, ничего, государь мой, цветик лазоревый, подымуся. У меня ведь и впрямь не первый раз такое. И от этой улыбки ему на душе становилось еще муторнее — хоть волком вой.

Опять же и в глазах у нее отчего-то застыл испуг, и это тоже было непонятно. Ну чего ей бояться, во дворце-то?! Разве что… Но даже в мыслях Иоанн не называл ту, которой наплевать на все чины и регалии, которая одинаково свободно заходит в полуразрушенную лачугу и высокий просторный боярский терем и с одинаковым равнодушием тащит их обитателей следом за собой да с такой силой, что не поспоришь. Хотя — сказки обнадеживали, что находились такие, кто отважился потягаться и с самой костлявой, но мало ли что бают глупые старухи. Опять же, коли оно было бы правдой, то эти отважные удальцы жили бы доселе, а где они? То-то. Выходит, одолела их проклятая.

Из ближних, как назло, почти никого рядом не было. Старец Артемий давным-давно в Литве, да и жив ли — бог весть. Давно почили князья Владимир Иванович Воротынский, приняв перед смертью схиму в Кирилло-Белозерском монастыре, и Дмитрий Федорович Палецкий.

Даже тех ратников, которые учили его, живя с ним в избушке, и тех унесли беспрерывные войны. Пал под стенами Казани славный Стефан Шушарин. Погиб, отбивая очередное нашествие крымчаков, ставший воеводой Сидоров, а вместе с ним скончался от ран служивший в его полку сотник Ероха.

Алексей Федорович, еще раз напомнив Иоанну о данном царем обещании немедля прекратить войну с Ливонией, как только в руках Руси окажется все низовье Западной Двины вместе с Ригой, убыл в войска.

С Сильвестром же… О нем Иоанн и вспоминать не хотел. Сам виноват протопоп. Конечно, образ жизни он ведет и впрямь праведный, тут спору нет. И посты соблюдает, и человек он благодушный да честный, и семьянин добрый, и хозяин превосходный. Опять же о слабых и сирых мира сего не из показушного рвения заботится, не лицемерно, но по побуждению души, от всего сердца.

Перечислять его добрые дела — пожалуй, не один лист исписать пришлось бы. Он и у своих холопов все кабальные записи порвал, и чужих стремился выкупать, чтоб тоже свободу дать. Да не просто выпускал, но — с умом. Известно, ежели птицу сызмальства в клетку посадить, а потом выпустить — погибнуть может, потому как непривычна к воле. Посему Сильвестр к ней, родимой, человека заранее приучал, чтоб тот не просто на улицу вышел, да тут же и растерялся. Совсем юных он и грамоте обучал, и письму, у кого дар имелся — к богомазам приставлял, другую — рукоделию отдавал поучиться, третьего — к торговле определял. И ведь никто потом не подвел своего благодетеля — все стали справными, ни один не посрамил протопопа.

Но кто бы ведал, сколь тяжко порою доводится с Сильвестром в общении, а уж последнее время и вовсе. Ну, не мальчик же царь, да и есть у него свой духовник, отец Андрей. Надо покаяться да грехи отпустить — он и к нему подойдет. Опять-таки должен же иметь хоть крупицу сочувствия. Неужто не видит, как тяжко Иоанну, как он переживает за Анастасию? А коли зрит, так чего лезет с поученьями? Да притом не только лезет, но еще и самого царя в ее болезни винит. Дескать, негоже было утехам любви в Великий пост предаваться, да еще когда — в страстную пятницу! Вот оно тебе и наказание.

Отговориться Иоанн не мог. Действительно, был он у царицы в ту ночь, а поутру, идя на заутреню, уже выходя из ее покоев, нос к носу столкнулся с протопопом. Чего тут скажешь, коли и дурню понятно.

Тогда Сильвестр промолчал, зато ныне разошелся не на шутку. И дернула Иоанна нелегкая огрызнуться, что, мол, не в том причина ее болезни, а совсем в ином, и неча тут на зерцало пенять, коль у самого рыльце в пушку. По чьему настоянию, спрашивается, повез он Анастасию на очередное богомолье? Кто важно кивал головой и уверял, что столь тяжкий грех надо замаливать не мешкая, иначе как бы господь не осерчал, да не вышло бы оттого великого худа? Кто торопил с отъездом в весеннюю распутицу, отчего весь царский поезд увяз в грязи на полдороге, да так прочно, что даже спали в возках, не в силах стронуться с места?

