На Сибирском тракте

Еловских Василий Иванович

ИЗ РАССКАЗОВ О ПРОШЛОМ

 

 

1. Наша бабка

Мой отец владел двухоконным домом, в котором была только одна комната, квадратная, с полатями и громадной, как водилось в старину, русской печью.

В центре избы стояла еще и маленькая железная печка, которую мы называли железянкой. Я ничего не помню так хорошо, как железянку, и многие воспоминания детства у меня связаны с нею.

… Поздняя осень двадцать седьмого года. Свечерело. Мать и отец еще на заводе. Они работают во вторую смену. Дома наша бабка, я и мой братишка Санька. Бабке за девяносто, спина у нее согнута коромыслом, она еле-еле ходит, плоховато слышит, но еще неплохо видит.

На улице тоскливо поскрипывают ставни. Ветреными осенними вечерами они все время скрипят. Устрашающе гудит железянка. На железянке лежат один к одному ломтики картошки. Они подрумянились, и от них вкусно пахнет.

— Кажись, мороз будет завтра, — говорит бабка. — Ишь железянка-то как быстро накалятся. А ветер-то как завыват, как завыват.

— Будто леший в трубу забрался, — добавляю я дли сравнения.

Бабка поспешно крестится.

— Прикуси язык-то, еретик этакий.

Слова сердитые, а говорит беззлобно, как бы по необходимости.

— Спать, поди, хотите, робятушки?

— Темно, баб, — хнычу я. — Лампу бы зажечь. А чё это там шевелится?

Санька тоже боязливо вглядывается в передний угол под иконами. Саньке четырнадцать лет. Он уже работает на листопрокатном заводе учеником. Я видел его в цехе. Там он похож на взрослого. Санька даже покуривает немного, а дома змейки запускает, из лука стреляет. Братишка, так же как и я, страшно боится чертей, домовых и леших.

— Кошка ета, — успокаивает бабка и крестит угол избы. — Исусе Христе, спаси нас и помилуй. Темно? Чё ты это! Светлым-светло. Железянка топится, и на́ тебе — темно. Не лучина ведь нонче, керосин — беречь надо. Вот ране, когда я в девках ходила, лучину жгли. При лучине-то и пряли и вязали — всё делали.

Бабка тоже вяжет варежки, неторопливо и беспрерывно двигая спицами. Она может вязать даже в темноте, и работа совсем не мешает ей говорить.

— Везде лучина была, — продолжает бабка. Она, видимо, разговорилась, а когда разговорится, ее не остановишь. — Только в бариновом доме свечки горели. Уж так баско было, так баско. Я с подружками бегала смотреть. Из окошек свет-то тянулся до самого пруда. Нам, девкам, казалось тогда, будто в пруду чё-то черное ворочатся, от света убегат. У меня подружка была, Машка Жаворонкова, так у той одни слова: «Шайтан это». Как заладит, бывало, про шайтана, у нас волосы дыбом. Креститься начнем. Ведь слыхали про него, поди?..

— Про кого? — спрашивает встревоженно Санька и зябко пожимает плечами.

— Да про шайтана-то? Нет? Ну так послушайте, не помешат. Давненько это было, еще до того, как завод появился. Лет триста назад, а может, и все полтыщи. Те годы никто не мерял. На месте пруда теперешнего болотина стояла да тальник. Ни пройти, ни проехать. А посередке всей этой страсти речка Шайтанка бежала. Та сама, котора теперь из пруда вытекат. Прозвание Шайтанка дали ей неспроста. Ишшо башкирские охотники заприметили, что возле речки чё-то не то, неладно чё-то. Болото будто и не велико с виду, а к речке не подступишша — засасыват. А ежли кому посчастливит и на зверину тропку выберется, то эта тропка водит и водит человека около Шайтанки, а до самой речки не допускат. Хоть день, хоть два ходи, все без толку.

Ночами на Шайтанке вой и свист слышал и крики разные, не то звериные, не то птичьи. Аж до гор доносилось. Жуть, сказывают, людей брала, тех, кто поближе-то. Оттого башкиры эту речку Шайтанкой и прозвали. Шайтан — это дьявол, значит.

