Эти дни были для Маши сном наяву. С того момента, как она выбежала из дому, оставив письмо к матери и хлопнув крашеной дверью своей коммунальной квартиры, сознание ее не прояснилось. Мир вокруг потерял признаки реальности, ни в чем не было окончательной достоверности. Действительность отступила от молодой женщины и ощущалась как мало связный, не слишком волнующий сон. Там, во сне, шел снег, вихрилась ледяная позёмка, вышагивали черные деревья-великаны, мелькали незнакомые человечки. Но все это не вызывало доверия в ее душе. Как-то не так все было, нельзя было этому верить.

Однажды они приехали в маленький город. Маша никогда не спрашивала названий тех мест, где Худо останавливал “Москвич”. Ни к чему ей было, да и запоминать не хотелось, “замусоривать память”, как она говорила. Не спросила названия города она и на этот раз, но он поразил ее. Собственно, не город, а то, как она увидела его розовым зимним утром. Домишки вросли в снег, на лиловых железных крышах переливались самоцветы. Почему-то сразу поехали на рынок, и там ощущение сказочности укрепилось. По-оперному выглядели длинные деревянные стойки с товарами и румяные бабы за ними. Морозный иней опушил платки; казалось, все торговки в кокошниках, глаза блестели от холода, слова звучали звонко, точно потрескивал лед. Примороженные свиные тушки выглядели бутафорией. И разговор шел неестественно веселый, случайный.

Слушая, как Пуф кокетничает с веселой колхозницей, Маша подумала:

“Я умру”.

Подумала, как сказала вслух — громко, явственно. Или кто-то произнес эти слова за нее? Заиндевелый рынок, чайная в сизо-зеленом домике, встающее слепое солнце показались ей декорациями к неведомой пьесе.

Когда-нибудь, может быть — сейчас, пьеса кончится, придется встать и уйти. В финале — смерть.

“Они не притворяшки, — решила про себя Маша, — они колобки. Катятся, катятся навстречу… чему? Ты не смерть ли моя, ты не съешь ли меня?”

Маша напряглась и поняла: она ждет смерти. Нет, было не страшно, лишь одно удивление — неужели именно теперь?

Солнце поднялось повыше, и город порозовел. Настоящее цветное зимнее утро. Но Маша твердо знала — это обман. Там, за переливом искр на снегу, за блеском взглядов, за улыбками, за твердостью, теплом и жизнью, расположилась необъятная черная пустота. Она-то и есть главная, потому что ее много и всё в конце концов в нее попадает. Все. В том числе, она, Маша.

В присутствии Маши часто говорили о смерти. Потом она ее увидела. Смерть дочери оглушила ее. Горе было огромным и глубоким.

И все же тогда она не понимала. Ее спасал здравый смысл и непрерывная надежда. Надо жить, говорили кругом — близкие, родные, друзья. Надо жить, твердила мать. Ты еще молода.

Эти слова повторялись на все лады. Ты еще молода. Еще. Еще. А не “еще” — тогда можно и не жить? Молода. А не молода… Глупости, вопиющие глупости говорили ее родственники.

Маша сердилась, много думала, любила поговорить о смерти. Притворяшки умело разглагольствовали, и смерть как тема всегда их привлекала.

Маша тоже говорила, но не понимала.

Видела, сопереживала, но вся суть ее живой натуры была далека от смерти.

И вдруг морозным утром в чужом, до враждебности незнакомом месте — поняла. По-своему. Я умру.

Поняла, испугалась. С надеждой посмотрела на Кару. С надеждой и преданностью.

Любила его.

Сложное это было чувство, поди расшифруй, в какие иероглифы сворачивается любящая душа. “Сильный, очень сильный человек, — думала Маша, — вот кому можно поверить, на такую личность можно опереться”.

Любила Кару, как меломанки — прославленного тенора. Любила просто — как вероятный уют, тепло и возможность свернуться калачиком, мурлыкать сладко и долго.