Обычно в ответ на такие попреки Сильвестра Иоанн сдерживался, благодушно улыбаясь, покаянно склонив голову долу, а тут отчего-то не выдержал, сказал все, что накипело. Скорее всего, еще и потому, что чувствовал свою вину. Не в том, конечно, что любился в ту самую пятницу, будь она неладна, а в том, что тогда уступил его настояниям и все-таки поехал. В конце концов, мало ли кто какое слово скажет. На то он и царь, чтобы зерна от плевел отличать, а умные советы от глупых. Решал-то он сам. Потому и чувствовал вину за собой, потому и сорвался.

Даже вспоминать неохота, чего он ему наговорил. И в завет господа перстом ткнул, мол, ясно тот указал — плодитесь и размножайтесь. И то припомнил, что вседержитель ни словом о постах не обмолвился, а ведь коли нужда была бы — непременно сказал про дни, в которые негоже утехам любви предаваться. Вон, когда Моисею с его народом повелел изготовить ковчежец для его скрижалей, скинию и все прочее, так все размеры указал до единого. Зачем, правда, Иоанн, признаться, до сих пор толком не понял. Какая разница, будет ковчег высотой полтора локтя, как повелел всевышний, или сделают его в два локтя? Влезают скрижали, ну и ладно. Впрочем, господу виднее. Может, не доверял своему богоизбранному народцу, считая его туповатым, может, еще что. Раз указал — значит, надо. А вот дней воздержания между супругами он не перечислил. Получается — нет их вовсе.

И вообще, чел он не так давно мудрое слово, только запамятовал, чье оно (тут Иоанн откровенно слукавил, прекрасно помня, что его автор — отец Артемий), так там иное сказано. И произнес на память некоторые высказывания старца, который всегда ставил внутренние благочестие выше внешнего, а чистоту обыденной жизни превыше многомолений и постов.

Тут-то Сильвестр и обомлел. Сам будучи из «нестяжателей», протопоп тоже разделял мнение Артемия о том, что «нет пользы созидать неправдою и украшать церкви». Соглашался и с тем, что «богу неприятны богатства, жертвуемые на церкви, если они приобретены порабощением сирот и насилием убогих». Он и сам милостыню по уму всегда раздавал — на убогих да на больных. Но Иоанн-то говорил еще и о том, с чем Сильвестр никак не мог согласиться, особенно когда оно звучало в столь резкой форме.

— Бог внимает уму, а не словам. Ты думаешь найти себе спасение в том, что не ешь мяса, не моешься и лежишь на голой земле, но ведь воззри — и скот не ест мяса и лежит на голой земле без постели. Угоднее богу — кормить голодного, чем иссушать собственную плоть, оказывать помощь вдовицам, нежели изнурять свои члены. — Иоанн, лукаво улыбнувшись, развел руками — мол, яснее ясного сказано, так чего ж ты тут лезешь.

— То диавол в тебе речет, — только и выдавил ошарашенный протопоп.

— А в послании том сказано, что все в человеке — яко доброе, тако ж и злое — от самого человека, а диавол не может отвлечь человека от добра и привлечь на зло, — возразил Иоанн.

Сильвестр вытаращил глаза, не веря собственным ушам, размашисто перекрестился, протянул руку к дарю, но тут же бессильно опустил ее, пожаловавшись:

— Опосля таких речей и длань не подымается, — после чего круто повернулся и решительно вышел прочь, а назавтра… пришел попрощаться, спешно засобиравшись в монастырь. Дескать, только приняв постриг, сумеет он умолить бога, чтобы тот не гневался на царские неразумные речи.