Бабка торопливо крестится и подвигает табуретку поближе к печке.

— Страсть как боялись этого места, а все ж лезли сюда — зверья больно уж много здесь было, дичи всякой. В руки охотнику лезла дичь-то, озолотиться можно. А ведь ради богатства другой человек и на погибель идет.

А потом из Расеи понаехали сюда люди Демидова. Сам-то Демидов, говорят, кузнецом робил да был Петром царем замечен. Недалече от Шайтанки Демидов завод вздумал строить. Отчаянный был человек, все ему нипочем. Поперек речки они плотину сгромоздили, широкую да высокую. Помаленечку да помаленечку вода-то и затопила все окаянное место, которое страх на людей наводило. Все лето бурлила вода в пруду: крутит и крутит, крутит и крутит. Никак не успокоится. Будто кипяток. И шибко долго страшные-престрашные дела творились в поселке, так что у людей волосы дыбом становились. То ни с того ни с сего ночью вода в пруду светиться начнет, будто на дне-то лампа огромадная зажжена. А то, понимашь, вой неизвестно откуль доносится. Протяжнай, жалобнай такой, аж за сердце скребет. Много всяких страстей люди рассказывали. Был, говорят, мастер в прокатке по прозвишшу Оглобля. Ране-то всех тока по прозвишшу звали. Ну так вот… Шел Оглобля етот однажды от свата свово домой вечерком. Подвыпивши, но так… немножко. И што ж ты думаешь, не может на свою улицу выбраться и все крутит и крутит возле пруда. Тогда говорит от про себя: «Никак шайтан водит меня, пропади ты пропадом. Господи, помилуй меня». Как только сказал он это, утерял сознание Оглобля. А когда пришел в себя, глазам не верит. Сидит он на сосне, далеко от завода, за Чусовой. Кругом тьма кромешная. И метель вовсю воет. Еле-еле добрался тогда Оглобля до дому, пальцы рук и ног пообморозил.

А то, сказывают, с одним мужиком такая оказия приключилась. Ехал он зимой на лошади по пруду. Дело к ночи было. Ветер, как счас вот, сатанился. Едет он, значит, и говорит про себя: «Закуражило как, позастыло все, даром что гиблое место было». Сказал он это, глядит — впереди полынья. Волны по ей так и ходют, так и ходют, и пар подыматся. Ладно, што лошадь шагом шла, и спасся мужик. «Экая оказия, — думат, — посередке пруда полынья, откуль ей тут появиться?» Повернул он вправо, а там тоже полынья, повернул влево — тоже и сзади тоже. Похолодел мужик. Видит — сатанинское дело. Никакого выходу нет. Перекрестился этак трижды, и вдруг все исчезло. Снова лед кругом и никаких тебе полыньев. Поехал мужик дальше.

— Баб, а вот Петьку Носова как-то на Чусовой закрутило, — говорит Санька. — Закричал он тогда, робята едва выволокли.

Но бабка не любит говорить о нынешних временах. Она вся в прошлом.

— Долго так-ту было, как сказываю. А опосли совсем другой поворот получился, чего не ждали и не гадали вовсе. Тут я вам о людях порасскажу и о Лиляеве наперед. Люди-то, они другой раз сродни нечистому иль вроде того. Так и с Лиляевым. Он на заводе управлявшим от Демидова был. А от которого Демидова — от старшого ли, от младшего ли, от внука какого ихнего иль ишшо от кого — об этом не скажу. Чего не знаю, того не знаю.

Так вот, тот Лиляев, лешак его возьми, зверь зверем был. Сам черту брат. Били при нем людишек всячески за чё надо и не надо. Такие выдумляли казни, что не приведи господи. За руки и ноги подвешивали, железяку раскаленну к коже прикладывали. Бывало, што и голого в холодную запирали. Ну и кнутами… Ежли ж супротив кто шел — убивали.

И на заводе-то, с машинами-то, то одна беда нагрянет, то друга. Помню, старики рассказывали, как Кузьма Квашня сгорел.

