На работе он думал о письме, пытаясь угадать, что она пишет ему, и смутно надеясь на что-то, о чем не хотелось признаваться даже самому себе. Конечно, он знал, что и на этот раз она телеграфным стилем расскажет ему о куче дел, о каких-то необыкновенных и очень романтичных людях, о далеких городах, электростанциях, тайге или приемах на «очень высоком уровне». Наверное, и в этом письме она, как всегда, обругает главреда и похвастается, что кому-то здорово натянула нос.

Хорошо, что у него отдельный кабинет и только Опарин и Морган могут видеть бездельничающего человека, сосредоточенно разглядывающего пустой потолок. Но и они не замечают его. Они тоже глядят куда-то в затуманенную даль. Второв переводит взгляд с портретов на стеллажи со всевозможными справочниками, на вычерченные тушью аминокислотные цепочки, на вытяжной шкаф и аналитические весы в углу. Все это настолько знакомо и привычно, что вряд ли фиксируется мозгом.

Второв вздрагивает. Ему кажется, что обитая зеленым дерматином дверь начинает надвигаться на него. Он мгновенно возвращается к действительности и кричит:

— Я же просил никого ко мне не пускать! Я занят. Вы понимаете? Занят!

— Вас просит к себе Алексей Кузьмич, — доносится из-за чуть приоткрытой двери. — Простите, пожалуйста…

Второв медленно вылезает из глубокого кресла и проходит к себе в лабораторию. В углу комнаты у осциллографа сидит Виталик. Над его склоненной спиной мигает голубой экран, перечерченный жирной белой синусоидой. Лаборантки возятся со стеклом. Всё в порядке. Все на своих местах. Он еще минуту медлит, потом решительным шагом пересекает лабораторию и выходит в коридор.

В директорском кабинете, как всегда, тихо и уютно. Со стен озабоченно смотрят портреты. На портрете Каблукова лопнуло стекло, и линия излома пересекла правый глаз, придав чудаковатому академику удалой пиратский прищур. Маленький письменный стол в самом дальнем конце комнаты утопал в бумагах. Перед ним раскинулся необъятный, как море, нейлоновый ковер с навеки застывшими извивами волн.

Алексей Кузьмич приветливо помахал рукой и предложил сесть. Ковер немного отвлек мысли Второва от письма, которое лежало дома на столе, придавленное тяжелой малахитовой пепельницей. Кузьмич велел прибить ковер по четырем углам, чуть подвернув обращенный к двери край. Входящий обычно этого не замечал и, спотыкаясь, делал несколько стремительных и плохо управляемых шагов по направлению к директорскому столу. Более экспансивные личности влетали на четвереньках прямо под стол. Старик собирал кожу лба в удивленные складки и выражал им самое искреннее сочувствие. Говорили, что Кузьмич очень любил, когда спотыкались сановитые академики и дородные доктора наук. Извлекая очередного катапультировавшего сотрудника из корзинки для бумаг, он проникновенно приговаривал ласковые слова утешения. Первое время ковер действовал безотказно. Каждый, кто врывался в кабинет разгоряченным и полным желания «показать им», проходил легкую успокаивающую встряску. Постепенно о ковре узнали и научились его обходить. Только желчные холерики с неуравновешенной психикой по-прежнему попадались в ловушку.

Второв заметил, что директор что-то доверительно говорит ему. Лицо Алексея Кузьмича оживленно двигалось.

— …Кстати, я уже оформил все документы. Можете выезжать хоть сейчас.

Голубой конверт, исчез из мыслей Второва.

— Мне очень жаль, что Аполлинарий Аристархович… — медленно сказал он.

Директор сочувственно закивал. — Такой выдающийся биохимик, в расцвете сил… Директор издал звук, средний между «да» и «та», и передвинул бумажку с печатью на край стола, ближе к Второву.

— Но знаете, — устало сказал Второв, — мне совсем не хочется ввязываться в это дело. Моя лаборатория на полном ходу, дает нужную продукцию… Нейроструктуры второго порядка почти в наших руках. Еще немножко поднажать, и тема будет закончена. На кой же черт, извините за грубость, я полезу в чужой институт? У Аполлинария Аристарховича была своя школа, наверное и достойные заместители найдутся. Почему я должен свалиться людям как снег на голову? Это, во-первых, не в моих привычках, а во-вторых, только повредит делу. Я же для них варяг как-никак. Пока буду обживаться, притираться, пока леоди ко мне привыкнут, уйма времени пройдет. Нет уж, пусть лабораторией заведует кто-нибудь из учеников Кузовкина.

— Ну, батенька, — сказал Алексей Кузьмич, — все это несерьезно. Работать там будете временно и по совместительству. Это каких-нибудь две-три поездки в неделю. И то на первых порах. Коллектив там хороший, нечего вам к нему притираться. Уж не считаете ли вы себя этаким наждачным кругом, жерновом? Работа интереснейшая, увлекательная. Есть темы, связанные с космической биологией, из-за чего, собственно, вы и приглашаетесь. Кто же, если не вы… Ваша кандидатура, дорогой, всех устраивает. Президиум горячо ее одобрил. А кроме того…

Директор вытек из-за стола и бесшумно прошелся по кабинету. Он присел на ручку кресла и склонился к самому уху Второва. Тот почувствовал, как вокруг него забили большие и малые фонтанчики горячего доверительного сочувствия.