Выглядел протопоп — краше в гроб кладут. Темные круги под очами, белки сплошь в кровяных прожилках от бессонной ночи, лик бледен до того, что отдавал мертвенной синевой. То ли Сильвестр полагал, что царь станет его уговаривать остаться, и рассчитывал выговорить за это немедленное отречение от всех крамольных мыслей, то ли и впрямь думал именно то, что говорил — как знать. Поди загляни человеку в душу. Но на что бы ни рассчитывал протопоп, время он выбрал неудачное. Иоанн так и не избавился от вчерашней вожжи, что угодила ему под хвост. Он не воспротивился намерению Сильвестра, да при этом процитировал еще одно высказывание, правда, на сей раз уже не старца Артемия:

— Мудрые люди сказывают, что ежели бы богу и впрямь так сильно было угодно иноческое житье, то и сам Христос, и его апостолы носили бы иноческий образ, а мы зрим их в мирском обличье. Помысли о том, отче, егда будешь сан прияти — чья молитва скорей дойдет до вседержителя, мирянина ли безгрешного, али мниха беспутного.

— Потому и ухожу не в монастырь, но в пустынь. Там и впрямь богу сподручнее молитвы возносить, — сдержанно ответил Сильвестр, поклонился и был таков.

Словом, расставание получилось не ахти, о чем Иоанн спустя несколько дней пожалел. При всех своих занудных поучениях и наставлениях протопоп и впрямь жил, как и проповедовал — по чести и по совести. Ни для себя, ни для сына он никогда ничего у царя не выпрашивал, довольствуясь малым.

Тот же Артемий, который не всегда сходился во взглядах с протопопом, в отличие от старца свято почитавшим каждое слово в Библии, не раз говорил Иоанну: «Ты его береги, государь. Я слишком снисходителен к еретикам, хоть ты меня и тянешь в митрополиты. Сам-то за веру горой стою, но и мыслить никому не мешаю, а при столь высоком сане негоже это. Потому и не мое оно. А вот Сильвестр — тот по всему подходит, яко внешним обличьем, тако же и чистотой души своей».

Потому Иоанн и решил примириться с протопопом, однако не сразу. Пусть поначалу отведает — какова она, жизнь в пустыни. Да не летом, когда в лесу изобилие, а поздней осенью и зимой. Пусть и хлад испытает на себе, и голод. Авось посговорчивее станет, и впредь перечить будет не так, как прежде, но хоть с малой оглядкой.

Пару раз царь порывался послать за Курбским — все полегче на душе станет, но, подумав, решил отказаться от этого. Веселиться не хотелось, а поговорить по душам о том, что его гнетет, все равно бы не вышло. Да и о чем можно вести разговор, когда он и сам не знает, что за заноза засела у него в сердце, да с какого боку. Знал лишь одно — сидит, а вот как вытащить — увы.

Нет уж, у князя и ближайшего его сподвижника без него дел по горло, а тут он встрянет со своими загадками. Душа у него, видишь ли, не на месте. Негоже оно. Пусть и далее трудится себе, с ратями хлопочет, а он, Иоанн, как нибудь сам со всем разберется.

Для начала царь повелел вывезти Анастасию, лепетавшую, что ее напугали слухи о начавшемся в Москве пожаре, подальше от столицы. Повелел, хотя и не поверил ей. Чуть ли не в первый раз в жизни не поверил, заподозрив, что лукавит царица и вовсе не пожар ее тяготит, а нечто иное. Только вот что — никак не мог понять, а та молчала.

Да и как она могла рассказать, с чего все началось. Хворь-то на самом деле была и впрямь не из тяжелых — тут лекари царю не лгали. Да и питье, что ей назначили, для укрепления всех членов, тоже сыграло благотворную роль — ей и впрямь становилось все лучше и лучше.

В тот июльский день, когда Анастасия проснулась даже раньше обычного, с радостью отметив, что не проспала заутреню, она чувствовала себя совсем бодро. Серый предрассветный сумрак еще стелился за венецианским стеклом на пустынных улицах Кремля. Было то время, когда светлый меч рассвета еще не успел вспороть брюхо бессильной ночи и не разделил неясные сумерки на тьму и свет.

— Няньки! Мамки! — громко хлопнула она в ладоши.

Ответом была тишина. Повторила зов — и снова никто не откликнулся. Да что такое — вымерли они все, что ли?! Уже серчая, царица совсем было решилась встать и пройти к стольду, заставленному сосудами с питьем, заботливо приготовленными лекарями еще с вечера, но тут вошла она .