— Чё, чё? — встрепенулся Санька.

— Да так вот… Сгорел. Из мартена в ту пору металл огненной вылили в ковш. А Кузьма наверху возле печи стоял. Или голову у его закружило, или чё другое, бог его знает, только упал он сверху-то прямо в ковш тот. И уж конечно ни косточки от Кузьмы не осталось. Где там! Весь вмиг сгорел. Царство ему небесное! И ишо с одним робочим, Емелькой Кривым, страшное дело сотворилось. Прямо на его чугунина кака-то упала. И сразу обе ноги Емельке оттяпало. А куды мужик без ног? Сам ест, баба и ишшо четверо робятишек — все мал мала меньше. От горя, видно, опосли умом тронулся и умер вскорости.

Жись-то собачья, оттого люди и ласковы не были. В праздники парень на чужу улицу и не заходи — изувечут. На постоялый-то двор, если в Катеринбург ехать, наших шайтанских никогда и не пушшали вовсе. Народишко, говорят, не тот — ночуй в лесу.

Если толком порассудить, то и выходит, что лишь рестанты хуже нас жили. Я сколько раз видела, как их по тракту к чалдонам гнали. В кандалах, бывало, идут, грязные да ободранные, пупы видно. Осенью-то дождь хлещет, грязища несусветная, зимой мороз, а им, грешникам, идти надо. Молчком всё, молчком. Одного только среди их видела веселенького. Перед зимой дело было. Он, парень-то, впереди шел. В полушубке и без шапки. Волосы кудрявые-кудрявые и такие черные, будто смолой вымазал. И глаза черные. Цыган, наверно, или б турок какой-нибудь. Посмотрел он на меня — а я тогда совсем девчонкой была, — посмотрел, значится, ухмыльнулся так… и говорит: «Рости, давай, рости, а я когда пойду обратно в Расею, к тебе посватаюся». Вот ить скока лет прошло, а все его помню, кудреватого-то.

Я вам тут все насчет другого баю. И про времечко-то, которо попозже было. А послушайте ишшо о Лиляеве. Над девками-то он чё удумал делать — срамота. Измывался как. Невест сразу из-под венца к нему силком утаскивали. На всю ночь. А утром домой отпушшали — иди, боле не нужна.

— А мужик ее чё? — несмело спрашивал Санька.

— Изобьет, конечно. А она-то при чем? Чё она могла сделать? Она и мужа страсть как боялася. Ить, бывало, невеста-то под венцом только первехонький раз жениха-то увидит. Чё говорить, я взамуж вышла куды позже, чем Лиляев скотинничал, я про его слыхала тока, но и в мою пору так было. Я тоже раза два тока свово мужика до свадьбы видала. Когда сватать пришли, от стыда голову поднять не могла. Казался он мне пошто-то старым и страшным. Уж и поревела я втихую, чтобы тятя не услышал! И все молила бога: «Господи, хоть бы мужик-то не бил меня, хоть бы он не издевался надо мной». А то, что он старый да не баской, — об этом я уж и не думала. С этим уж я смирилася.

Ну, я вам опять не про то… Отлилися людские слезы на Лиляеве-то потом. Убили его.

— Во, правильно! — говорим мы с Санькой и начинаем с аппетитом уплетать картошку.

— А получилось это вот как. На ту пору пришел в завод человек один, по прозванию Заплотин. Был он в бунтарях раньше. И бежал от властей к чалдонам, мимо нас как раз. Порассказали ему наши заводские о Лиляеве все как есть. И решил Заплотин разделаться с барином. Лихой был человек, безбоязненнай. К Заплотину наши мужички примкнули. Был бы заводила.

На плошшади возле Лиляева дома они костер разожгли. Лиляев-то сразу кумекнул, в чем дело, и под кровать забрался. Да и ведь как не кумекнуть: кто бы это окромя бунтовщиков вздумал костер под носом у барина разжигать! Стражники, какие возле дома вертелись, неизвестно куда убегли. Лиляев-то, видно, думал захорониться под кровать. Да де там! Выволокли они его из-под кровати-то, задавили да прямо со второго этажа и сбросили головой книзу.