Любила непросто — в ожидании бурь, встрясок, неожиданных озарений…

Полюбила еще и потому, что ни бывший муж, ни Худо и в подметки не годились Огненному старцу. Так считала Маша.

Старая, как мир, игра с тщеславием: меня отвергли, а я нашла лучшего!

Временами на нее накатывал серый туман безвременья. Тогда ничего не происходило вокруг Маши, все уходило в прошлое. Вдруг вспоминала, как муж стал присылать деньги по почте. Почему-то было очень обидно получать большие красные и маленькие зеленые бумажки, отсчитанные быстрыми пальцами почтальонных кассиров. Денег было оскорбительно мало, и постепенно от мужниного молодого лица у нее в памяти ничего не осталось, кроме шуршания бумажных полосок. Со смертью дочери этот звук пропал. Сколько раз пыталась Мария вспомнить мужа и не могла. Вычистило, вымело из мозга образ предавшего человека. Мать удивлялась:

— Как ты можешь? Не позвать отца на похороны ребенка!

— Я забыла, мама, — говорила Маша и про себя напряженно соображала: какого отца, о ком речь? Тот молодой человек с необыкновенным блеском глаз, в ореоле курчавых черных волос представлялся ей далеким, случайным, каким-то троллейбусным знакомым. Поговорили и сошли на разных остановках. Муж? Нет, мать решительно ничего не понимала…

Куда-то пропал Костя, и это было несущественно. Олег стал придатком “Москвича”, Пуф растворился в улыбках и ужимках, и на первый план выплыл Кара. Как он говорил, как говорил! Каждое слово благовестника снимало частичку тяжести с Машиной души, она освобождалась от прошлого и будущего. Впереди ничего и позади тоже ничего… Тихо, чисто.

После поражения у лесорубов проповедник склонялся к людям пожилого возраста, выдержанным в борьбе за веру и, видимо, готовящихся к приятию иного мира. Черные платки, постные лица, поджатые губы — вот фон, который теперь выбирал себе Кара.

— В своем отечестве нет пророка, — говорил проповедник, сложив большие руки горкой.

После бегства Кости Кара внешне присмирел, неистовства его поубавилось. Сдерживал себя, хотя все видели: горит он внутри. Особенно явственно ощущала это Маша.

— Все это уже было: побивали камнями, изгоняли, не понимали. Терпеть надо, гордыню смирять, тогда путь откроется. Я вот выступал перед нечестивцами и озлился. Позволил себе и тут же был наказан за гордость.

— Терпеть надо, терпеть, — говорили слушатели, качая головами. Покаяние проповедника делало его грешным и близким.

— Главный грех в том, что допустил общение. Сказано ведь — не ходи на совет нечестивых. А я пошел, даже сам его созвал, поддался соблазну. Поддашься одному соблазну, и тысячи их придут следом. Вот как!

Кара строго смотрел на старушек и стариков, давая понять, что их-то общество и есть наилучшее и чистое, не имеющее никакого отношения к нечестивцам. Льстил почитателям прямо в лицо и попадал в точку. Проповедника жалели, опекали, холили.

Но Маша видела одно: наставника уважали. И ее собственное уважение становилось глубже, непреклонней.

В тот переломный для себя день, после трапезы с благочестивыми разговорами, она подошла к наставнику и тихо попросила:

— Поговорить надо.

Кара окинул женщину взглядом. Что-то понял:

— Пойдем.

Они уединились в маленькой горенке, которую хозяева предупредительно освободили для гостя.

— Говори.

Маша замялась, как-то неловко показалось вот так сразу рассказать о заветном.

— Душа томится? — предвосхищая, спросил Кара. — Смертельный страх тревожит?

— Да, да! — истерически всхлипнула она. — Со мной что-то… Я сегодня поняла, что умру, скоро умру… Так тоскливо, одиноко стало!

Она схватила его за руку, прижала ее к груди. Он погладил женщину по голове. Рука Кары была сухая и горячая.