— Вы посмотрите на себя, батенька, — говорил Алексей Кузьмич. — Ваши вторичные структуры вам очень нелегко даются, что я не вижу… Я давно заметил, что вы еле тянете. Хотели предложить отдых, курорт, санаторий, но. зная вашу одержимость… Вы ведь и там будете работать, пока не добьетесь своего? Ну вот видите! Все вполне понятно. Я так, собственно, и подумал. А эта работа вас немного отвлечет. Другие леоди, другая обстановка… Институт расположен рядом с Окским заповедником. Места восхитительнейшие. Воздух, лес, тишина. Аполлинарий Аристархович умел устраивать такие дела. Если создавал лабораторию, то или на самом Олимпе или на подступах к нему. Любил жизнь! Что там уж говорить…

Алексей Кузьмич вскочил и, сунув руки в карманы, покатился по нейлоновым волнам. Второв с интересом наблюдал за директором.

— Забавный человек был Аполлинарий Аристархович, — г. сказал, покачивая головой и ухмыляясь про себя, Алексей Кузьмич. — С чудинкой. Особливо в последнее время. Как-то, помню, совсем недавно мы собрались в нашем академическом доме. Народ в основном пожилой, старики да старушки, несколько молодых жен — свои люди, одним словом. А Павел Афанасьевич Острословцев, почтенный наш академик, весьма охоч анекдоты рассказывать. Рассказывать-то он их любит, да склероз подводит и все время старик нить теряет: то конец анекдота не расскажет, то упустит основное слово, в котором вся соль… Стар уж очень он сейчас стал. Кузовкин слушал все эти «эээ, как его… ну, вы знаете… помните, как оно…», да и говорит: «Бросьте вы мякину тянуть, послушайте лучше меня». Бесцеремонный он был человек, но… говорят, добрый. Да, вот так и говорит: «Послушайте лучше меня, я сейчас вам Большую энциклопедию буду читать… на память». Хе-хе. Все мы, присутствующие, замолкли и на него уставились. Народ пожилой, нужно признаться, склеротический, не то что энциклопедии, иногда своего адреса не помнит, и тут на тебе, такое заявление от своего собрата-старика. Кузовкину тогда шестьдесят с небольшим исполнилось. Ну, при общем смехе и подшучивании достает Аполлоша с нижней полки потрепанный том Большой энциклопедии за номером двенадцать и протягивает хозяину дома — дескать, следите. Коль ошибусь, под стол полезу. Да! И пошел чесать, и пошел… Одну страницу, вторую, третью… На седьмой мы остановили: хватит, говорим, давай вразбивку. И ведь что поразительно — ни разу не сбился! Точно вам говорю — ни разу не ошибся!

— Не может быть! — улыбнулся Второв.

— Вот вам и «не может». Я свидетель! — Кузьмич вновь приблизился к креслу и зашептал: — С хозяйством такого человека просто из чистой любознательности следует познакомиться. И напрасно вы, дорогой мой, упираетесь… В общем, я не принимаю вашу риторику за отказ. Согласитесь, батенька, отдых от работы заключен в работе. Конечно, в работе другого рода и стиля, разумеется, но в работе.

Второв подумал, что сегодня день, пожалуй, потерян. Завтра он вообще не придет в институт. Послезавтра…

— Хорошо, — сказал он, пробиваясь сквозь завесу уговоров. — Хорошо. Поеду. Посмотрю… Но… ничего не обещаю.

— Вот и расчудесно, милый. Поезжайте… Не забудьте документики. И поезжайте себе с богом.

…Окно вертолета было покрыто мелкой сеткой поверхностных трещинок. Второв видел, как в маленьких неправильных многоугольниках проплывают зеленые и рыжие пятна земли. Красные и голубые крыши медленно перемещались к юго-западу. Вертолет сделал поворот и пошел над узкой и четкой линией, отсекавшей пышный желтый квадрат поля от синего пятиугольника леса.

— Заповедник, — сказал кто-то.

Второв наклонился к стеклу. Синие волны леса, накрытые прозрачной дымкой испарений, катились на северо-восток. Второв представил себе, как влажно и сумрачно должно быть под такой плотной лиственной крышей. Нога пружинит в мягкой, податливой подушке мха, и шумит-поет ветер, раскачивая высокие сосны. Он подумал, что уже сто лет не был в лесу просто так, чтобы дышать, смотреть и слушать. И вдруг с тревогой опять вспомнил о письме. Второв увидел это письмо, как только проснулся. Мать заботливо придавила его тяжелой малахитовой пепельницей, чтобы порывистый ветер, залетавший в раскрытое окно кабинета, не унес голубой конверт.

Второв вскочил, торопливо сделал несколько приседаний, пытаясь прогнать вязкую и приторную, как патока, дремоту, засевшую в мышцах и настойчиво зовущую назад в теплое небытие сна. Он взял письмо и подошел к окну. Раскрыл створки. Глубоко вздохнул и поднес конверт к глазам. Второв был близорук. Хорошо и давно знакомый почерк — буквы похожи на баранки.

Жена ушла от него через год после свадьбы и больше не возвращалась, но письма присылала регулярно, раз в два — три месяца. Они были разными, эти конверты, надписанные ее уверенной рукой. Одни скучно официальные — только адрес и марка, другие — многоцветные и яркие, с видами Кавказа и Крыма. Иногда приходили и большие пакеты из плотной, болотного цвета бумаги с пестрыми экзотическими марками и множеством черных и красных штемпелей или маленькие белоснежные прямоугольнички, умещавшиеся на ладони, хранившие слабый аромат дорогих духов. Вид некоторых писем ясно говорил, что они долго тряслись в почтовых мешках, навьюченных на верблюдов, кочевали на автомашинах, блуждали по карманам, в которых табак раздавленной сигареты плотно облепляет кусок черного хлеба. В общем, конверты были разными, и шли они из разных мест. Но содержание белых, серых и зеленых листков почтовой бумаги казалось удивительно однообразным. Она всегда писала только о себе.