— Во, правильно! — восклицает Санька и от удовольствия притопывает голыми пятками по полену.

— Сбросили, а он все дышит и дышит. Живуч был, нечистый. В ту пору кто-то прибег и кричит: «Стражники из городу едут». Тогда Заплотин приволок с завода чугунину десятипудову. Привязали Лиляева к чугунине той да на средине пруда и бултыхнули ирода.

Искали-поискали стражники тело мертвое, ловили-ловили чем могли, но все без толку. Как скрозь землю провалился Лиляев-то.

А Заплотин сразу же ушел с завода и на логу возле Чусовой тайно скрывался. Люди ему хлеб-соль приносили. Лог-то и сейчас Заплотиным называют. Заплотин лог. Слыхали, поди? Ну, а потом Заплотин-то как в воду канул. Скорей всего в Сибирь подался.

Бабка замолкает, и непонятно: или она думает о чем-то, или задремала. Но вот она зашевелилась.

— А про главно-то и совсем забыла сказать, робятушки. Как, значит, утопили Лиляева-то, и вовсе дивно стало: тишей и тишей на пруду-то. И воя не слыхать, и ужастев не видать. И вот теперь посудите сами, поразмыслите: шайтан ли то был? Сдается мне, што подпутали старики. Не стал Лиляев нечистые дела-то делать, и утихло все. Вот и кумекайте. Ить от злого-то — к доброму. А как оно, доброе-то делатся — нам, грешным, не всегда знать. Такось!

Бабка начинает бормотать что-то непонятное про себя.

Многое из того, о чем она рассказывала, мы с Санькой слыхали не раз от других. Только никто не говорил, что Лиляева утопили в пруду.

— Спать хочу, — хнычу я.

— Иди, иди, милай. — Посмотрев на темные квадратики окон, бабка крестится. — Ишь как воет, и я куды хорошо слышу. О господи!

 

2. Волшебный цветок

Мамка встала спозаранку. Она еще не успела налить в рукомойник воды, а Степка уже вскочил с постели и открыл тяжелую скрипучую дверь. Его убогая постель в сенях — разостланная на полу отцовская тужурка и Степкино пальтишко, которое служило подушкой, — осветилась синеватым предутренним светом.

Степка перешагнул порог и чуть не наступил на братишку Саньку, который спал на драной овчине, прислонившись спиной к печке. Санька свернулся «калачиком» и, оттопырив пухлую нижнюю губу, тяжело дышал. Степка легонько потрогал его за плечо — брат продолжал спать. Тогда Степка сильно затормошил его. Санька пробормотал, не просыпаясь:

— Зачем ты у меня удочку взял?

— Вставай быстрей, — зашептал Степка.

Степка был на год старше братишки и намного крепче. Санька во всем соглашался с ним. Спросит, например, Санька:

— Давай сходим искупайся.

— Как темнеть будет — пойдем.

— Во-во, вечером в Чусовой хорошо.

Или:

— Давай опосли уберем навоз, как позавтракаем.

— До еды уберем. После хуже, неохота будет.

— Во-во, верно.

Сейчас, услышав приказание Степки, Санька разом вскочил, хотя глаза его все еще не открывались и продолжали спать. В другой раз Санька, возможно, свалился бы снова на постель и даже толкнул бы брата, хотя это было рискованно, так как Степка мог ответить хорошим пинком. Но сегодня этого делать было нельзя. Сегодня надо обязательно встать пораньше.

Мать, молчаливая, тихая, согнутая тяжелой домашней работой, не обратила на сыновей внимания. Встань они рано, встань поздно — ничего не скажет. Если что-нибудь набедокурят — за репой в огород к дяде Федору слазят или лапку тетинюриному петуху подшибут, — мать посмотрит с укором, покачает головой, и все. А вот тятька другой… Сейчас его нет. Он в ночной смене. Придет в седьмом часу. До него надо свозить на тачке навоз к лесу, подмести двор, уложить хворост, который принесли вчера Степка с Санькой. Собственно, если они все это и не успеют до прихода тятьки сделать, ничего страшного не будет. Но тогда они не смогут пораньше сходить в лес. А сходить обязательно надо.