— В теснине тела живем, — туманно сказал он. — Над нами узенькая полосочка спасительного неба. Трудно подняться к нему, больно. Вопиет плоть, смерти боится. Страх этот у всех есть, только надо уметь обуздать его. Верой, воздержанием, молитвой. Слышишь — воздержанием, дочка!

И Кара легонько оттолкнул молодую женщину. Она ему не нравилась. “Истеричная дура”, — не раз бормотал он про себя, слушая ее вдохновенные, лживые россказни.

Маша побледнела. Она все поняла. Этот человек отвергал ее преданность, ее доверие, ее любовь. Несколько секунд она молча переводила дух. А Кара меж тем углубился в смакование вопроса:

— Сигнал этот неплохой, даже, можно сказать, хороший сигнал. Тот, кто думает о смерти, неизбежно думает о боге. А кто думает о боге, находит его. Поиск начинается со страха, кончается освобождением.

— Спасибо, я поняла, — прервала его Маша.

Кара удивленно посмотрел, вздохнул и вышел из комнаты.

После этой беседы в душу женщины вновь вернулись равнодушие и пустота. Временами накатывала беспричинная злоба. Тогда хотелось навредить спутникам, особенно Каре, устроить скандал. Стала присматриваться к наставнику совсем другими глазами. Искала ложь и обман. И нашла их.

В тот вечер они попали в какое-то богатое село. Названия, как всегда, Маша не спрашивала, ее поразили новенькие, отлично сработанные избы. Видно, неплохо тут жили люди. Хозяйкой дома на этот раз оказалась молодая мрачная женщина. У нее были пышно взбитые светлые волосы под кружевной черной накидкой. Потом Маша узнала, что у хозяйки с год назад погиб молодой, как и сама она, муж, и горе бросило ее к сектантам.

Встреча совпала с годовщиной смерти. Собравшиеся старики и старухи оказались весьма горазды выпить. Притворяшки во главе с Карой от них не отставали. Маша пила наравне со всеми, но потихонечку злобилась. “Всё ложь, — думала она. — Разве можно пить по поводу смерти? Кощунство это, надругательство. Ишь как раскраснелись, языки развязались! При чем тут покойник? Это предлог для пьянства, и только. Вон у вдовы как глазки заблестели. Разве она скорбит о муже?

А потом, когда все стихло, разошлись гости, пропали Пуф и Худо, Маша вздремнула и, проснувшись, обнаружила, что она совсем одна. Тихо было, за окошком кончался зимний день.

Неслышно встала, подошла к неприбранному столу, отпила квасу и, подумав, толкнулась на хозяйкину половину. Что ей там надо было, сама не знала. Разве перекинуться с кем-нибудь словом. Вошла и увидела хозяйку и Кару…

Маша выскочила, дрожа от негодования.

“Какая гадость! Какая грязь! Святой человек!” — клокотала она, бегая по комнате.

И сразу приняла решение.

Уйти. Все бросить и уйти. Взять только свои деньги и уйти. Судорожно и зло она накинула платок, запахнулась по-бабьи, выбежала из сеней. У крыльца сразу же провалилась в снег, остановилась перевести дыхание. В углу двора яростно зашлась в хриплом лае собака.

Маша выскользнула на улицу. Сугробы тянулись вдоль заборов. Посередине улочки пролегла узкая санная колея. “Как только Худо пробрался по этой дороге?” — удивилась она. Но эта мысль, машинально возникнув, тут же исчезла. Куда теперь? Домой? Или — на тот свет?

Маша пошла по улице, согнувшись от приступа щемящей физической боли. Болела вся кожа, болело сердце, голова, позвоночник.

Шла долго, не разбирая дороги, спотыкаясь. Вдруг замерла в удивлении: перед ней открылась площадь, освещенная яркими ртутными лампами. В голубом свете стыли высокие белые колонны, меж них толпился народ, раздавался смех. Роскошный Дом культуры оказался в этой деревеньке. Ни за что бы не подумала. Да и откуда знать: Кара норовил попасть подале от светлых мест, от общественности, от людского глаза. Темного человека всегда в тень тянет. Маша остановилась у афиши. На желтой фанере было жирно начертано гуашью: “Мексиканский фильм. Начало в 18, 20, 22 часа”. Тупо и долго смотрела на объявление, не понимая. Название или родина фильма? Если родина, то где название?

