Поначалу Иоанн, усевшись на трон, еще пытался изображать вселенскую скорбь и нечеловеческую печаль по случаю кончины своей супруги Анастасии, благо, что научился скрывать подлинные чувства от тех же монахов, пока томился в застенках, как он называл избушку. Держался новоявленный царь целых три дня достаточно успешно.

К тому же он и впрямь искренне сокрушался. Можно даже сказать — горевал. Правда, не от осознания того, что царица отдала богу душу, а оттого, что он не успел ей в том подсобить. Даже тут подлые небеса обманули его. Главное, жива ведь она была, когда он зашел к ней в опочивальню, да не просто жива, но пребывала в сознании, иначе не встрепенулась бы от радости, когда он к ней зашел.

Была она жива и тогда, когда он произнес свое вкрадчиво-ласковое: «Ну, здравствуй, сучка похотливая», то есть те самые слова, которые мечтал произнести на протяжении стольких долгих лет. И потом, после того как он любезно поздоровался и шагнул к ней, Анастасия еще была жива, иначе не отшатнулась бы испуганно, со страхом вжимаясь в самый дальний уголок широкой постели.

О-о, какой же это был сладостный миг предвкушения предстоящей расплаты! Как приятно было наблюдать ее испуганные глаза, которые взирали на него с нескрываемым ужасом. Если бы он поторопился, то, может, и успел бы сомкнуть цепкие сильные пальцы на этой ненавистной и такой податливо-мяконькой шейке. Наверняка бы успел. Только для этого надо было кидаться на нее сразу, будто сокол на цаплю, — стремительно и быстро, — а он промедлил. Уж слишком долго он предвкушал то, что сейчас должно было произойти, слишком часто рисовал перед собой эту сладостную картину, а потому не мог не посмаковать ее, не насладиться всеми оттенками животного ужаса, столь явственно отражавшегося на лице предательницы.

И ведь все, буквально все было точно так же, как и рисовалось ему в мечтах, но когда он неспешно подошел поближе, Анастасия, вытянув палец и указывая им куда-то за спину Иоанна, слабо выдохнула: «Мамка? И ты с ним заодин?» Может, и тогда было бы еще не поздно, если бы он прыгнул на нее в тот же миг. Но он вместо того удивленно и чуть испуганно оглянулся, чтобы понять, какая еще мамка вдруг оказалась за его спиной, а когда успокоенно повернул голову, то глаза царицы оказались уже закрыты.

Как бешеный, он бросился к ней, отчаянно тряс неподвижное тело, пытаясь привести ее в чувство. Но ни он сам, ни вбежавшие на его неистовые вопли лекари не сумели ничего поделать. Царица самым подлым образом сбежала от справедливого мужниного суда и еще более справедливой кары за всю свою подлость и предательство. Эта похотливая баба, спустя полгода после венца охотно улегшаяся в постель невесть с кем, с каким-то поганым холопишкой, с вонючим смердом, и тут ухитрилась улизнуть от кары.

И он рыдал в голос, не в силах сдерживаться, рыдал по мечте, поманившей и обманувшей, да еще так гнусно, в последний миг, и все вокруг тоже плакали, хотя и не совсем так, как он, а иначе, жалеючи ту, что сдохла, не дождавшись расплаты.

Потому и, следуя за гробом Анастасии, ему тоже легко рыдалось…. по себе самом. Рыдалось от обиды, что судьба в очередной раз обманула его самым бессовестным образом. Однако, выложившись от души на похоронах царицы, Иоанн к вечеру окончательно изнемог и, проснувшись поутру, начал себя успокаивать, что вот она ушла, а он-то живет. В конце-то концов он вновь занял свое место, и теперь у него впереди столько радостей и наслаждений, и не стоит так уж кручиниться о том, что одна из этих радостей не сбылась. Да и потом грешно хаять судьбу, которая все ж таки одарила его, да еще так щедро, позволив в полной мере, если не считать Анастасию, осуществить все задуманное.