Хотя нет, чего греха таить, ничего такого в душе Анастасии даже не ворохнулось. К тому же вошедшая бабка Степанида как раз запропала на целую неделю, причем все, кого царица ни спрашивала о ней, лишь пожимали плечами — мол, знать не знаем и ведать не ведаем. А тут появилась, легка на помине. Только что Анастасия подумала, что будь в палатах бабка Стеша, то уж она бы не дрыхла так беспробудно и бессовестно, как все прочие, и на тебе — пришла, чему царица лишь обрадовалась — уж больно не хотелось вставать самой. Может, еще и потому ей и не увиделось неладного, например, в одежде.

Была старуха одета во что-то бесформенное и черное, словно надела по ком-то траур. Нет, нет, она и раньше предпочитала темные сарафаны — не те года, чтобы нашивать яркое узорочье, но и вот так — сплошь в черном — царица ее никогда не видела.

— Никак помер у тебя кто? — спросила с тревогой, только теперь увязав ее длительную отлучку с траурным цветом одежды.

— Помер, помер, — глухо ответила старуха, продолжая сосредоточенно возиться возле стольца.

Странное дело, но обычно сноровистая, она почему-то мешкала, а наливала так неуклюже, что Анастасии даже с постели было видно, как питье то и дело льется не в кубок, а мимо него. Но и тут она ничегошеньки не заподозрила, лишь подосадовала немного, решив, что бабке Стеше пора на покой. Не утерпев, съязвила:

— Так ты до самого вечера провозишься.

— А мне ныне спешить некуда, — равнодушно отозвалась старуха, уже держа кубок в руке и поворачиваясь лицом к царице.

Только теперь Анастасия заметила, что та как-то странно выглядела. Вроде бы так же, как обычно, но если присмотреться… Да и движения у нее были какие-то не такие. Старуха сделала шаг, затем еще, передвигая ноги столь же неуверенно, как и наливала. Словно по наитию она вдруг проворно выпростала из-под одеяла руку и быстро осенила идущую к ней мамку двумя перстами. Почти сразу лик идущей к ней мамки затуманился, став наполовину прозрачным, а под ним, где-то в глубине, еле заметно проступило иное лицо. Сердце Анастасии тревожно екнуло, когда она вгляделась в него повнимательнее и узнала идущую. К ней шла не Стеша, а ее сестра — ведьма. Не было у ее старой мамки крючковатого носа, не было и так глубоко запавших вглубь беззубого рта щек.

— На-ка испей, красавица, — протянула та кубок, стоя совсем рядом, и добавила, окончательно снимая все сомнения Анастасии, что это не сон, страшный и жуткий: — Цепку-то златую отдай. Пришло времечко и со второй половинкой расставаться.

— Я не хочу пить из твоих рук, — выдавила Анастасия. — И цепь не отдам! — отчаянно выкрикнула она, глядя на равнодушно-безучастное лицо мамки.

— Все не хотят, — ответила ведьма и даже не предложила, а приказала: — Пей, сказываю!

— Не буду. Сама пей! — И она решительно — откуда и силы взялись — оттолкнула протянутый ей кубок.

Оттолкнула, а сама сжалась в комочек — на то, чтоб отпрянуть, сил уже не было. Содержимое кубка выплеснулось от толчка прямо в лицо ведьмы, злобно зашипело, пожирая кожу и пузырясь на ней ядовито-зеленым. Анастасия почувствовала запах, и ей тут же сделалось дурно — от человека так могло пахнуть только в случае, когда он уже мертв. Причем мертв не один день, а не меньше трех, а то и всей недели.

Напрягая остаток сил, царица протянула непослушную руку к серебряному крестику на груди, почему-то мгновенно ставшему горячим, и что есть мочи ухватилась за него, пытаясь читать молитву. Вслух не получалось — она не могла вымолвить не слова, но старухе хватило и мысленно произнесенных Анастасией слов.

— Вот ты как, — неживым голосом глухо выговорила старуха, которая вновь на глазах царицы превратилась в бабку Стешу. — Что ж, самой хуже. Хотела подобру тебя проводить, в память о твоем вежестве, а ты… Теперь жди иного. — И… исчезла.