Только хотела отойти, но ее остановило недоумевающее восклицание:

— Мексиканский, а как звать, забыли написать! Догадайся, мол, сама.

— Торопились, должно.

С двух сторон возле нее стояли два парня и с интересом на нее поглядывали. Маша посмотрела на одного, с левой руки, потом на второго, справа, снова налево и смущенно тряхнула головой.

— Господи! — вырвалось у нее.

Это были близнецы. Два чистых юношеских лица смотрели с лукавинкой, рожденной привычным чувством торжества.

— Нам с Колей, — сказал один близнец, — ничего не стоит девушке голову закружить. Обступим, пусть крутится, гадает, кто ее окружает.

— Действительно. — Она снова тряхнула головой, с оттенком неодобрения. — Бывает же!

— Бывает, но редко, правда? А вы не нашенская, угадал?

— Чего ж тут гадать, — вступился второй близнец. — И одежа, и вид такой…

В его голосе послышалось плохо скрытое восхищение. Маша продолжала их внимательно рассматривать. Одевались они одинаково, видимо, для поддержания совершенного тождества. Серые смушковые шапки, короткополые пальто, валенки. В электрическом свете выглядели большими куклами с румяными улыбчатыми лицами. Запах теплого свежеиспеченного хлеба пробился в морозном воздухе. Маша почувствовала, что ком в ее горле оседает вниз, в пустой, нервно сжимающийся желудок.

— А если здешние, — воскликнула она с неожиданной непосредственностью, — так показали бы мне свою деревню.

Притворное возбуждение покоробило ее, но молодые люди не заметили фальши. Их, похоже, огорошило Машино предложение.

— А чего ее смотреть? — сказал один. — Ничего такого у нас особенного нет.

— Не может быть, — уверенно сказала она. — Вы, наверное, плохо знаете историю. Деревня старая, значит, тут что-то происходило, события всякие.

Лица близнецов затуманились, поскучнели.

— А может, лучше в кино? — неуверенно предложил один, обращаясь к брату.

— Вот гостеприимные хозяева! — воскликнула Маша.

Парни засмущались.

— Та не, мы што ж, пожалуйста, — нерешительно начал один.

— Да вы хоть представьтесь, имена свои скажите!

— Коля и Юра.

Близнецы оказались подарком. Судьба смилостивилась над Маримондой в этот жестокий день ее жизни. Они пошли в кино втроем, и, когда парни сняли шапки, обнаружив два коротко остриженных русых чубчика, Маша умилилась и растрогалась. От близнецов еще сильнее запахло свежим хлебом, молоком, каким-то детским запахом.

Они сидели в конце зала, через окошечко с ярким пыльным лучом доносился стрекот киноаппарата, и Маша все боялась, как бы милые близнецы не исчезли, не растворились в темноте. Она даже позволила себе придерживать ребят за грубую ткань рукавов. Она чувствовала себя очень взрослой и очень опытной и обращалась с новыми знакомыми нежно, иронично. Коля и Юра немного растерялись. Там, у доски объявлений, под порывами морозного ветра, они чувствовали себя уверенней, чем здесь, рядом с красивой и печальной женщиной. Она оказалась неожиданно шикарной городской дамой. Под грубым шерстяным платком обнаружилась сложная прическа нездешнего фасона, румянец слетел со щек, и девчонка на их глазах повзрослела, сразу установив дистанцию между собой и новыми знакомыми. Впрочем, сама она эту дистанцию легко нарушала: разговаривая, склонялась к плечу Коли и Юры. Они же напряженно вглядывались в экран, где красавица революционерка очень удачно и метко убивала врагов революции.

