Розыск так и не дал результатов. Заволжские старцы как сквозь землю провалились. Правда, к оставшимся еретикам Макарий повелел приставить, помимо стрельцов, свою стражу из числа дюжих, крепких монахов, которым под угрозой пожизненной епитимии было запрещено не то что пригублять, но и нюхать хмельное зелье, кто бы его ни предлагал.

С того времени побегов больше не было, но что толку. Дело против Артемия принимало совсем иной оборот. Будучи еще крепок телом и избавленный по повелению царя от пыток, старец держался стойко, либо отвергая одно обвинение за другим, либо поясняя их так умно, что придраться к нему все равно было крайне затруднительно.

А тут еще, да из числа самих святителей — рязанский епископ Кассиан — на дыбки поднялся. И главное, невесть из-за чего. Как-то с утра для вящего обличения еретиков принесли на собор книгу преподобного Иосифа Волоколамского «Просветитель». Принесли не просто так, но как знак, что оное лжеучение, кое разбирают ныне, собор сравнивает с ересью жидовствующих, считая их одинаковыми. Так распорядился сам Макарий с далеко идущей целью — коли ереси одинаковые, стало быть, и наказание должно быть сходным. Более того, может, даже и еще жестче — как-никак это уже повторное. Получается, что тогда судьи оказались слишком мягкотелыми.

Начали с того, что передали тяжеленный том царю, который бережно принял сей фолиант, задумчиво взвесил его в руках и восторженно назвал светилом православия, отметив, что тяжесть сего труда сравнима лишь с тяжестью праведного топора, коим сей святой муж с радостью бы сам принялся рубить головы нечестивцам. За ним митрополит и весь собор также принялись хвалить книгу на все лады.

Дошла очередь до рязанского епископа, который — вот ужас-то — внезапно бросил ее на пол и стал во всеуслышание хулить покойного Иосифа, называя его жестоковыйным, по вине которого на Руси начали вводить порядки безбожных римских пап, а свидетельства, кои в ней указаны, не подлинны, но выдуманы. Затем он произнес горячее слово в поддержку еретиков, утверждая, будто все они повинны лишь в любви к мудрости, что никак нельзя поименовать ересью. Особенно же он ратовал за старца Исаака Белобаева, привезенного на собор из дальней пустыни Соловецкого острова.

Говорил он недолго и речь закончить не успел — схватился за сердце и медленно сполз на пол. Царские лекари оказались бессильны помочь бедолаге, у которого отнялась вся правая половина тела. Даже лежа, епископ что-то мычал, но язык его не слушался, и вместо членораздельной речи получалось что-то бессмысленное. Спустя время епископа с превеликим бережением отправили в его, теперь уже бывшую епархию, поместив там в больницу какого-то из монастырей.

— Вот что делают небеса с отступившимися от истинной веры, — сказал Макарий и впервые за последний десяток дней несколько оживился.

Получалось и впрямь недурственно. Такое и не придумаешь — в голову не придет. А главное, какой красноречивый пример для всех прочих. Теперь даже те, кто в душе противится излишней жестокости, должны непременно убояться кары господней. Он и к Артемию обратился с тем же самым:

— Покайся, и будет тебе с небес прощение, иначе же… — и красноречиво покосился на дверь, через которую часом ранее вынесли рязанского епископа.

— Да не в чем мне каяться, — упорствовал Артемий.

«Может, с небес мне и впрямь прощение снизойдет, хотя они вроде бы и без того ни в чем меня не винят. Зато здесь, на земле, мне его точно не дождаться», — подумалось он и приготовился слушать следующего обвинителя.

Первым, еще прежде всех остальных, выступил против Артемия Башкин. Правда, не сам. Благодаря повелению государя, запретившему пытать еретиков, Матфей только-только стал приходить в себя, но еще плохо держался на ногах, частенько поддергивал правым плечом и мелко-мелко тряс головой, а временами и вовсе впадал в какой-то ступор. К тому же на одно ухо он ничего не слышал, да и на второе с трудом, поэтому вместо него выступал мних с опросными листами, подписанными Башкиным, которому было уже на все наплевать. В них было изложено, что Артемий изрекал хулы на поклонение святым иконам, на таинство евхаристии, на предания святых отцов и многие другие. В ответ на все это старец неизменно отвечал:

— Я так не мудрствую, я верую во отца и сына и святого духа, в троицу единосущную.