Куда и как она делась — Анастасия не поняла. Да она и не задумывалась над этим. Сердце стучало, в висках ломило, а крестик по-прежнему горел, обжигая кожу. Молитву она так и не дочитала, лишившись чувств, и пришла в себя лишь от того, что кто-то энергично растирал ее виски уксусом.

— А где бабка Стеша? — спросила она первым делом, даже не успев еще открыть глаза.

— Ну слава богу, очнулась, — облегченно вздохнула та, что растирала, и бодро попрекнула царицу: — Не след бы тебе, государыня, челядь свою так-то пугать. Слаба ты еще, чтобы самой за питьем хаживать. Вона и разлилося все.

— Где бабка Стеша? — повторила она, открывая глаза и в упор глядя на одну из своих боярынь, толстую и уже в годах вдову Ивана Ивановича Челяднина Прасковью Семеновну — место старшей среди дворни царицы прочно держалось за этим боярским родом. Та как-то быстро ответила:

— Да где ей быть-то. Нешто я за ней доглядываю.

Голос звучал фальшиво, и Анастасия, мгновенно почувствовав ложь, уточнила:

— Она… померла?

— А на кой ляд вопрошаешь, коль сама ведаешь? — пожала та плечами.

— Давно?

— Да уж два дня, как отпели да схоронили, — неохотно пояснила Прасковья Семеновна.

— Два дня, — задумчиво произнесла Анастасия и… вновь лишилась чувств.

В себя она пришла ближе к вечеру, но на все вопросы царя, не на шутку встревоженного внезапным ухудшением ее состояния, отвечала односложно и сослалась на вчерашний пожар, вовремя вспомнив, как о нем рассказывала одна из девок.

— Медведь покрепче человека, а и с ним с испугу что бывает, — Анастасия, удивляясь сама себе, даже нашла сил, чтобы улыбнуться. — Пройдет, государь. Денек, другой и выздоровею я. Ей-ей, выздоровею. То пожар всему виной.

Сослалась и тут же пожалела об этом, потому что нахмурившийся Иоанн кивнул и вышел, и почти сразу после его ухода многочисленная челядь ринулась распихивать по сундукам и коробьям царицыну одежду, собирая все к переезду.

На вопрос Анастасии все та же боярыня Челяднина ответила, что царь повелел на время пожара и пока не польют дожди вывезти царицу из города и со всевозможным бережением доставить до сельца Коломенского. Выезд намечен был уже к утру, потому возиться закончили чуть ли не к полуночи.

Ее прощание с Иоанном вышло коротким и сумбурным. Анастасии хотелось сказать что-то очень важное, но вот беда — на уме вертелось, да на язык не шло. Лишь когда он повернулся, чтобы уходить, она наконец-то поняла, что именно хотела сказать.

— На пожар не езди, — произнесла она еле слышно.

Или не произнесла?

Если бы она знала, что до Иоанна на самом деле не донеслось ни слова, она непременно бы повторила, но царь, глядя на ее беззвучно шевелившиеся губы, утвердительно кивнул, и она с облегчением решила, что он все-таки ее услышал.

Царь охотно бы выехал следом, но предстояло разобраться с этими непрестанными пожарами, которые на сей раз, как ему доносили, происходили не просто по причине летней суши, а из-за неведомых злоумышленников. Во всяком случае, так уверяли его в Земском дворе, ведавшем всем городским благочинием.

— Может, все же из-за печей? — допытывался царь.

— Сторожа повсюду ставятся, когда мыльню топят али поварню. Да и на колокольнях в церквях тако же народишко бдит на совесть. Ежели бы не Трифон Косой, кой о прошлом дне дымину узрел, подлинной беде бы быть, а так лишь один дом у пирожницы Марфы сгорел, — наперебой тараторили подьячие. — Опять же сильнее всего у нее дольний угол обгорел, что на огород глядит, а тамотко отродясь печи у нее не стояло.

— А малец ейный не мог баловство учинить?

— Так нет у нее детишков-то подходящих, — разводили они руками. — Самому молодшему третий десяток давно идет. Не дети, чай, чтоб с огнем резвиться. Нет, государь, воля твоя, но тут явный умысел. Подпалил кто-то, не иначе. А кто да как, тут ужо Разбойный приказ вопрошать надоть.