У Второва за время их пятилетней переписки сложилось твердое убеждение, что он знает двух совершенно несхожих женщин. Одна — вздорная, мелочная, неряшливая, всегда кем-то и чем-то недовольная; другая — та, что писала письма, — ослепительная, жизнерадостная, искательница приключений. И каждый раз та, другая, вызывала в нем глухую тоску по неведомой ему яркой и острой жизни, полной разнообразия и неожиданностей.

Письма ее он обычно читал на ночь, когда выдавалась свободная от работы минутка, и во сне ему являлись длинноногие мужчины в смокингах, с пистолетами и сигарами, и красивые женщины в ковбойках, с геологическими молотками в руках. Она же ему не приснилась ни разу.

Второв еще раз вздохнул и отложил конверт в сторону. Пусть подождет до вечера. Тогда он поймет не только то, что она написала, но и то, что при этом думала. А сейчас читать письмо нельзя, никак нельзя, иначе весь день пойдет насмарку.

Второв пошел в душ и, закрыв глаза, подставил лицо холодным упругим струям. Потом он долго брился, оттягивая бледную кожу на щеках и выдвигая вперед подбородок, чтобы лучше выбрить складки.

Потом мать позвала его завтракать, и, увидев ее старую, в морщинках и коричневых пятнышках руку на белой пластиковой филенке двери, Второв вспомнил, что давно собирался что-то сделать для матери, но забыл, что именно.

Темная жидкость, похожая на нефть, медленно съедала белизну чашки, пока не остался только узенький просвет между золотым ободком и дымящейся поверхностью кофе. Мать опустила сахар. Второв смотрел на ее распухшие от подагры пальцы и мучительно пытался вспомнить, что же он все-таки хотел сделать для нее.

Так и не вспомнив, он подвинул к себе чашку и развернул газету. Бумага, пахнущая краской, шуршала и трещала, как перекрахмаленная рубашка. Просовывая под газетой руку, Второв на ощупь брал бутерброд и запивал его горячим, обжигающим язык, кофе. Для этого ему приходилось поворачивать голову направо, чтобы пар не застилал строчек. Когда очки запотели, он опустил газету и встретился с ласковым, чуть насмешливым взглядом матери.

— Когда придешь-то?

Второв пожал плечами. Мать вздохнула. Унося поднос, она сказала:

— Ты уж совсем переселился б туда… Второв еще раз пожал плечами.

Спускаясь по лестнице, он видел яично-желтый цвет перил, серые треугольнички на полимербетонных ступенях, выцарапанные мальчишками короткие надписи на стенах. Во дворе у подъезда стояла его машина. Он посмотрел на пыльный радиатор и поморщился. Взял из багажника тряпку и медленно провел по боку кузова. В блестящей полосе отразились его ноги, темный асфальт и неопределенной формы зеленое пятно — должно быть, дворовый сквер.

* * *

Неожиданно Второв понял, что все это время думает только о письме, оставленном на столе в кабинете.

А, будь ты неладно! Второв подумал, что он, в сущности, мягкий, слабовольный человек, который просто не в силах справиться со своим чувством. У него не хватает воли, вот в чем дело. Или, может быть, наоборот, он сильный, цельный человек, который обречен на одну-единственную страсть. И здесь уж ничего не поделаешь.

Он однолюб, это очевидно. И никто не имеет права упрекнуть его в отсутствии воли. Даже он сам. Он будет думать о письме Вероники до тех пор, пока этот вздрагивающий, вибрирующий вертолет не развалится в воздухе и не придется поневоле приостановить всяческие размышления.

Резиденция Кузовкина в известной мере отражала сложный внутренний мир этого человека. Он называл себя академиком-эклектиком, и чудачества его вошли в поговорку.

Второв с недоумением и досадой рассматривал огромную поляну, где, подобно большим и причудливым грибам, стояли корпуса Института экспериментальной и теоретической биохимии. Башни, полусферы и параболоиды были разбросаны на зеленой траве с детской непосредственностью. Бетон, стекло, алюминий, пластмасса… и рядом — фанера, обыкновеннейшая фанера. Целая стена из десятимиллиметровой фанеры.

Второв неодобрительно покачал головой.

«Школьный модернизм, — подумал он. — Показуха наоборот, антипоказуха… Кому все это нужно?»

Второв не любил Кузовкина. Ему довелось слышать покойного академика два раза на конференциях, и тот ему не понравился. Он был громогласен и самоуверен.

— Я ничего не знаю, но все могу! — кричал Кузовкин с трибуны на физиков, выступивших с критикой его теории субмолекулярного обмена веществ. Он действительно мог многое, но не все. Старость и смерть и для него были непобедимыми противниками.

Второв вздохнул и посмотрел вверх.

«Тихо-то как! Тихо… Лес остается лесом, даже детскими кубиками его не испортишь».

Хлопнула дверь. Из сооружения, несколько напоминавшего плавательный бассейн, вышли сотрудники в белых халатах. Двое несли длинный ящик с открытым верхом, оставляя на траве топкий след из опилок. Они пересекли двор и вошли в домик, похожий на железнодорожную будку.

В небе плыли пышные, словно мыльная пена в лучшей московской парикмахерской, облака, пахло соснами. Мягкий, чуть влажный ветер приятно ласкал кожу. Второв подумал, что, пожалуй, не зря он сюда приехал, хоть чистым воздухом подышит.

Во двор медленно въехала машина. Из кабины вышли мужчины и женщина и принялись деловито выгружать картонки и свертки.