Когда фильм кончился, Маша почувствовала ужас. Сейчас уйдут кроткие и симпатичные ее спутники, и она останется наедине с тошнотворными воспоминаниями и Карой. И сколько еще ей придется провести времени в гулкой, страшной пустоте своей памяти, неизвестно. Слезы подступили к горлу, в груди снова возник давящий ком. Неужели же во всем мире нет людей, которые поняли бы ее и пожалели? Страшась грядущего одиночества, Мария рванулась, как в омут, игриво, истерично:

— Надеюсь, кавалеры не бросят старую одинокую женщину на съедение таежным волкам? Может, погуляем немного?

— Старую? Скажете тоже! — хмыкнул Юра, но по его растерянному голосу она поняла, что попала в точку.

Близнецы, видимо, считали ее старой и чужой. “А может быть, и противной”, — подумала она про себя. Ей стало совсем тоскливо, тревожно, она прикусила губу.

Парни смотрели на нее смущенно и внимательно.

— Я у вас в командировке, — соврала она, — мне интересно со здешним народом познакомиться.

— В командировке? У нас? — усомнился Коля. — А где ж остановились?

— А там, у Поливаной Евдокии. — Маша махнула рукой в случайном направлении, куда-то на край деревни.

— У Сумеречной вдовы? — ахнул Юра. — Так она ж… — Он запнулся под быстрым взглядом брата.

— Сумеречная? — вцепилась в слово Маша. — Это прозвище? Ах, как хорошо, как точно! Она такая и есть, вся в сумерках. Серая, сумеречная. Как славно и точно!

Они вышли из клуба и шагали по узкой снежной тропке вдоль темного забора, вслед за шумливой шеренгой кинозрителей. Близнецы конвоировали Маримонду, один впереди, другой позади, и к женщине вновь вернулось чувство покоя, идущее от этих парней.

— Ничего, она женщина хоть и невеселая, но аккуратная, только вот с этими водится, с сектантами, потому и таится, — рассудительно сказал Коля, — но работает хорошо и другим помогает.

Маша понемногу начинала различать братьев. Их внешнее сходство нарушалось разностью характеров. В голосе Коли чувствовалась степенность и порой не по возрасту солидность. Юра был подвижнее, веселей, игривей. Ему все казалось смешным, он то и дело фыркал, прикрывая ладошкой красивый пухлый рот.

Освещение кончилось, и они вышли на типичную деревенскую улицу. Темную, длинную, печальную. Только свет в избах делал ее живой.

Они остановились. Говорившая почти все время одна Маша замолчала. Она устала. Тяжелая многодневная перегрузка свалилась на нее, придавила. Небольшой морозец ледяным холодом проник под одежду.

“Вот сейчас я старая, — подумала Маша. — Сейчас мне много лет, а они совсем мальчишки. И они сейчас уйдут. Уйдут”.

Лицо ее исказилось гримасой страдания.

— Может, вы к нам в гости зайдете? — вдруг спросил Юра.

“О, милый мальчик, такое чуткое сердце! Какое нужное слово ты сказал!”

— Что ж… — Она в раздумье помедлила и быстро согласилась: — С удовольствием! Мне, собственно, делать совсем нечего и очень скучно. — “И грустно”, добавила себе.

— Вот и хорошо, — басовито поддержал Коля. — Семья у нас что надо.

— Почти непьющая, — хихикнул Юра.

Их дом оказался совсем рядом с тем местом, где они стояли. Большой деревянный домина с архимудреными наличниками окон, голубевших уютным светом. Маша восхитилась резным крыльцом.

— Отец сработал, — пояснил Юра. — Он по дереву мастерит.

В сенях пахло кисленьким молочком, укропом, маринадом. В углу стояло несколько кадок, покрытых досками, поверх них лежал темный, обернутый в мокрую тряпку камень. Это была обычная прихожая в деревенском доме. Маша замешкалась, робея. Сейчас ей захотелось вернуться назад, на морозный воздух, и остаться наедине со своей печалью. Но близнецы не дали одуматься. Коля легонько толкнул в плечо:

— Чего ж? Заходите, здесь гостям всегда рады.