— Ну и вы тоже чтоб глядели, — буркнул Иоанн напоследок, но только ради приличия, дабы оставить за собой последнее слово. — Дворы еще раз осмотреть у всех, чтоб ни дров наваленных, ни прочего, ну и вообще, — он неопределенно пошевелил в воздухе пальцами.

— Чтой-то ныне государь разошелся. Подумаешь, пяток изб полыхнуло, — хмыкнул подьячий Орех. — Не царское это дело — поджогами заниматься.

— Он все правильно сказал, — вступился за Иоанна старик Егоза. — Не царское, коль Суздаль горел бы какой-нибудь, али там Торжок, либо Тверь, а не Москва-матушка. Опять же Арбат палят, а он уж больно близехонько к городу стоит. Коль займется от недогляда, дак ветерок ишшо дунет, огонь вмиг чрез стены перелетит.

— Можа, людишек послать? — зевнул Орех.

— Спрос за недогляд не с них — с нас будет, — вздохнул Егоза. — Потому и надо самим все доглядеть. Чичас поделим поровну да пойдем. Да гляди на кружало не загляни, как прошлый вечер. Я однова промолчал, а боле не собираюсь. Давай досасывай свое пивцо с баклажки, да ныне чтоб ни-ни больше, — и добродушно проворчал: — И когда ты только угомонишься, племяш.

Царь между тем уже вышагивал перед вытянувшимися в струнку подьячими Разбойного приказа. Иоанн и сам чувствовал, что Земский двор не просто перекладывает свою вину на плечи соседей, а так оно и есть на самом деле. Те в ответ на расспросы лишь смущенно помалкивали, стараясь не смотреть в глаза государю. Наконец, так и не добившись от них ничего путного, Иоанн обреченно махнул рукой — мол, идите уж, чего там. Все с облегчением ринулись кто куда, норовя забраться в самый дальний уголок избы, но большинство подались на улицу — в тесном помещении приказа, как ни прячься, все едино сыщут.

Государь рассеянно посмотрел по сторонам, провел пальцем по цветному сукну одного из столов, с отвращением покосился на старый кожаный тюфяк, лежащий на скамье вместо полавошника, повертел в руках глиняную чернильницу с торчащими из нее гусиными перьями и уже повернулся, чтобы уходить, но тут ему заступил дорогу один из подьячих.

Иоанн недоуменно нахмурился, глядя на его согнутую в поклоне спину, но тут же посветлел лицом, опознав кланяющегося. То был Андрей Щелкалов — еще одна находка государя, которой он мог по праву гордиться. Совсем юный — и двадцати пяти годков не исполнилось, — он отличался необыкновенной работоспособностью и умением. Царь доподлинно ведал, отчего за последние пару лет вдруг так сильно изменился в лучшую сторону слог всех докладов Разбойного приказа, которые зачитывал на заседаниях думы возглавлявший приказ дьяк Шлепа. Писал их только Андрей, и все они отличались выверенным слогом, где каждое словцо аккуратно и ровно ложилось в строку — ни убавить, ни прибавить.

— Поберечься бы тебе, государь, — негромко произнес Щелкалов.

— Ты это о чем? — насторожился Иоанн.

— О поджигателях, — пояснил Андрей и кивнул в сторону двери, за которой обычно сиживал Щепа.

Зашли вовнутрь. В чулане дьяка обстановка была немногим лучше прочих помещений. Разве что на столе сиротливо стояла не глиняная, а серебряная чернильница, да сундуки и лубяные короба, расставленные вдоль стен, обтянутых сукном, выглядели покрепче, да поновее тех, что стояли у подьячих.

Отсутствию хозяина чулана Иоанн не удивился. Была у трусоватого Щепы эдакая медвежья болезнь, всякий раз приключавшаяся при виде государя, поэтому он, от греха подальше, как только ему успевали сообщить заранее о том, что царь идет в приказ, исчезал, сбегая на подворье. Рассуждал дьяк следующим образом — только для того, чтобы похвалить, государь бы к нему ни за что не направился. Коли едет, стало быть, где-то в его ведомстве непорядок. Ну а для распекания есть и Андрюша Щелкалов. Авось, Иоанн Васильевич к нему милостив, да тот и сам может мудрое словцо в свое оправдание сыскать, так что пускай уж на молодого и ярится.