— Где лаборатория генетических структур? — спросил Второв.

Женщина выпрямилась, упершись ладонями в бока.

— Вон там. — Она мотнула головой в сторону башни из красного кирпича, разделенной на пять этажей круглыми окнами. Прядь волос сорвалась со лба и брызнула на лицо женщины. Получилась вуаль, из-под которой глядели усталые карие глаза.

Второв вспомнил про письмо, которое ждало его дома, и заторопился.

«Нагородили черт знает чего… Перила черные, ступени желтые. Лифта, конечно, не догадались сделать…»

Он попал в узкий изогнутый коридор.

«Стены белые, как в больнице… И пахнет как в больнице: йодом, карболкой и хозяйственным мылом», — отметил он.

На третьем этаже за стеклянной дверью Второв увидел людей, сидевших в удобно выгнутых пластмассовых креслах. Кто-то стоял у доски. Вероятно, рассказывал. По стенам было развешено множество графиков. Второв всмотрелся в листы ватмана.

«Усредненная формула миозина и разветвленная схема генетического кода». Прочел название: «К вопросу о механизме обмена в мышечной клетке».

«Интересно. Значит, покойный академик и метаболизмом занимался. Очень интересно».

Второв хотел было войти, но раздумал.

«Пусть их сидят семинарничают. Сначала с лабораторией нужно в общем познакомиться…»

На четвертом этаже он отыскал кабинет Кузовкина. Около двери была прикреплена табличка с надписью: «Кузовкин Аполлинарий Аристархович». И все. Звание и заслуги не указаны, они общеизвестны. Только дата рождения и смерти. Начало и конец двадцатого века. «Жаль! Все же он еще многое мог сделать, шестьдесят три для ученого-экспериментатора — это не рубеж», — вздохнул Второв.

Со смешанным чувством смущения и непонятного раздражения нажал ручку двери. То ли движение его было слишком резким, то ли дверь была слабо закрыта, но случилось неприятное. Раздался щелчок, дверь распахнулась, и Второв влетел в комнату. Двое мужчин, стоявших возле письменного стола с мензурками в руках, на миг застыли в изумлении. На развернутой газете лежала крупно нарезанная колбаса, ломти белого и черного хлеба, коробка бычков в томате. Здесь же приютилась узкогорлая колбочка с остатками прозрачной жидкости. Пахло спиртом и табаком.

— Здравствуйте! — смущенно сказал Второв.

— Здравствуйте… — протянул брюнет.

— Здоровеньки булы! — подмигнул блондин с редкими прямыми волосами и узким лицом.

Брюнет поставил недопитую мензурку на стол и вопросительно посмотрел на Второва. Блондин поколебался, но выпил (он тоже пил из мензурки), взяв для закуски кусок колбасы и белый хлеб.

— Прошу прощения, я, кажется, помешал?

— Ничего, ничего, — сказал блондин. — А вам кто, собственно, нужен?

— Моя фамилия Второв, мне временно предложили руководить лабораторией…

Блондин покраснел и поправил газету, словно его смущало обнаженное тело колбасы и красные пятна томатного соуса.

Брюнет медленно попятился от мензурок с разведенным спиртом. Полоска света от окна между ним и краем стола начала расти так мучительно медленно, что Второву захотелось толкнуть его.

— Отмечаете? — неопределенно сказал он и шагнул мимо стола к окну, где стояли приземистые шкафы с книгами. Второв чувствовал, что начинает краснеть, нужно было как-то действовать.

— Совершенно лояльно! То есть вы попали в самую точку: отмечаем, празднуем, — шумно выдохнул блондин. — День рождения вот… у него. А здесь кабинетик пустует. Вот мы и собрались обмыть, так сказать, его…

Он ткнул пальцем в брюнета, уже успевшего отдалиться на почтительное расстояние от стола и приблизиться к распахнутой настежь двери. Тот застыл на несколько мгновений, соображая, к чему ведет подобный поворот ситуации.

— Да, — неуверенно сказал он, — день рождения у меня. Я родился…

Брюнет уже освоился и решительным шагом приблизился к столу.

— Может, вы с нами за компанию, так сказать? — нарочито веселым голосом спросил он и взялся за колбу.

— Вот именно! В честь знакомства, — заулыбался блондин, — химического напитка…

Второв посмотрел на них. Черти этакие. Этот блондин, должно быть, плут и пройдоха, каких свет не видывал.

— Хорошо, — сказал Второв, — налейте. Ради знакомства. — Как вас величают-то? — полюбопытствовал блондин.

— Александр Григорьич.

— А меня Сергей Федорович Сомов, я главный механик в этой лаборатории, а он электрик наш, институтский, значит.

Они выпили, закусили и помолчали.

«Непедагогично все это, — мучился Второв. — В первый же день выпивать с будущими подчиненными… А впрочем, лучше в первый, чем в последний!»

И все же Второв был смущен, как обычно, когда обстоятельства заставляли его поступать против своей воли.

«Я никогда не мог устоять против неожиданного нахальства. Чтобы поступить правильно, мне всегда требовалось некоторое время на раздумье, я очень туго ориентируюсь. Очень туго».

Выпив, Сомов развеселился. По его лицу разлился румянец, глаза заблестели. Он толкнул в бок «именинника».

— Вот не гадали, Стеценко, что мы сегодня с тобой будем новое начальство обмывать! А?

— Да, — сказал Стеценко басом, — это уж факт.

— А кто сейчас лабораторией Аполлинария Аристарховича командует? — спросил Второв.