Маша вошла. Они оказались в мастерской художника. Традиционные запахи избы начисто забивались мощным древесным духом. Красный угол горницы занимал сложный, со множеством приспособлений столярный верстак. Все здесь выдавало присутствие мастера: резная рама для фотографий, часы-теремок — в корпусе ручной работы, изящная деревянная решетка городского типа, отделявшая комнату от половины, где разместилась печь. С потолка свешивались поделки — деревянные петухи, медведи, олени. За верстаком сидел добрый, не очень старый гном с бородой лопатой и тесемкой вокруг копны рыжеватых волос. Возле него приспособились две маленькие девчушки, которые сразу же отложили стамески и, чуть открыв рты, уставились на гостью.

“Сказка, — подумала Маша, — просто сказка!” Ей стало легко и свободно. Тут же обнаружилась и фея. У нее были приветливые лучики вокруг глаз и проворные руки. Когда же родители близнецов заговорили, Машина музыкальная душа сладко дрогнула. Они звенели одинаковыми высокими переливчатыми голосами.

— Родители у нас как спелись двадцать лет назад, так до сих пор на одной ноте выступают, — снисходительно пробасил Коля. В его голосе были ласка и покровительство. Он, видно, очень гордился недавно приобретенными низкими обертонами.

— Шелапут! — звонко и не сердито сказал гном.

Звали его Михаил Яковлевич, и глаза у него были синие, сыновьи. Работы Михаила Яковлевича показывали, что он пробовал себя во многих творческих направлениях. Маша разглядела крохотную статуэтку балерины, деревянный бюст знаменитой космонавтки, полуабстрактную композицию из корней. Дух Эрзя и Коненкова витал над стареньким, потемневшим от времени верстаком. Мастер тотчас вручил москвичке подарок — крохотный скульптурный портрет сыновей в виде сросшихся боровичков. Маша прицепила сувенир на ворот кофты.

Затеялся разговор, похожий на песню. Как-то все выступали в лад, к месту, не нарушая общего негромкого веселья.

Прелесть общения состояла в неторопливости, в долгих, заполненных спокойным раздумьем паузах, в каких-то округлых фразах. Потом Маша не могла вспомнить ни единого слова, они вроде бы и не говорили, хотя сказано было много. Главное же заключалось в том, что разговор вершился при большой душевной согласованности. Это поразило Машу. Двое взрослых сыновей и маленькие девочки, по ее мнению, должны были перевернуть дом, создать атмосферу шумную, а может, и драчливую. Маша вспоминала своих московских друзей-притворяшек, их истеричную, нетерпеливую взволнованность при встречах. Бесконечные, нервно выкуриваемые сигареты, льющаяся река кофе, которое уже никого не взбадривало, так как все давно находились на пределе нервного напряжения. Резкие слова, рваные мысли, скоропалительные эффектные суждения — все это было тревожно и, главное, вредно. От этих общений болела голова, опустошалась душа. А Кара? Маша передернулась от одной мысли о проповеднике.

Здесь же был мир, деятельный и добрый. Делали то же, что и везде, но получалось иначе. Незаметно появился столик с закуской: квашеная капуста с яблоками в расписном ушате, рассыпчатый свежий творог, красная рыба, отварное холодное мясо, огурцы и неизменная самогонка, прозрачная и пряная. Разговор пошел быстрее, но не сменил окраски. Хозяева расспросили Машу о житье-бытье, но, заметив ее подавленность, переменили тему разговора. Удивительную воспитанность подметила Маша: пока говорил один, хоть самый маленький, его никто не перебивал. И, даже замолкнув, говорящий располагал дополнительным временем, все как бы ожидали, не добавит ли еще что-нибудь. Такая протяжная манера беседы создавала значительность и степенность. Одновременно каждый чувствовал себя как бы наедине со своими мыслями.

— Мне не хватает инструмента для работы, — сказал Михаил Яковлевич. — Говорят, в Москве есть ручные электрические шлифовалки. Вот бы достать такую, то-то б заблестели мои безделушки!