Противопоставить ему что-либо и впрямь было затруднительно. Слова Башкина, как удары косы, приходились на камень железного упорства Артемия, и потому вся их острота пропадала втуне. Ученики же успели за краткие дни побоев оклеветать лишь самих себя. Об учителе думали допросить их чуть позднее, на святом причастии пообещав заменить костер покаянной кельей в монастыре, если они оговорят своего старца. Но тут вмешался Иоанн, а потом они и вовсе неведомо каким образом сбежали.

Оставались, правда, еще свидетели, но уж больно их показания были хлипковаты. Например, единственный из учеников, кто не удрал, потому что сидел в другом монастыре, некто отец Леонтий, рассказал, как Артемий тайно бежал из Андроникова монастыря в свою пустынь. Подумаешь. Будто и без него не знали, что он сбежал. Старец и сам не скрывал того, указав, что бежал от клеветников, кои обвиняют его в том, что он «не истинен в христианском законе».

При этом он так зло посмотрел на митрополита, что, даже несмотря на свое плохое зрение, Макарий почувствовал ненавидящий взгляд старца и невольно вздрогнул. Правда, имена клеветников Артемий, сколько ни выспрашивали их у него, так и не назвал, только усмехался, да продолжал бросать косые взгляды на владыку.

«Уж лучше бы назвал», — мрачно размышлял Макарий, ощущая в этом презрительном умолчании некое нравственное превосходство старца. Сквитаться удалось, когда по настоянию владыки собор поставил Артемию в вину то, что тот не бил челом царю и митрополиту на этих клеветников, не пытался оправдаться, а тайно бежал из Москвы.

Бывший ферапонтовский игумен Нектарий заявил пред собором, что старец говорил ему неладное о троице. Дескать, в книге Иосифа Волоцкого написано негораздо, что бог посылал в Содом двух ангелов, т. е. сына и святого духа, но затем стал мельчить, виня Артемия в том, что он не проклинал новгородских еретиков, что хвалил латинян, что ездил из Пскова, из своего монастыря, в Новый городок к немцам.

И вновь ничего не получалось, поскольку у старца на все находились оправдания, да такие, что не придерешься. Мол, к немцам и впрямь по юности ездил и спрашивал, нет ли у них человека, с кем бы ему, Артемию, поговорить книгами да выяснить — таков ли христианский закон у римлян, как на Руси, но ему такого книжного человека не указали.

Потом Нектарий и вовсе сбился на совершенно бытовые подробности. Дескать, и поста Артемий не хранит — во всю четыредесятницу ел рыбу, и в день Воздвижения у царя за столом ел рыбу. Такие мелкие прегрешения Артемий не отрицал, искренне каясь в них.

Но даже эту ерунду Макарий тут же цепко схватывал и сурово обращался с вопросом к собору, да при том так лихо его закручивал, что оставалось только диву даваться. Проявив недюжинное красноречие относительно той же рыбы и с немцев, Макарий добился от собора, что тот вменил старцу в вину и то, что он нарушал пост к соблазну православных, и даже то, что ездил к немцам для означенной цели, ибо «он сам ведает, что наша есть истинная православная вера, а латинская вера отречена от православной святыми отцами и предана проклятию».

Тот же Нектарий попытался было обличить Артемия во многих богохульных и еретических речах, но старец назвал все это клеветою, и три старца-пустынника, на которых Нектарий сослался, как на слышавших те богохульные речи, его слов не подтвердили.

Еще один из свидетелей — келарь Троицкого Сергиева монастыря Адриан Ангелов — показал пред собором, что Артемий говорил, еще будучи в монастыре под Псковом, в келье игумена Лаврентия, что нет пользы петь панихиды и обедни по умершим и что тем они муки не избудут.

Старец вновь попытался выкрутиться, заявив, что это было сказано им лишь про татей, которые всю жизнь грабили да убивали, но и тут Макарий придрался, обвинив Артемия в том, что он отнимает у грешников надежду спасения, подобно Арию, который учил, что не должно творить приношения за умерших.

Поставили старцу в вину и то, что он, по утверждению игумена Кирилло-Белозерского монастыря Симеона, узнав, что Матфея Башкина поймали в ереси, заявил, что никакая это не ересь, «сожгли Курицына да Рукового и нынче сами не знают, за что их сожгли».

По крупицам, по зернышку скапливал митрополит вины старца, набирая их для костра. Может, и поднабрал бы, но тут совершенно некстати встрял со своим умничанием думный дьяк Посольского приказа и одновременно царский печатник Иван Михайлович Висковатый.