— Считается, что новый директор, — словоохотливо объяснил Сомов, наливая себе спирта, — но мы видели его за это время всего один раз. Оно, правда, после Аполлоши, не в обиду будет сказано, Филипп будет помельче. И фигурой, и головой не вышел. Правильно, Анатолий?

— Точно. Насчет головы не знаю, а с фигурой у покойника было все в порядке. Высокий, плечистый, и сила у него была дай бог.

— Да, а ведь старик, пенсионер считай. А как тогда он эту тележку свернул, а? — Сомов просиял, словно он сам совершил этот подвиг.

— Какую тележку? — удивился Второв.

— Было тут одно дело, — улыбнулся Стеценко. — Старик выезжал со двора на своей машине, а в воротах наши подсобники застряли с тележкой, на ней возят корм для зверья. Мотор заглох, и как-то она у них так развернулась и стала поперек, что ни пройти ни проехать. Ждал, ждал академик, а работяги копошатся и ни с места. Известно дело, народ слабосильный…

— После выпивки, — разъясняюще вставил Сомов.

— Да. Одним словом, рассвирепел Аполлон, выскочил из машины и вывернул все в кювет. И понес, и понес…

— А в ней не меньше трехсот килограммов, — сказал Сомов.

— Больше, — заметил Стеценко.

— А свидетели этого происшествия, наверное, тоже были под хмельком? — улыбнулся Второв.

— Ей-ей, Александр Григорьич, — горячо запротестовал Сомов, — вот вы не верите, а пойдите спросите хотя бы нашу лабораторию, да и весь институт вам скажет, как один человек…

— Что же скажет мне институт?

— Необыкновенный человек был покойник. То есть такие номера откалывал, уму непостижимо. Особенно в последние годы, перед смертью.

— Ну посудите сами, товарищи: старику за шестьдесят, а он такие тяжести ворочал. Вы можете быть самокритичными?

— Мы очень критичные, — убежденно сказал Стеценко, — но такое дело было, это факт.

— Да, — подтвердил Сомов, — было, ничего не скажешь. А какой у него глаз, ого! Все видел, все помнил! Как у нас прорабатывали Николая, помнишь, Толя?

— Все тогда говорили об этом, — кивнул головой Стеценко.

— Вы знаете, у нас здесь один парень проштрафился, прогулял два дня, — рассказывал Сомов. — Разбирали его дело на собрании коллектива лаборатории, и нужно было рассказать, как Николай пришел на работу, что делал — одним словом, дать характеристику. Сам Николай сказал два слова и молчит. Тогда выступает академик. И как начал!.. Вот уж голова, я вам скажу. Все описал: когда Николай поступил, как был одет, что говорил. Даже цвет туфель запомнил. И что Колька курил сначала сигареты с мундштуком, а затем бросил и перешел на папиросы, тоже упомнил.

«Легендарная личность», — подумал Второв. Его стала немного раздражать предупредительная словоохотливость механиков, и он прекратил расспросы.

Сомов, видно, почувствовал скрытую напряженность нового начальника. Он свернул газету и прихватил колбу.

— Мы пойдем, Александр Григорьич. Спасибо за компанию. Извиняйте, если что не так. Пошли, Стеценко.

Они ушли. Второв открыл окно. В комнату ворвался лес, свежий и пахучий. Где-то совсем рядом пели птицы; казалось, что их пронзительные голоса раздаются в самом кабинете.

«А ведь здесь действительно неплохо. Тишина, свежий воздух, и людей в лаборатории немного. Кузьмич молодец, что сунул меня сюда. Немного передохну от сумасшедшей гонки…»

Второв потянулся, зевнул и тряхнул головой, отгоняя назойливые мысли о неоконченной работе по вторичным структурам ферментов. Где-то среди обрывков формул и реакций всплыл голубой конверт с письмом и тут же исчез, смытый новым потоком мыслей.

— Директора, пожалуйста… — Телефонная трубка, тысячи раз бывавшая в руках Кузовкина, была холодной и очень чужой. — Филипп Савельич? Это Второв. Алексей Кузьмич звонил вам?.. Да, я согласен. Знакомлюсь с лабораторией. К концу дня зайду к вам. Нет, для меня очень важно первое впечатление, а потом я буду готов выслушивать разъяснения. Вы правильно поняли меня. Добро.

Второв улыбнулся и положил трубку. Филипп явно обрадовался. Ему нелегко тянуть неожиданно свалившийся на него груз. Покойный академик директорствовал, заведовал лабораторией и одновременно участвовал в многочисленных советах, консультативных органах, комиссиях и организациях. Филипп, с которым Второв кончал биологическое отделение университета, был слишком молод и неопытен для подобной работы. Он задыхался в потоке писем, предложений, приказов, планов, запросов, ответов, претензий, заявлений, жалоб… Ему хотелось сделать все наилучшим образом. А это невыполнимо. Никогда не получается, чтобы все было одинаково хорошо. Примат главного над второстепенным еще не был осознан новым директором Института биологии. Поэтому появление Второва воспринималось им как спасение. Второв избавлял его от необходимости совмещать с директорским постом заведование лабораторией генетических структур, как это было при Кузовкине…

— Разрешите? — на Второва преданно смотрел темноволосый мужчина.

Этим вопросом началось знакомство с сотрудниками, которое закончилось уже вечером. Второв пожал десятка два рук, обошел «башню» с первого по пятый этаж, поговорил с множеством незнакомых людей и, в итоге, безумно устал.