В том, что какие-то неведомые силы помогали ему и Малюте во время их долгого путешествия к столице, Иоанн не сомневался. Так было с едой — зайцы чуть ли не сами выпрыгивали им под ноги, пока они бродили по лесам. Ушастых, правда, не мучили — не до того, но наедались до отвала.

Так было и чуть позже с встречающимися ему по пути людьми, когда приходилось выходить на проселочные дороги. Попадались они редко, но случались, и ни один человек так и не заметил удивительного сходства бредущего молодого мужика с государем всея Руси. Конечно, во-первых, далеко не все из них видели царя хотя бы раз за всю свою жизнь, а во-вторых, такое вообще мало кому могло прийти в голову — сравнивать царя с этим усталым путником в простой пропыленной одеже, бредущим с каким-то монахом, но Иоанн посчитал, что, скорее всего, и тут не обошлось без небесного покровительства.

Во всяком случае, недавний узник не раз вздрагивал от испуга, когда глаза встречного прохожего вдруг начинали пристально всматриваться в его лицо. Чувствовалось, что человек начинает что-то припоминать и лихорадочно ворошит свою память вопросом: «Где-то я уже видел этого мужика, вот только где?» Казалось, еще немного, и в голове у него окончательно прояснится.

Холодный пот ручьем тек по лопаткам Иоанна, стекаясь к пояснице и заставляя нервно передергиваться, а Малюта, тоже заподозрив неладное, уже стрелял глазами по сторонам — нет ли кого поблизости, чтоб, если доведется применить нож, так не осталось видока.

Но тут человека, который с ними говорил, словно кто-то незримый с маху тюкал по голове обухом, и он начинал «плыть». Говор его становился более медлительным, а то и невнятным, глаза туманились будто после доброй чары хмельного меда, да не одной, а пяти или шести. Становилось заметно, что какая-то неведомая пленка, словно воловий пузырь в окнах господских изб, затягивала пространство между Иоанном и встречным прохожим, да так прочно, что он даже не в силах был разглядеть, кто вообще стоит перед ним.

Заканчивалось же это обычно тем, что человек переводил взгляд на Малюту и — тот по-прежнему оставался в рясе — почтительно просил у него благословения. Гришка важно благословлял, неторопливо крестя, и величаво протягивал руку для поцелуя, после чего следовало неизменное торопливое прощание.

Правда, такого рода встреч было немного — за все время не больше трех или четырех, но ведь были. И как знать, если бы не помощь небес, то, может, они бы закончились совершенно иначе, а встречный вспомнил бы, на кого столь удивительно похож тот мужик, случайно попавшийся ему на проселочной дороге.

Конечно, само по себе сходство личин не предосудительно, и ни в одном судебнике наказания за такое сходство не сыскать, так что «Держи! Хватай! Вяжи!» никто бы кричать не стал, но… пойдет слух, а он — штука ядовитая. Невесть каким путем, но он разлетается с такой скоростью — куда там государеву гонцу, хотя и ждут последнего на каждом яме свежие лошадки.

И можно смело поручиться, поставив в заклад хоть сотню рублевиков против драных портов, что спустя всего пару-тройку дней о диковинном мужике будут непременно знать в столице. А там весточка непременно дотянется до проклятого Подменыша, и уж он-то сразу поймет, что это за мужик и почему так похож на государя, а также куда направляется и с какой целью. Вот тогда все — пиши пропало, и на всю затею, которая и без того имела ничтожные шансы на успех, можно смело ставить крест.

Им жутко везло и в Москве. Ведь кто-то же подтолкнул под бок самого Иоанна, когда они остановились подле кружала, и кто-то шепнул ему в ухо: «Здесь на ночлег попросись». Малюта сказать такого не мог — он вообще, едва они дошли до столицы, стал жаться к Иоанну, словно побитая собака, напуганный жутким многолюдьем и разноголосьем. К тому же он стоял справа, а шептали с другой стороны.