— Ну, и что ты мне хотел поведать… тайного? — усмехнулся Иоанн.

— Мы тут с молодшим братом Васькой обговорили промеж себя, кумекали и так и эдак, и порешили, что не так просто Арбат жгут.

— Народишко, кто бы Китай-город ни палил — все едино супротив тебя на смуту не поднять. Люб ты Руси, государь. Она сама кому хошь за тебя глотку раздерет, — вмешался сам Васька, вынырнув из-за спины брата. Был он на полголовы ниже старшего, но такой же сухощавый, поджарый, серые глаза смотрели озабоченно.

— Тогда почто палить? — не понял Иоанн.

— Вот мы и мыслим — выманивают тебя государь из палат твоих. Потому и жгут Арбат, что он рядом. Ведают, что не утерпишь ты, отважишься на пожар выехать, дабы присмотреть, как там его тушат, — вновь взял слово Андрей.

— И кому ж я поперек дороги встал? У кого мысль ворохнулась на божьего помазанника руку поднять?

— Так это ведь ты для Руси помазанник. Для иных прочих, прости уж за дерзость, ты не более, яко властелин, кой на их державу умышляет, а таковых ныне в Москве изрядно.

— Так опросить надобно, проверить всех. Вы ж на то тут и поставлены.

— Тяжко, — сознался Андрей. — Мы у себя не всех ведаем. Лучше всего у Висковатого бы списки затребовать.

— А он их ни в какую не дает, — вновь не утерпел и встрял младший Щелкалов. — Сказывает-де, мол, посольские людишки — не нашего ума дело, и разбоем умышлять им несподручно. Тут, мол, надобно из своих искать, а не иноземцев в кознях обвинять.

— Вообще-то он тоже прав, — задумчиво произнес Иоанн. — Им оно и впрямь не с руки.

— Самим — нет, — возразил Андрей. — И мы с братом не верим, будто кто из них с кресалом по Арбату бегает. Но ежели злато в калите есть, то и подговорить можно. Вспомни, государь, яко круль Казимир супротив твово деда покойного умышлял, и сам поймешь, что мы с братом дело глаголим.

О том, что тогда произошло, царь слышал лишь краем уха. Вроде бы польский король Казимир подослал к его деду Иоанну Васильевичу князя Ивана Лукомского, тоже исконного Рюриковича. Подослал не просто, но с коварным умыслом убить или отравить. Лукомский поклялся исполнить, для чего прибыл в Москву якобы попроситься к Иоанну Васильевичу в службу. С собой в Москву он привез яд, приготовленный в Варшаве, и, будучи обласкан, как перебежчик, действительно был принят великим князем. Каким образом и кому удалось проведать истинную цель его приезда, царю не рассказывали — наверное, и сами не знали, — но оно и не важно. Главное, что когда его взяли под стражу, то сразу нашли яд. Несостоявшийся отравитель кончил плохо — его вместе с пособником, толмачом поляком Матиасом, сожгли в клетке на берегу Москвы-реки.

А Андрей не унимался, продолжая жаловаться:

— Тут ведь всякое может приключиться, потому и искать татей повсюду надобно. Из головы ни единого следочка выбрасывать негоже. К тому ж на тех из татей, кто ныне в Москве обретается, мы с брательником такой бредешок накинули — со всеми уж по-свойски покалякали. Васька и вовсе вполглаза последние три дня спит — по полночи из Пытошной не вылазит, чтоб самому дознаться.

— И что?

— Чистые они, государь. Так, по мелочи стянуть что-нибудь или, как они сказывают, на сухом бережку рыбки половить — это одно, а избы жечь… Чай, не дураки какие — беду на себя накликать. Ведают, что за такое не кнут — плаха уготована, а они на нее не торопятся. Остается иноземный люд, но тут Висковатый надобен, а он чванится.

— Ох не любишь ты его, Ондрюша, — усмехнулся Иоанн.