Недельский, старший из молодых, близкий ученик Кузовкина, произвел на него довольно отталкивающее впечатление. «Талант, обильно сдобренный цинизмом, похож на воровство, его легко отличить по смрадному запаху. Как трудно иметь дело с такого рода людьми! На таких нельзя положиться, они начинают предавать уже в утробе матери… А вот этот… Гарвиани — забавный тип. Хитер, хитер… но, кажется, с головой…

Артюк очень легкомысленный. Впрочем, надо проверить… Бесчисленное множество девочек из специальной школы, лаборантки, лаборантки…» — подводил итог Второв.

Он сидел в кабинете и устало перебирал впечатления от всего, что увидел и услышал за день. Сцены и слова, обрывки фраз, случайный взгляд и многозначительная пауза — все это надежно отпечаталось в его памяти. Сейчас из мозаики ощущений и впечатлений ему предстояло составить нечто, именуемое лицом лаборатории.

Рабочий день кончился, и Второв уже собрался уходить, когда девушка-курьер принесла пакет из плотной бумаги с печатями.

— Это вам, — сказала она.

Увидев фамилию Кузовкина, Второв сначала рассердился, потом рассмеялся.

— Я же еще не принял дела! Сегодня первый день…

— Филипп Савельич сказал, что вы разберетесь. Если что нужно, звоните ему.

— Хорошо, оставьте.

«Жулик этот Филипп, — думал Второв, рассматривая письмо, — обрадовался… В первый же день насел на человека. Придется с ним воевать. Он в пылу административного рвения завалит меня бумажками…»

Письмо было из Госкомитета, имеющего непосредственное отношение к космическим делам. Второе бегло пробежал первые строки: «…доводим до сведения дирекции института и коллектива лаборатории генетических структур, что нами до сих пор не получен отчет по теме № 17358. Исследование, начатое полтора года назад академиком Кузовкиным А. А., включено в план особо важных государственных работ по изучению космоса.

Информационные отчеты по этой теме, полученные от вашей лаборатории, носят общий характер и не могут служить достаточным материалом для каких-либо выводов по изучаемому вопросу.

Прошу сообщить, в каком состоянии находится работа и к какому сроку лаборатория вышлет заказчику окончательный отчет.

Главный специалист

доктор физ.-мат. наук

Слепцов Н. Н.»

Второв немедленно набрал телефон Недельского.

— Виктор Павлович, кто у вас работал по теме 17358?

— Не могу знать, Александр Григорьевич. А почему вы обратились именно ко мне?

— Вы старший научный сотрудник, и мне показалось, что…

— Вы ученый и знаете, как ошибочно все, основанное на слове «показалось». Мне, конечно, приятно, что вы отметили мою скромную фигуру. Но вы ошиблись. При покойном Аполлинарии Аристарховиче не я был его заместителем, а Рита Самойловна. Вам придется набрать номер телефона 12–65, она в соседней комнате. Торопитесь, рабочий день кончается, а Риточка долго не задерживается.

— Рита Самойловна? — Второв был так удивлен, что не успел переспросить Недельского и тот уже положил трубку.

Во время сегодняшнего обхода башни был момент, когда Второву удалось оторваться от сопровождающих его лиц и остаться одному. Он очутился перед узкой стеклянной дверью, закрашенной изнутри белой масляной краской. Когда он вошел в комнату, то увидел там женщину, которая показалась ему несколько странной. Чем? Этого он так и не понял.

Она сидела за маленьким столиком и равнодушно смотрела сквозь Второва. Ее взгляд как будто проницал светлый второвский пиджак, сорочку, белье, мускулы, ребра, легкие и, не задерживаясь, уносился прочь. Прямой, строгий, печальный. Равнодушный, как дневной свет. Он пролетал сквозь атмосферу и растворялся в космической бездне.

«Сейчас она видит звезды… Сириус, Кассиопею или… Черную пустоту», — подумал Второв и кашлянул.

Лицо женщины на секунду исказилось, как бы от внезапной боли. Она возвращалась из своего далека мучительно и неохотно. За бегство из миража она платила страданием; большие светло-серые глаза сразу же сузились и потемнели. Словно схваченные цементным раствором, каменели мускулы лица, утрачивая нежные и зыбкие линии. Чуть приоткрытый рот, милый и теплый, сжался в напомаженную полоску. Это была Рита Самойловна.

Ее не очень выразительные ответы раздосадовали Второва. Казалось, она хотела побыстрее от него отделаться. Либо просто не могла собраться с мыслями и отвечала невпопад.

«Кузовкин окружал себя невзрачными людьми, чтобы оттенить собственную оригинальность», — подумал он в первую минуту. Но сразу же засомневался, так ли это. Слишком уж яркой личностью был академик…

И вот, оказывается, эта серая, едва попискивающая научная мышка была правой рукой академика. Второв пожал плечами и вызвал Риту Самойловну к себе.

Она вошла походкой усталой и чуть развинченной и, ничего не сказав, посмотрела на него. Конечно, она и сейчас витала где-то очень далеко от него, но сознание ее было мобилизовано.

— Садитесь, пожалуйста, — сказал Второв. — Вот письмо, прочтите и объясните, как мы можем на него ответить.

Риточка (он про себя называл ее так из-за хрупкости, худобы и детской нежности шеи) села в кресло и взяла бумажку. Второв разглядывал ее аккуратную, очень модную прическу и думал, почему эта женщина вызывает у него чувство жалости. Она далеко не беспомощна, во всяком случае, не так, как это кажется ему, Второву. И все же чем-то она напоминает обиженного ребенка.

— Так что же им можно написать? — спросил он и увидел, что она плачет.

Рита плакала, не поднимая головы, слезы падали на письмо. Подпись доктора физ. — мат. наук Слепцова тонула в чернильном подтеке. Второв осторожно взял письмо из ее рук.

— Что с вами? Вам плохо?