Были и тут встречи, при которых все повторялось точь-в-точь как на пути к Москве. Вначале настороженный взгляд, попытка припомнить, и… вновь туманно плыли глаза прохожего. Таких уже в первый вечер случилось целых две, а сколько произошло бы, коли некто неведомый и не иначе как ангел, приставленный всевышним к божьему помазаннику, не подсказал заглянуть в кружало.

Там-то они и отсиживались все эти дни в уютной каморке наверху, щедро снабжая веселого балагура Корнея полновесным серебром, которое прихватили, уходя из избушки. А звон серебра кабатчик Корней любил превыше всего на свете. Не зря он имел прозвище Три Руки — уж очень он любил грести под себя деньгу, да так ловко у него это получалось, будто у него и впрямь имелось три руки.

Несмотря на словоохотливость, Три Руки умел крепко держать язык за зубами, если дело касалось его интересов, а потому и не бедствовал. Тати всех мастей хорошо знали, что быстрее всего сбыть краденое — отдать его Корнею. Три Руки был прижимист, вечно жаловался на бедность, за ворованную вещь давал от силы пятую часть ее подлинной стоимости, а то и вовсе десятую, но зато расплачивался всегда чистоганом и сразу, в крайнем случае — на следующий день.

А еще Корней умел ладить с властями. И тут речь шла не о щедрой мзде подьячим Разбойного приказа, которые чуяли, что за народец гулеванит в его кружале. Три руки еще и подсоблял им, мимоходом сдавая кое-кого из мелких да залетных, чтоб потом никто не стал за него мстить. Так что рассчитываться на следующий день с удачливым воришкой ему приходилось не всегда — иной раз тот вместо ожидаемого загула оказывался в Пыточной.

Три Руки и их с Малютой хотел поначалу сдать. Мелькнуло у него в голове такое, но почти сразу его кто-то отвлек, а потом такой мысли у него почему-то больше не возникало.

Водились у Корнея и девки, причем на любой вкус, только деньгу выкладывай. А уж в постели такие проказницы — библейского Голиафа, попадись он им темным вечерком, и то к утру приморили бы. Три Руки, чуть ли не в первый же день их пребывания у него, предложил Иоанну сразу пятерых на выбор, и узник, плюнув на все, позволил себе слегка разговеться после долгого воздержания. Правда, удержать себя сумел и в разгул не ударился — помнил о главном, успокаивая себя мыслью, что вначале надо сделать задуманное, а уж потом этих баб у него будет пруд пруди. Потому он на другой день, облюбовав себе местечко поблизости от Фроловских ворот, уселся там и застыл в ожидании.

Кстати, и тут не обошлось без вмешательства потусторонних сил. На третий день у Иоанна, истомившегося в бесплодном ожидании выезда Подменыша, где-то ближе к полудню стали неудержимо слипаться веки, и он уснул да так крепко, что чуть не подскочил на месте, когда кто-то крикнул у него над ухом: «Вот он!» Конечно, народу кругом — страсть, крикнуть мог любой, москвичи — они вообще народ горластый, но Иоанн почему-то был убежден, что предупредивший его тоже был оттуда, сверху.

Узник пригляделся к гордо гарцевавшему впереди кавалькады всаднику и… рванулся с места — уж больно много злобы скопилось в душе супротив треклятого Подменыша. Хорошо, что его вовремя удержала за плечо цепкая рука Малюты, иначе он непременно бы все загубил. Шли-то совсем за иным — посмотреть, как он ныне выглядит. То, что глава коротко острижена, а у самого Иоанна давно не чесанные патлы торчат во все стороны — оно понятно. Это исправить легко. Борода же — дело иное. Тут приглядеться надо, прежде чем ее ровнять.

И вновь хорошо, что Малюта рядом был. Он-то и подметил отличия. Иоанну же не до того было — уж больно злоба душила.

Не оставляли их небесные силы и потом, уже во время поджогов. И трут с кресалом не подводил, и погода сушью баловала, и в полном безветрии откуда ни возьмись вдруг поднимался столь нужный ветерок, чтобы раздуть робко занимающийся огонек и споро, чуть ли не за считанные мгновения, превратить его в бушующее пламя, яростно пожирающее все окрест себя.