Будучи из худородных, он так бы и прозябал в подьячих, но Иоанн вовремя приметил его. Еще три года назад он заинтересовался теми предложениями, которые Висковатый робко подал царю на просмотр, и, ознакомившись, пригласил дьяка к себе на беседу. Говорил недолго — дела одолевали, но Ивана-подьячего не забыл и спустя месяц позвал еще раз. Потом еще. Дальше больше, и вскоре тот уже вошел в ближний царский совет избранных. Он-то и уловил уже во время разбирательств с отцом Артемием недовольство царя.

— Ишь, вцепились в старца, яко псы цепные в пустую кость. И уже сами ведают, что нет в ней ничего, ан все никак не угомонятся, все тужатся волосок мясца сыскать. Если бы их ныне на что иное отвлечь, глядишь бы, подустали да угомонились, да как тут отвлечешь? — вырвалось как-то в сердцах у государя.

Сказано это было походя, но Висковатый задумался. Посольские дела всегда требовали увертливости, уловок да хитростей. Там, если не научился вертеть хвостом как лиса, наверх не выберешься. Иван Михайлович вылез, но твердо помнил — если бы не государь, то он так и сидел бы где-нибудь в уголке Посольской избы, переписывая бумаги. За ум и находчивость боярин Юрьев, что из царских родичей, приблизил его — коль своего ума нет, то отчего бы чужим не воспользоваться, — но так высоко, как это сделал царь, все равно бы никогда не поднял.

Сам Висковатый добро помнил и уже давно мечтал как-нибудь отплатить за доверие да ласку, ан все случая не подворачивалось. Так, может, теперь?..

Раз хочет Иоанн Васильевич отвлечь, значит, надо этим и заняться, только вот как? И тут ему вспомнились собственные слова, которые он произнес месяц назад из тщеславного желания лишний раз обратить на себя внимание государя, а заодно и Показать, что он разбирается не в одних только иноземных делах, но и в любых других, включая и совсем тонкие, духовные.

Тогда во время одного из соборных заседаний царь, разговаривая с митрополитом о прежнем соборном уложении и вопрошая, какие дела по нему уже исправлены и какие еще нет, выразил желание, чтобы и прочие дела были исправлены и чтобы, в частности, иконники писали образа с добрых образцов. Как теперь понимал Висковатый, все это говорилось как раз с целью отвлечь Макария от отца Артемия. Помнится, владыка тогда ответил государю, что в Москве по соборному уложению установлены для наблюдения за иконописцами четыре старосты-иконника.

Вот тогда-то Висковатый и проявил свой ум, заявив, что не следует изображать на иконах невидимого бога и бесплотные силы, как это было сделано на одной из икон. Дьяк поморщился, припоминая. Ну, точно, она называлась «Верую во единаго бога».

— Да как же писать? — спросил тогда озадаченный митрополит.

Висковатый изложил свои соображения, в ответ на что получил резкую отповедь Макария, который отчитал дьяка, сказав, что он излиха мудрствует о святых иконах, а в конце даже пригрозил:

— Ты стал на еретиков. Смотри не попадись и сам в еретики — лучше ведай свои дела, которые на тебе положены, да к иным не суйся.

Дьяк еще раз почесал переносицу, затем решительно придвинул к себе чернильницу, выбрал перышко поострее и принялся писать. Строчил долго, чуть ли не весь следующий день, после чего явился к митрополиту и подал ему подробное изложение своих мнений и недоумений о святых иконах с просьбой рассмотреть дело на соборе.

В качестве предлога послужили все те же иконы из числа переписанных заново после страшных московских пожаров лета 7055-го. Тогда в Кремле погорели чуть ли не все церкви, и из Новгорода, Пскова и других городов были вызваны иконописцы написать новые иконы и расписать царские палаты. На многих из этих икон по указанию священника Сильвестра были изображены события из священной истории, начиная от сотворения мира и человека и заканчивая страстями Христовыми. Кроме того, Сильвестр попросил, чтобы иконописцы представили в лицах и образах содержание всего Символа веры, а также некоторых церковных песней. Царские палаты были расписаны по стенам разными символическими изображениями.