«Какие глупые вопросы задают люди в минуты растерянности. Конечно, плохо! Очень плохо!»

— Я не знаю, не знаю, что им надо отвечать! — Она запрокинула голову, и Второв увидел в ее глазах ужас. Это был стопроцентный животный страх загнанной жертвы. В ее искренности не приходилось сомневаться.

— Успокойтесь. Хотите воды?

Воды она не хотела, она ничего не хотела, ей было очень плохо, очень-очень плохо.

Второв разозлился.

— Я, конечно, сочувствую… Я вижу, что вы глубоко взволнованы, но… простите, я не могу допустить, что причиной, черт возьми, является вот эта писулька! — Он помахал в воздухе посланием Слепцова.

— Разве дело в письме? Все гораздо сложнее. — Рита Самойловна перестала плакать и, вытирая глаза, смотрела на Второва обреченным взглядом. — Я знала, что так и будет, я знала, что они не позабудут. Это слишком важная вещь… Как они могли позабыть про нее… Я знала, но ничего не могу поделать…

— Простите, Рита Самойловна, — сказал Второв, — но я вынужден, вы поймите меня правильно, вынужден настаивать, чтобы вы были откровенны со мной, иначе я ни в чем не смогу разобраться. Я здесь новый человек, и вы должны мне помочь!

Рита покачала головой. Казалось, она начала успокаиваться.

— Все говорят это слово, — задумчиво сказала она. — Он тоже говорил это слово: «Ты должна помочь мне». А потом он услышал, как капает вода в блоке фокусировки, бросился к установке, его руки попали в кварк-нейтринный поток… Затем произошел взрыв. Он погиб, это было естественно, а я осталась жива. Вот в чем дело, товарищ новый начальник лаборатории. Я утром еще хотела вам это рассказать, но сдержалась, неудобно было так сразу удивлять нового человека своими странностями. А теперь я рассказала, и мне легче. Я всем это рассказываю, мне становится легче, но потом я снова вижу эти руки с белыми манжетами…

Она закрыла вялыми, словно из пластилина, пальцами лицо, и сквозь них потекли слезы.

«Вот плачет теперь», — с тоской подумал Второв и неумело принялся утешать. Он предлагал ей воду, гладил ее по голове, осторожно похлопывал по плечику.

«Вот передряга… — думал он. — Науки особой я не вижу, но зато эмоций — как на сцене».

Когда Рита утихла, он спросил:

— Какая работа проводилась с образцами, полученными из Комитета?

— Какая? Обычное химическое и физико-химическое исследование. Я хорошо помню ампулу, которую нам доставили из Комитета. Она была в свинцовом ящичке. Почему в свинцовом? Смешно! Они, наверное, боялись радиоактивности. На ящичке был замок с секретом. А секрет-то нам и не прислали! Вот мы и ломали голову. Но он открыл его. Он все мог, если хотел.

Она на миг замолчала, потом проговорила:

— …Начало закипать в узле фокусировки. Знаете, как закипает вода в таких закрытых сосудах? Толчки и удары, сначала небольшие, потом сильнее, сильнее, а потом — шшширх!.. Очевидно, где-то была тонюсенькая дырочка, и через нее пар засвистел. И тогда он бросился к аппарату, а руки, большие теплые руки, попали под этот проклятый кварк-нейтринный луч. Затем взрыв — и все было кончено… А я осталась и сижу здесь с вами, разговариваю о том о сем… «Обалдеть можно», — подумал Второв.

— Но ведь прошло уже столько времени… — робко заметил он, — и…

Второв не докончил свою мысль: Рита неожиданно грозно взглянула на него, и он вновь ощутил странную силу ее отрешенного взгляда.

— Все началось с нее, с ампулы, и если б я могла предвидеть! — говорила она как во сне. — Предвидеть, видеть, любить, ненавидеть… Если бы я могла не видеть этих рук, они струятся и осыпаются, как песок, но это не тот речной или морской песок, сладкий песок, где мы загорали вместе. Это страшный песок, за которым взрыв, и больше ничего. Все разметано, разнесено, и вот я сижу здесь и разговариваю с вами о том о сем…

«Сумасшедшая! Типичный случай маниакального бреда», — подумал Второв.

Наступило тягостное молчание. Женщина, казалось, совсем успокоилась и равнодушно глядела в окно.

«Она удивительно быстро умеет переключаться. Вновь унеслась в космические дали. Ну и денек у меня! Ибо сказано: понедельник — день тяжелый. Правда, сегодня не понедельник — вторник. Чего же она теперь молчит? Глупость какая-то. Как всегда трудно с женщинами — своенравный парод. А глаза у нее приятные».

— Может, вы не хотите объясняться со мной, новым для вас человеком? Тогда пойдемте к Филиппу Савельичу, он нас выслушает.

— Нет. Зачем? — Рита Самойловна говорила очень спокойно, чуть хрипловатым голосом курильщицы. — Вся беда в том, что я ничего больше не могу рассказать. Вот и все… Ровным счетом ничего.

Она поднялась и ушла, не обернувшись и не попрощавшись.

— Постойте! — крикнул Второв. — Что же мне делать с этим письмом?

— Что хотите.

Дверь закрылась без стука, но довольно стремительно. Второв разволновался. Поведение Риты Самойловны было вызывающе бессмысленным. Он решил пойти к директору.

Когда Второв рассказал о письме из Комитета, Филипп забеспокоился.

— Черт возьми, могут быть неприятности. Заказчик-то больно задиристый. Знаешь, как с ним связываться? А что же Рита говорит? Впрочем, ладно, по дороге расскажешь. Пора домой.