В шесть часов прогудел заводской гудок. Это была гордость всего поселка. Такого густого и горластого гудка, который был слышен за много верст, не имел поблизости ни один заводской поселок.

На улице стало шумно. Изо всех домов выходили люди. Иной домик, смотришь, всего в два-три оконца, а живет в нем целая артель — десять-пятнадцать человек: дед, бабушка, сыновья, дочери, снохи, зятья, внуки и внучки.

С самого утра взрослые выпроваживали ребятишек на улицу — грязи меньше и шуму нет. И вот день-деньской на улицах уральского заводского поселка крик, свист, смех и детский плач.

Когда тятька пришел с завода, мать поставила завариху с маслом. Завариху в поселке ели все и очень любили. Делали ее так: в кипяток сыпали муку, и получалось жидкое тесто, которое зажаривали на сковороде. Хоть и хорошая это штука — завариха, но сегодня Степка с Санькой съели всего несколько ложек и выскочили из-за стола. В переговоры с отцом вступил Степка:

— Тять, а тять! Мы двор убрали, как ты вчерась велел. А сейчас бы искупаться сходить на Чусовую. А за хворостом мы опосли сходим, а?

— Как, как? — сурово переспросил отец.

Степка повторил, но уже нерешительно, боясь, что отец откажет и заставит таскать хворост. Хворост разрешали собирать в лесу бесплатно.

— Мы хворост-то до самого вечера будем таскать, — вставил Санька.

— Угу, — сказал отец и утвердительно мотнул головой.

Это значило: ступайте, купайтесь, но про свое дело помните.

Ребята выскочили на улицу. Деревянные домики заводского поселка Боктанки расположились среди гор полумесяцем. Никак иначе расположиться им горы не дали. Если пройти в длину поселка — версты три будет, а в ширину и полверсты не наберется.

Домик, в котором жили Степка и Санька, находился в центре Боктанки, против заводского тына. До леса отсюда рукой подать. Высокий сосняк обступил поселок со всех сторон. С какой улицы ни смотри — все лес видно.

Боктанку обогнула Чусовая, шумливая, непостоянная река — то прямо на север течет, то вдруг на запад или восток поворачивает. На Чусовой прозрачная вода и тихие, как озерки, заливы. Со стороны поселка берег Чусовой высокий, каменистый, а с другой стороны — отлогий, заросший осокой, камышом и мелким кустарником.

Степка и Санька пошли по каменистому берегу до самой речки Канмарь, впадавшей в Чусовую. Канмарь течет по дну оврага, такого глубокого, что в нем свободно могла бы и вся Чусовая уместиться. Старики говорят, что когда они были мальчишками, Канмарь был раз в десять глубже, а теперь все высыхает и высыхает.

Уже несколько дней вёдро стоит, а на дне оврага, возле Канмаря, сыро. Тут всегда сыро: кочки, между ними какая-то коричневая жижа и длиннющая осока, которая режет руки.

— Степ, а пошто осока не растет на поляне или в огороде?

— Ей воды надо, чтоб она росла, осока-то.

— Степ, а как это она?.. Зимой засохнет, пропадет совсем, а летом опять растет зеленая.

— Вот как сосны… Упадет шишка, потом сосна из зернышек шишки вырастет. Или вот подсолнушек… Посади семечко, и подсолнушек будет.

— А у осоки-то ничего нет.

Это верно. У осоки нет никаких зернышек, которые бы падали и от которых зарождалась бы новая осока. Да и трава так же. Это для Степки непонятно. Впрочем, в жизни много непонятных, таинственных вещей. Например, погляди на Чусовую — ничего, кроме чистой воды и рыбы, не заметишь. А некоторые говорят, что в ней живут русалки, иногда добрые, а чаще злые. Говорят даже, что кое-кого, кто купался по ночам, они хватали за ноги и хотели утащить в свои подводные терема. Или вот в святки. Нальешь в ложку воды и вынесешь в сени: если вода застынет бугром — смерть тебе будет. А то еще так делают: бросят башмак через ворота и узнают, в какой стороне будущая невеста живет. Особенно много таких гаданий устраивают в ночь под Новый год.