— Я не разбираюсь в таких вещах, — сказала Маша, — но узнать можно. Правда, когда я теперь попаду в Москву…

Они помолчали, и фея подложила гостье аппетитный кусок пирога с грибами.

— Не люблю я блеск на твоих поделках, — сказала она, — глаза слепит, а работы не видно.

Снова пауза. Все выпили и закусили. Танька хихикнула; Лена поперхнулась квасом; Юра хрустнул огурцом.

— Путаешь, мать, — ответил Михаил Яковлевич, — блеск идет от лака. Я и сам лак не люблю. Дешевка. А вот глянец, который от шлифовки образуется, совсем иное дело. Он дереву прозрачность придает, глубину. В правильно отшлифованное дерево можно смотреться, как в чистое озеро. Там дно видно.

Маша чуть захмелела. Кожа на лице набрякла, а плечи стали легкими.

— Какая чудесная самогонка! — восхитилась она. — Лучше водки.

Хозяева с любопытством посмотрели на нее.

— А это и есть водка, — помолчав, улыбнулся Коля. — Только наша мать секрет знает, как из нее царский напиток готовить.

“Хорошо-то как, хорошо! — говорила себе Маша. — Какие симпатичные люди! Сами по себе симпатичные, не для других, для себя. И это сразу видно. В Москве тоже есть, но там много напоказ: кому-то свое обаяние нужно продемонстрировать. Там симпатичность либо надуманная, либо слабенькая, сразу исчезает, если что не так”.

Засиделись. Вскоре девочки ушли спать, а взрослые продолжали незамысловатые разговоры. Постепенно Маша разошлась и рассказала о своей работе. Она была лаборанткой в химическом институте и дело свое знала. Родители и сыновья слушали с ласковым вниманием. Перед такими людьми хотелось говорить много и ярко. Это были родные души.

Как-то так получилось, что ее оставили ночевать. Дом и вправду оказался большим — четыре комнаты да еще огромная печь посередине, на которой спали Таня и Лена.

Маше постелили на узенькой железной кроватке, видимо детской, так как ноги ее сразу уперлись в холодные тонкие прутья. “Я сама не знала, чего хотела, а ведь мне немного надо, — думала она, натянув одеяло до подбородка, — ласковое слово и покой”.

Маша слушала движение холодного ветра за маленькими промерзшими стеклами окна и упивалась безмятежной уверенностью в том, что ею наконец обретен настоящий приют. “Все устроится, все устроится, — говорила она себе. — Главное найдено: я у родных людей, они мне помогут, от них недалек путь домой, к маме”.

Кажется, Маша сказала это слово громко, вслух, и, прозвучав в ночи, оно точно сорвало с ее души запоры. Все пережитое в последние недели рухнуло. Освобождение пришло к ней вместе с обильными тихими слезами Она плакала о себе, о любви, о мечтах.

Кто-то погладил ее по лбу. Маша ощутила горячую сухую руку доброй феи.

— Не плачь, не плачь, дочка! — сочувственно шептала почти неразличимая в темноте хозяйка. — Жизнь прожить, говорят, не поле перейти. Главное — захотеть нормально жить. Видишь, какая у нас сейчас семья ладная. А ведь не всегда так было, не сразу получилось. И у тебя наладится. Ты, главное, верь, что наладится…

Маша уткнулась лицом в эти добрые малознакомые руки и заплакала, уже не сдерживаясь, от всего сердца, из глубин своей измученной души. Фея шептала и шептала какие-то очень обычные слова утешения, и они были к месту, они уплывали вместе с Машиными слезами, освобождая женщину от страха и тревоги.

Потом, когда хозяйка ушла, Маша долго не спала и строила разные великолепные планы будущей жизни. А что? Она химик, ее специальность вон как нужна здесь, на севере. Устроиться легко, можно вообще поселиться в этих краях с матерью. Навсегда. И тихо жить. Тихо, вот в чем дело.

И, уже засыпая, представила, как пошлет завтра одного, а может, и двух близнецов за своими вещами и больше никогда не увидит Худо, Кару да и остальных. Никогда. Хорошее слово — никогда.