Именно их и касалось содержание записки Висковатого, который особенно напирал на иконы в Благовещенском соборе. Обоснование у него для этого имелось. Дескать, раз Сильвестр, по распоряжению которого они и были писаны, является не только одним из священников этой церкви, но и подозревается в единомыслии с Артемием, а другой священник, Симеон, был какое-то время духовником Башкина, то не проведены ли в новых иконах под видимыми образами еретические мудрования?

Если бы рядом не стоял царь, то митрополит попросту отмахнулся бы от этих бумаг, как от очередной глупости возомнившего о себе невесть что мирянина, но дьяк подал свои записи, когда рядом с Макарием стоял Иоанн. Тот внимательно выслушал Висковатого, еле заметно усмехнулся в бороду и… приказал рассмотреть список Ивана, сына Михайлова на соборе.

Так и получилось, что в продолжение последующих заседаний вместо дела отца Артемия соборные старцы и бояре окунулись в разбирательство мудрствований Висковатого, который постарался растянуть дело как можно подольше. Для того он и запись составил длиннющую, так что читал ее в течение аж двух заседаний. Там было все, что только пришло ему в голову. Его, дескать, соблазняют изображения бога-отца и пресвятой троицы на новых иконах.

— Не должно писать его, кой невидим по существу, в виде «ветхаго деньми», тако же и пресвятую троицу в виде трех ангелов, являвшихся Авраму, ибо оные явления бысть в Ветхом завете, кой уже прошел и отложен.

Митрополит терпеливо отвечал, но Висковатый упорствовал, день за днем подкидывая новые загадки и поводы для раздумий и сомнений. Едва разобрались с богом-отцом, как дьяк напустился на то, что на новых иконах, представлявших сотворение мира и Адама, сын божий изображен в виде ангела с крыльями.

— А не скрывается ли тут еретическая мысль единомысленников Башкина, будто сын не равен отцу? — задумчиво вопрошал он.

Едва Макарий отбился от этого вопроса, как тут же последовал новый.

— Зрю я, что на новых иконах нет единообразия, — вещал Висковатый. — Там Христос распятый изображен с распростертыми дланями, яко и следует, а на других — со сжатыми, на третьих — с дланями ослабленными.

Когда вопросы по иконам иссякли, Иван Михайлович, не растерявшись, зашел с другого бока. Припомнив митрополиту разговор месячной давности, он расписал на многих листах исповедание своей веры и потребовал от владыки:

— А что ты, государь, изрек на меня суровое слово, будто я еретик, то, если знаешь, не колеблясь, обличи меня.

Митрополит, чтобы быстрее покончить с затянувшимися разбирательствами занудного дьяка, отвечал:

— Ты написал это негораздо. Я не назвал тебя тогда еретиком, а сказал только тебе: «Стал ты на еретиков, но ныне мудрствуешь о святых иконах негораздо; смотри не попадись и сам в еретики. Знай себе свои дела, которые на тебе положены, а в духовное не встревай». Паки и ныне напоминаю тебе это, а тако же словеса Григория Богослова: «Почто твориши себя пастырем, будучи овцою, почто делаешися главою, будучи ногою?»

«Ну, это мы еще поглядим, кто у нас овца, которую на веревочке ведут, а кто пастырь», — усмехнулся в бороду Висковатый, но вслух заявил совершенно иное:

— Зрю я неполадки велики и мыслю, что от того и идет оскудение к вере. Потому, яко истинный христианин, молчать о сем не могу.

И не молчал, растянув слушания чуть ли не два месяца. Порядком измученный всем этим Макарий больше уже не мог толком сосредоточиться ни на чем, включая даже Башкина с его единомышленниками, с которым, казалось бы, давно все ясно. Поэтому, когда дошло до обсуждения приговора по Матфею и прочим, Макарий особо не противился мнению государя, твердо заявившему:

— Ересь — дело опасное, но мыслю, что кострами тут лишь навредить можно. Воззри, владыко, сколь в иноземных державах поганое латинство людишек на муки сожжения обрекло, а что проку?

Еже хуже сталось. И как знать, объявился бы Мартин-немчин, ежели бы эти костры не полыхали столь ярко. Да даже ежели бы и объявился, все одно — его и слушать бы никто не стал. Здесь у нас жестокосердых, яко Иосиф Волоцкий, нет, значит, никто перечить не будет, коли мы всю повинившуюся и раскаявшуюся братию попросту разошлем по дальним монастырям, да и дело с концом.

— А ежели сии еретики и впрямь лишь в страхе пред костром покаялись? — недовольно осведомился архиепископ ростовский и ярославский Никандр. — Тогда они сызнова злые семена смогут сеять.