Степка раз спросил бабку Семеновну: кто брошенный через ворота башмак направляет в сторону жениха или невесты? Черти?

— Черти злые, а предсказание-то умное дело, — ответила бабка. — Не дьявольское это дело-то.

— Тогда бог? — спросил Степка.

— Бог этаким не заниматся.

— Ну, а кто же?

— Есть кому! Есть такая сила!

— А где же она?

— Не говори глупостев! — вдруг рассердилась бабка Семеновна. — Не наводи меня на грех!

Ничего не знала про это и мамка. Она как-то разбила единственное в избе зеркальце и сказала, что будет несчастье.

Тятька и сосед дядя Ваня говорили, что русалки, черти и бог выдуманы людьми и никакими гаданиями ничего узнать нельзя.

Однажды вечером, это было еще зимой, бабка сказала, что можно и человеком-невидимкой стать. Для этого два способа есть. Первый такой: надо найти черную кошку, чтобы ни одного белого волоска на ней не было, сварить ее в бане и, перебирая ее косточки, смотреть в зеркало. Одна из косточек будет волшебной. Возьмешь волшебную косточку в руки и себя в зеркало не увидишь. Второй способ проще. Надо сорвать цветок папоротника. Рассказывают, что он цветет один раз в году — на Иванов день, в полночь. И сразу же отцветает. Поэтому этот цветок никто и не видит. Надо его сорвать и бежать домой, не оглядываясь. Сзади черти будут кричать на все голоса, визжать, грохотать, и лаять, а ты беги и не оглядывайся. Прибежишь домой и будешь невидимкой.

Сказывают, будто бы один только боктановец, Иванка Безрукий, осмелился сорвать волшебный цветок. Было это года два назад. Прибежал он с цветком папоротника в поселок. Да напоследок обессилели ноги, упал и, вставая, нечаянно оглянулся. А оглядываться нельзя. Если хоть раз оглянешься — убьют черти. Иванку Безрукого нашли утром в Иванов день. Лежал он посреди дороги с проломленной головой. Правда, мужики говорили, что это из-за драки. В Иванкином кармане даже нашли недопитую бутылку водки. Но Степка и Санька верили, что его черти убили.

С виду папоротник ничем особенным не отличается. И растет повсюду, где сыро. Барыня и барышня — жена и дочь управляющего заводом, когда из лесу идут, часто с собой папоротник несут и обмахиваются им.

Завтра — Иванов день. Степка и Санька пошли посмотреть, где папоротник растет, чтобы ночью его долго не искать.

Прошли саженей двадцать вверх по оврагу. Здесь, на скате, папоротника было сколько хочешь. Степка сорвал один лист и пожевал. За ним пожевал папоротник и Санька. Ничего особенного: трава как трава, только вкус неприятный. Клевер или лист малины куда вкуснее.

— Запомни это местечко, — сказал Степка.

— Степ, а здесь ночью темно будет?

— Ночью везде темно.

— А здесь еще больше темно?

— Ты не трусь, — хлопнул его по спине Степка.

Половина дела была выполнена. Ради этого они и встали сегодня чуть свет.

По дороге домой Степка говорил:

— Ты смотри не бойся и не оглядывайся, когды побежим с цветком. Хоть как страшно будет…

— Да чё я… — неуверенно протянул Санька.

И снова — в который уж раз — они заговорили о том, что будут делать, когда станут невидимками. Робкий Санька при этом преобразился. Когда он представлял себя невидимкой, он становился очень смелым.

— Сперва к управлявшему зайдем, — размахивая руками, говорил он, — и сложим в мешок все его деньги.