Старший брат потупился, но ненадолго. Вскинув через несколько мгновений голову и глядя прямо в глаза царю, произнес:

— А за что мне его любить? Чай, не сват, не брат. Умен — то да. Но и меня с братом поучать не надобно. Сиди у себя в Посольском, чистюля, а в наши дела не встревай, — вырвалось у него накопившиеся против Висковатого раздражение. — Иноземные державы и прочие важны — кто бы спорил, одначе заноситься тоже не след. Я так мыслю, что когда внутри державы нестроение, да тати шатучие середь бела дня грады палить примутся, то и ему не в пример тяжельше с послами говорить станется, так что и мы — не пятое колесо в телеге.

— Ладно, — махнул Иоанн. — Ищите. А Ивану Михайловичу объявите, что списки дать надобно и на то воля моя царская. Щепа-то хворает все? — закончил он насмешливо.

— Аккурат перед твоим приходом, государь, за брюхо ухватился да к себе на подворье подался, — пояснил Андрей.

— А чего ж не болеть, коль у него в помощниках такие подьячие. Видать, скоро на покой отправлять придется, — вздохнул Иоанн притворно. — Уж больно часто недужить стал. Еще годок-другой, так глядишь и отпевать придется, да думать, кого на его место ставить. Хотя чего тут думать, когда будущий дьяк передо мной стоит.

Братья переглянулись. Василий, не в силах сдержать радости от такого явственного намека, даже ткнул в бок старшего. Андрей отреагировал поспокойнее, лишь уши порозовели от волнения. И вдруг, как гром с ясного неба, раздался убийственный голос царя:

— Ну что, управишься с разбойным приказом, Василий, коли я тебя на него поставлю?

Братья вновь переглянулись — на сей раз оторопело. То ли послышалось им, то ли государь шуткует, назвав имя младшего. Но отвечать надо, а что?

— Благодарствую за ласку, царь-батюшка, — склонился в низком поклоне Василий. — Послужу, как сумею, токмо оно, конечно, на все твоя воля, а мне свому старшому брату дорогу заступать не гоже. Да и он такой порухи от тебя не заслужил.

— А ты Андрей Яковлев, чего молчишь? — повернулся Иоанн к оцепеневшему старшему.

Тот вздрогнул, очнулся и с видимой натугой произнес:

— На все воля твоя, государь. А коль Ваську поставишь — мыслю, управится он.

— Не забижай брата, царь-батюшка, — вновь тихо протянул младший. — Ведь верой и правдой…

— Да никто его и не забижает, — усмехнулся Иоанн. — Сказываю же — не столь много у меня таких людишек, как вы, чтобы обоих на одном приказе держать. Думаю, пришло для твоего брата времячко дале шагать. Казенный приказ ему ни к чему — там и у Фомы Головина рука крепкая, а вот Разрядный — самое то.

Андрей от неожиданности икнул. Это что ж получается — ему, худородному, царь все «отечества» доверит? Учнут князья Лобанов-Ростовский с Катыревым-Ростовским местничаться, а разбирать их дело даже не боярин станет, а он — Андрей Щелкалов, простой подьячий. Или нет, дьяк. Ну да все равно. Как ни назови, а все едино — худородный. Ох и почет, ох и честь! Это ж ему теперь сплошь и рядом не с татями чумазыми — с самыми именитыми дело иметь. А они, про спесь позабыв, к нему не иначе как Андрей Яковлич обращаться станут. И он с маху бухнулся перед Иоанном, стукнувшись обеими коленками о сосновую половицу.

— Отслужу! — взвыл в голос.

— Зело, — спокойно ответил Иоанн. — Токмо сделаем так. Указ о сем ныне же велю отписать, не мешкая, но уговор — Разбойный приказ покинешь, когда поджигателей словишь. Мыслю, что Разрядный приказ и подождать седмицу может, чай, спешных дел там нет. А как прекратят тати град палить, так ты сразу и уйдешь. Добро ли?

— Сыщу, государь, непременно сыщу! — заверил Андрей, не поднимаясь с колен.

— Ну и славно, — кивнул Иоанн, направляясь к двери. — А на Ивана Михайловича зла не держи. Памятуй лучше о том, что к сему указу он печать будет прикладывать, — и посоветовал: — Токмо ныне на Арбат не хаживай, не то там и поджигатели не понадобятся — одни твои ухи такой пал учинят, что пол-Москвы сгорит.

И вышел.