— Ништо, — благодушно откликнулся Иоанн. — Не думаю, что в делах веры надобно сабелькой помахивать. Духовное и истребляется духовным. Конечно, можно суровость проявить, а к еретикам и пастырей присовокупить, на чьих землях их ученье зародилось. Мол, и они тоже виновны — недоглядели, упустили, прозевали. — И бросил быстрый взгляд на Никандра, хотя намек и без того был понятен. Ни для кого не было секретом, что Белозерский край с его многочисленными монастырями и пустынями находился под духовной властью Ростовского архипастыря.

— Одначе я тако мыслю — кельи укромные, сторожа надежные, так перед кем им говори строить? Опять же, сидючи на едином хлебе с водой, не больно-то порезвишься, — усмехнулся царь. — Пост да молитва у любого плоть укротят. Вот ежели бы они там пианствовать учнут да бражничать неумеренно, яко некие, тогда иное. Но кто ж им даст медку-то испить? Разве что ты, владыка, поднесешь, коли останется в чаше.

И вновь намек, да не в бровь, а в глаз. Поставленный на свою епархию всего четыре года назад, Никандр уже успел прославиться, деликатно говоря, несколько неумеренным потреблением медов и вин, о чем наглядно свидетельствовал его сизый, весь в тоненьких багровых прожилках нос. Архиепископ закряхтел, открыл было рот, но напоролся на укоризненный взгляд митрополита Макария, не любившего хмельного, и счел за лучшее промолчать.

— Вот и славно, коли вы все со мной заодно, — улыбнулся государь, прекрасно понимая, что если бы дело не было столь растянутым, а заседания не стали, благодаря Висковатому, превращаться в нескончаемую говорю, в которой уже трудно было доискаться сути, то так легко еретики бы не отделались.

К тому же было еще одно обстоятельство. После двух месяцев сидения все порядком устали и норовили хотя бы перед Рождеством разделаться с самым главным из рассматриваемых дел, потому и был вынесен необыкновенно гуманный по тем временам приговор. Уже 22 декабря Башкина доставили в Иосифов Волоколамский монастырь. Согласно все тому же приговору, «да не сеют злобы своея роду человеческому», разослали кого куда и прочих его единомышленников.

А в январе — любой изобретательности рано или поздно приходит конец — исчерпались и все претензии дьяка. Подводя итог обсуждения всего обширного списка Висковатого, собор, по настоянию Макария, поначалу вообще отлучил его от церкви. Как мрачно заметил митрополит:

— Не столь за сомнения и своевольные мудрования о святых иконах, сколь за то, что разглашал свои мудрования посреди многих людей на соблазн православным и оными возмущал народ. Впредь будешь помнить шестьдесят четвертое правило святых отец, установленное на шестом соборе, кое гласит, что «не подобает мирянину братии на себя учительское достоинство, но повиноватися преданному от господа чину».

Однако через две недели, когда отлученный царский печатник по совету царя подал «Покаяние», в котором подробно сознавался во всех своих заблуждениях и просил прощения, собор изменил решение. Висковатый отделался трехлетней епитимией. Один год он должен был стоять за церковными дверьми и исповедать свои согрешения всем входящим в церковь, другой год — стоять в церкви, но только для слушания слова божьего, а третий — стоять в церкви, но без права причащения.

Казалось бы, все, можно спокойно вздохнуть и вплотную заняться отцом Артемием, но тут собору челом на дьяка ударили благовещенские священники Сильвестр и Симеон за то, что он, дескать, оговорил их в своем списке, и подали «жалобницы», в которых подробно изложили свое бывшее отношение к Башкину и Артемию, а Сильвестр вдобавок изложил и историю написания новых икон, засвидетельствовав, что все они писаны по древним образцам. Пришлось разбираться еще и с этим.

За это время постоянно отвлекаемому собору удалось откопать всего лишь еще одну вину старца. Дескать, он не полностью покаялся в «убийственных и блудных грехах», не открыв их своему духовнику при поставлении на должность игумена Троицкой лавры. Хотя Артемий и тут пытался оправдаться, даже указывал свидетелей, которые могут подтвердить, что ему, ради ускорения процедуры, сказали их «преступить», то есть обойти, но его уже не слушали, приговорив «за такое недостоинство свое» немедленно лишить старца священного сана и отлучить по церковным правилам.

Тем не менее митрополит завел с царем речь о костре.