— Аха. Это надо! — поддакнул Степка. — На заводе не робит, а денег много, робочим-то ничего не дает. У него, говорят, даже ложки золотые есть и вилки серебряные. Только ночью надо…

— Ночью-то сторож возле дома…

Сторожа, который караулил дом управляющего, звали Маркелычем. Это был чернобородый сутулый старик. Заступив на пост, он кричал на каждого прохожего: «Отойди дальше, куда прешь!»

— Чего он мне! — расхрабрился Степка. — Я ж невидимка! Подойду и ружье у его вырву…

— А как деньги вынесем, сперва бабке Авдотье дадим…

Бабка Авдотья — их соседка. Живет она одна-одинешенька в ветхом домике с одним оконцем. Бабка совершенно глуха. По воскресеньям она проходит мимо окон и кричит: «Подайте Христа ради!»

— Потом дадим денег дяде Прохору, — добавил Санька.

Дядя Прохор — слепой. Он никогда не бреется и потому похож на старика. У него большая семья, из которой только один парнишка подрос и работает на заводе. Еще в детстве дядя Прохор окривел, а несколько лет назад ему у мартена попала во второй глаз металлическая искра, и он совсем ослеп. Денег ему теперь управляющий не платит, и, чтобы прожить, дядя Прохор чинит сапоги и пимы, вяжет лапти и корзины. Но заработок от этого невелик, и приходится с трудом перебиваться с хлеба на квас.

И мамке с тятькой надо денег дать… Да и вообще, мало ли что можно сделать, если стать невидимкой. Всего сразу не придумаешь…

Из поселка уже доносились пьяные голоса — встречать Иванов день боктановцы начали накануне. В Боктанке пили много, и пьяные иногда дрались. Боялись здесь только полицейского Кирилла Жморкина, который разъезжал с кнутом в руках на белом большом жеребце. Но Кирилл Жморкин в большую драку не ввязывался. Погрозит со стороны толстым кнутом: «Я вам покажу!» — и уедет. А вот если дерутся двое или трое, полицейский смело подъезжает и начинает стегать кнутом каждого.

Целый день Степка и Санька таскали из лесу хворост и складывали его у хлева. Вечером они этот хворост рубили и укладывали в поленницу.

С весны Степка и Санька работали только дома. Отец подумывал отдать их в подпаски или в помощь старателям, но не удалось. После Иванова дня они будут возить дрова для мартена.

Грамоте Степку и Саньку никто не учил. Один заезжий купец сказывал, что в городах для ребят есть школы. А у них в Боктанке школы не было. У кого водились деньги, тот учил своих детей грамоте у попа. А у тятьки с мамкой денег всегда не хватало даже на еду. Тятька и сам не учился и ни читать, ни писать не умел. Да и никто из знакомых не знал грамоты.

К вечеру Степка и Санька устали. Но как только на заводе прогудели два длинных гудка — десять часов вечера, — они уже были на улице. Им казалось, что время идет слишком медленно. Не хотелось даже играть в прятки. И хотя еще было светло, ребята медленно побрели к лесу по переулкам.

С Чусовой поднимался туман. Трава стала мокрой, и каждый звук из поселка слышался ясно-ясно.

Дорога к лесу знакома. Вот эта колея ведет к пашне дяди Коли, а на этой тропинке, которая днем чернеет в траве, но сейчас почему-то кажется светлой, всегда много лягушек. Пойди по тропинке — будет круглая полянка, а на ней — крепкие рыжики. Степка и Санька ходили тут всю жизнь, а сейчас почему-то их брала оторопь.

До речки Канмарь они дошли неожиданно быстро.

Всегда так: если ждешь чего-нибудь страшного, оно приходит разом, а вот попробуй дождаться чего-нибудь хорошего! Например, в жару дойти до Чусовой — обольешься потом, пока дойдешь.