К тому же не один Иоанн заметил эти знамения небес. Неумело щелкавший ножницами Малюта, который за всю свою жизнь только несколько раз стриг овец, да и то давно, признался уже после того, как подровнял бороду Иоанна «под царя», что словно кто-то незримый водил его руку, заставляя убрать лишнее то с одного, то с другого бока.

Сам Гришка был против этой затеи со схожестью. Не зная истинного замысла Иоанна, он считал это пустой блажью. Какая разница? Немалых трудов стоило убедить его в том, что если показать Подменышу его точное отражение, то гораздо легче будет поиметь с него вотчины и прочее.

Ну а говорить про небесное покровительство в тот отчаянный лихой день и вовсе ни к чему — оно присутствовало сплошь и рядом. Чего стоит один только дом со смолой. Завеса получилась — лучше не придумать. А в довершение ангелы-заступники истинного царя смогли увести всех стрельцов от двойника, оставив всего одного, после чего и возник у Иоанна дерзкий план выманить Подменыша куда-нибудь подальше.

Конечно, риск был, и немалый. Кликни двойник стрельцов вместо того, чтобы кидаться в погоню самолично, — и все. Не сносить тогда Иоанну головы. Но тут уж как при игре в зернь, когда проигравшийся ставит на кон дорогой нательный крест, надеясь, что одним махом сумеет отыграть все остальное.

Крест узник с себя не снимал. В этой игре ставки были куда выше. Жизнь против удачи — вот как обстояло дело. Но была у него твердая уверенность, что все выйдет как надо. Откуда она взялась, вытеснив из сердца страх перед возможным проигрышем, он не знал, но догадывался — да все оттуда же, с небес.

Он и остановился-то так вовремя лишь потому, что получил очередной тычок в бок от своего ангела покровителя, иначе бежал бы без оглядки до самого корнеевского кружала. Может, он и тогда не сумел бы переломить в себе страх, но впереди, прямо по ходу, черным жутким пятном вдруг возникло нечто настолько страшное, что оно перевесило опасность сзади. Тогда-то Иоанн остановился и с вызовом обернулся к догонявшему его всаднику.

Ну а дальше все было просто. Так просто, что он и сам впоследствии удивлялся. Помогла и ненависть, и ярость, и гнев, от которого застилало в глазах. Опять же подсобил и Малюта, заставив Подменыша обернуться, потому что одно дело — резать человека, который смотрит тебе прямо в глаза, и совсем другое — когда он отвернулся.

Со стрельцами тоже все вышло славно. Иоанн хоть и не сидел на уроках Федора Ивановича, но он и без поучений старика Карпова почуял, что сейчас самый лучший для него выход в том, чтобы говорить без умолку и не просто говорить, но и виноватить их всех, бросивших своего государя на растерзание злобным поджигателям.

Обвинив всех, но больше Епиху, не давая тому произнести ни слова в свое оправдание, он спустя время сменил гнев на милость, решив, что «кнута» хватит и пришла пора удоволить «пряником». С этой целью он похвалил того же Епиху за то, что тот оказался таким расторопным при тушении пожара, пообещав выдать ему целых три рублевика и по одному — каждому из стрельцов. Огрести месячное жалованье за несколько часов работы — было от чего возрадоваться.

Правда, Иоанн тут же взял с них клятву ничего не рассказывать о приключившемся на пожаре с ним самим, сославшись, что слух об этом немедля долетит и до смерти напугает Анастасию Романовну, а она и без того хворает. О том, что царица больна, новоявленный царь не раз слышал, когда ожидал выезда Подменыша, и тоже счел это добрым для себя предзнаменованием.

«Коли она, если все обойдется с Подменышем, сдохнет от моих рук, то ни у кого и в мысль не придет, что я к ней длань приложил», — рассуждал он.