Степка и Санька осторожно спустились в овраг. Они и без того дрожали от страха, а тут еще речка Канмарь шумела очень громко, совсем не так, как днем. В кочках кричали металлическими голосами лягушки. Громко булькала под ногами вода: «Буль-буль». Саньке казалось, что это не вода булькает, а кто-то другой, кто под водой сидит. Страшно!.. Слышно, как стучит сердечко, и сам себе кажешься маленьким, беззащитным…

На миг из-за туч появилась луна и осветила все вокруг. Полная луна казалась доброй-доброй. А возле нее громоздились черные облака. Одна из туч, что поближе к луне, была особенно большой, как гора. Казалось, она сейчас обрушится на землю и случится что-то страшное.

Но туча на землю не обрушилась. Она медленно закрыла луну и вместе с нею исчезла сама. Сразу стало еще темнее, чем было до появления луны.

Вот, наконец, под ногами листья папоротника.

Степка до боли сжал руку Саньки и шепнул:

— Начинай!

Сам он быстро обшарил один лист, второй, третий, четвертый — волшебного цветка не было. Санька тоже не нашел цветка. Они передохнули и снова стали искать. Может, он такой волшебный, что его не ущупаешь…

Сзади раздался громкий звук, как будто сломалась сухая жердь. Степка испугался, одним рывком сорвал целую кучу листьев папоротника вместе с колючей травой и выскочил на берег оврага. Тут он подумал, что это могла хрустнуть сухая палка под ногами Саньки. Санька бежал сзади и никак не мог догнать Степку. Он издавал какие-то странные звуки, как будто хотел разрыдаться. Степка понимал, что брату страшно, дождаться бы его, но нет сил дождаться. За каждым кустом чудятся изогнутые рога и бородатая морда лешего. Ноги у Степки стали как деревянные. Кажется, пожелай остановиться и не остановишься — сами собой бегут. Совсем рядом кто-то беспрерывно насвистывает. Степка знает, что это не Санька, он так не свистит. Значит, леший или чертенок какой-нибудь. Но оглядываться нельзя. И Степка бежит, бежит из последних сил.

У околицы он услышал встревоженный голос:

— Чё тако, робятишки?

Возле ворот крайнего дома стояли люди. Видно, парни собирались на вечеринку.

Степка остановился. В спину ему сейчас же ткнулся Санька. От долгого бега и страшной усталости затошнило. С горлом у Степки что-то не ладно: при каждом выдохе посвистывает. Видно, при беге горло и свистело, а совсем не леший.

Степка и Санька нырнули от парней в переулок. За углом им повстречался Афоня-сумасшедший. Афоню знают в поселке все — от мала до велика. Направляя кого-нибудь на эту окраину, боктановцы говорят: «Да вот туды иди, где Афоня-дурачок живет». Афоня всегда улыбается жалкой улыбкой и в любую погоду лепечет: «Славно как на уличке-то». И сейчас, увидев ребят, он сказал «Славно как на уличке-то» — и пошел дальше.

Степка и Санька уже успокоились. Но в ушах еще шумело. Степка посмотрел на Саньку, разглядел внимательно папоротниковые листья и с досадой бросил их на землю. Цветка среди них не было.

Дом был уже рядом. Степка открыл ставень, легонько, одним пальчиком, как цыпленок клювом, постучал в окно. К окну подошел тятька и мрачно посмотрел на сына.

Открыла ворота мать. Она не сказала ни слова, закрыла ворота на тяжелый запор и пошла сзади сыновей.

Тятька смотрел строго, но спросил обычным голосом:

— Ну, где были?

— В лесу были, — тихо ответил Степка.

— Так. А чё там делали?

Степка рассказал все по порядку. Он не успел придумать ничего другого.

Тятька не спеша снял с полатей тонкую, просмоленную веревку и сказал Степке:

— Иди сюда, старшой.

Степка подошел и заплакал. Отец просунул его голову между колен и стал бить по спине веревкой, отсчитывая каждый удар: раз, два, три…

Степка кричал и плакал, а Санька стоял рядом и дрожал, и ему было почти так же больно, как брату.

С каждым взмахом тятькиной руки огонек в керосиновой лампе колыхался, пуская на потолок струйку дыма. В избе становилось то светлее, то темнее, и в окно, не закрытое ставнем, было видно, как на улице черная мгла при каждом ударе сменялась синею мглой.