Драную одежу на государе зоркий Епиха таки приметил, равно как и кровь на ней. Но когда он по простоте душевной спросил об этом у царя, тот лишь бесшабашно отмахнулся:

— За сук зацепился, когда гнался за татем. И кровища тоже не моя — лихого человека. Саблей полоснул его наотмашь, вот она и брызнула.

— А Игнашке-то подсобить не надобно? — озаботился Епиха. — Можа, послать двух-трех в помощь?

— Один там всего остался. Мыслю, что не след десятку стрельцов за одним татем бегать. Не личит это, — отрицательно мотнул головой Иоанн. — Чай, он и сам управится, не маленький. К тому ж у беглеца ни сабли, ни меча нет.

— Можа, у него нож засапожный имеется, — заметил Епиха.

— И нож ему прятать негде, — усмехнулся царь. — В лаптях он был — какой уж тут нож. У меня — дело иное, — добавил тут же, упреждая дальнейшие расспросы стрельца. — Мой и сабельку в руках держал, и засапожник уже вытащил. Еле-еле я его ссек. Вот вернется Игнашка, так он обоих и привезет. Второго-то татя я велел живым поймать. Он нам все и поведает — кто такие, да откуда, да по чьему повелению поджог учиняли.

Тем все и закончилось. А наутро приволокли мертвого Игнашку. Но у кого же язык повернется попрекнуть государя, что надо было послать в помощь парню еще двоих или троих, так что Епиха, не говоря уж о всех прочих, не сказал ни слова. Да и кому говорить, когда сам Иоанн чуть свет ускакал в Коломенское к Анастасии Романовне.

Единственно, с кем Епиха поделился своим сожалением, был Тихон. Случилось это спустя еще сутки. Рассказывать о том, что погоню за татями учинил сам государь, он поначалу не собирался, памятуя про царский запрет, но уж очень настойчив оказался молодой сотник. Настолько, что слово за словом вытянул из Епихи все до самой мельчайшей подробности. А как не рассказать, когда тот — твой начальник.

К этому времени скорбная весть о смерти Анастасии Романовны уже долетела до Москвы, а потому Епиха посчитал, что тайну теперь хранить ни к чему — никого уже ею не напугаешь. Но другим он никому о том не рассказывал — уж очень мелкой была эта новость по сравнению с той огромной и страшной, что привезли из Коломенского. По той же причине молчали и все остальные. Известие о смерти царицы тяжелым могильным камнем погребло под собой все прочие, ставшие на ее фоне пустяшными, не достойными даже краткого упоминания.

Потому в летописях того времени и зафиксировано лишь личное участие Иоанна в тушении пожаров, которое, в точности следуя имеющимся у него источникам, отобразил в своей «Истории государства Российского» и Карамзин, написав, что царь «сам тушил огонь, подвергаясь величайшей опасности: стоял против ветра, осыпаемый искрами, и своею неустрашимостью возбудил такое рвение в знатных чиновниках, что дворяне и бояре кидались в пламя, ломали здания, носили воду, лазили по кровлям. Сей пожар несколько раз возобновлялся…»

Епиха, потрясенный уходом из жизни Анастасии Романовны, даже не обратил внимания, что Тихон как-то странно отнесся к его рассказу. Сотник даже с лица спал, прямо побелел весь. Хотя разве тут до таких пустяков, когда столь великое горе приключилось. Впрочем, в ту пору не один Тихон смурной был — чуть ли не вся дворня. Бабы так и вовсе в голос ревели.

Ничего этого Иоанн не знал, нежась в мягкой постели и мечтательно представляя, чем бы эдаким ему заняться сегодняшним днем. Несколько беспокоила необходимость хранить по умершей траур, при одной лишь мысли об этом его всего передернуло: «Еще не хватало по этой твари сокрушаться! Ехидна ядовитая, и та в сравнении с нею — голубка сизокрылая!»

Впрочем, один день он хоть и с трудом, но продержался. А вот на другой, когда кто-то из придворных елейно заметил, что-де столь уж шибко печаловатися государю не след, ибо дела потребно творити, он обрывать говорившего уже не стал…