… Директор уверенно вел вертолет. Они плыли над темно-синей вечерней землей, осыпанной кое-где золотыми точечками света. Второв рассматривал Филиппа сбоку.

«Студентом он казался крупнее. Совсем высох за эти десять лет. Маленький озабоченный лоб тревожно насуплен. Любят люди власть, и чем меньше человечек, тем большая власть ему нужна».

— Слушай, Филипп, что с этой Ритой Самойловной? Она произвела на меня впечатление помешанной. Все время рассказывала о том, как погиб Кузовкин, и больше ни одного слова я не смог из нее вытянуть. Так и ушла.

— Да, да, — забеспокоился Филипп, — мне говорили, что она вроде слегка помешалась после гибели старика. Совсем больной человек. Надеялись, что время ее подлечит, но, кажется, наши прогнозы не оправдываются. Придется взяться за ее лечение по-настоящему… Должен признаться тебе, что положение у меня нелегкое. Хозяйство после Кузовкина мне досталось сложное и в ужасном беспорядке.

— Я уже заметил. В маленькой лаборатории такое разнотемье, такой разброс в исследованиях, что непонятно, как можно руководить и направлять эту разношерстную орду. Тут и физики, и техники, и химики, и кто угодно.

— Аполлон был дьявольски талантлив. — сказал Филипп, — он умел из ничего сделать что-то вкусное.

— Знаю я, — отмахнулся Второв, — академик с эклектическим уклоном! Политехника в исследованиях хороша в начальной стадии, а затем продвижение вперед возможно только при концентрации больших сил на очень узком фронте исследований. Сила исследовательского давления должна измеряться тысячами тонн. На меньших величинах в наши дни далеко не уедешь. Только очень сильное давление! Тогда возможен успех.

— Ты уверен? — Филипп, не поворачивая головы, скосил глаза на Второва.

— В чем можно быть уверенным? Природа хитра, хотя и не зловредна. — Второв смотрел в окно, где над синей мглой брезжило ржавое зарево огней. Москва была уже близка. — Истина представляется мне сверхпрочным материалом, разрушить который можно, только сосредоточив огромные усилия на очень маленькой площади.

— А стоит ли разрушать истину?

— Познание идет дорогой развалин. Анализ — суть расчленение.

— Из развалин вырастают новые здания. Но шутки в сторону. Что будем делать с письмом из Комитета?

— Ты директор.

— Я директор и поэтому поручаю тебе это деликатное дело. Письмо и аннотация отчета должны быть направлены в Комитет не позднее следующей недели.

Второв не ответил. Становилось все светлее. Профиль Филиппа, казалось, был вырезан из жести. Москва подмигивала и улыбалась гирляндами огней. Они находились уже в пределах третьей зеленой зоны.

— Давай, Филипп, договоримся с самого начала…

Директор молчал. Третьей в этом вертолете сидела неприязнь, она еще не мешала дышать, но занимала много места. У нее были злые глаза, она молчала, но взгляд ее чувствовали оба.

— Давай договоримся, Филипп, что будем работать, а не командовать.

И, помолчав, сухо отрезал:

— Я еще не принял дела, и у меня есть время подумать.

— Ты меня неправильно понял. — Старуха неприязнь улепетнула через закрытую дверь, в кабине стало свободнее. — Это прозвучало совсем не так, как я того хотел. В потенции это была безобидная шутка.

— Потенции, как правило, невидимы для постороннего глаза, их могут оценить только те, кто ими обладает.

Прощаются они тепло, почти дружески. Дальше Второв поедет обычным транспортом. От Химок идет метро.

Дома Второв прежде всего прочел письмо от жены. Через несколько минут он вышел из своей комнаты с распечатанным конвертом.

— Мама, она приедет на этой неделе.

Мать осторожна, мать чутка. Она накрывает на стол, ее руки и голова заняты, она не торопится откликнуться на новость.

— Да? — Это не вопрос, но и не удивление. Скорее, эхо.

— Ты представляешь? — Он криво улыбается, но глаза веселые.

— Ты рад?

Мать никогда не простит невестке, оставившей ее сына, но она сделает все, чтобы ему было хорошо.

Второв пожимает плечами. Он не знает, он никогда не мог разобраться в этом проклятом вопросе.

— Тебе нужна жена. Тебе уже тридцать пять. Я только не уверена…

Второв смотрит на мать.

— Что это должна быть именно Вера, — с трудом договаривает она.

Невестке нет прощения, она должна нести кару, но и сын… Очень трудно быть объективной и справедливой.

— Пятьдесят процентов вины лежит на тебе.

Второв опускает взгляд в тарелку. Таковы они, женщины: думают изменить мир голыми руками.

— Нет, двадцать пять, — говорит он.

— Не шути, мой мальчик, не смейся. Ты очень плохой муж. Ты не держал жену в руках, ты просто позволял ей существовать рядом с собой.

— Это, по-моему, истинная интеллигентность.

— Ты плохо знаешь женщин.

— С нас слишком большой спрос. Мы должны знать языки, математику, химию, астрономию, политэкономию и женщин тоже. Я считаю, что программа несколько перегружена.

— Может быть, но это жизнь.

— Да, ты права. Но все же я хотел бы кое-что исключить из своей жизни.

— Что же?

— Избыточную информацию. Бесполезное знание существа женской натуры.

Мать вздыхает.

— Не думаю, чтобы это было бесполезно. В общем, смотри сам. Все мужчины так самонадеянны.

Мать уходит, а он остается. Она уходит, чтобы набрать силы для новой атаки. Она возвращается и приносит слоеные хрустики.

Эти нежные спирали из подрумяненного теста автоматически переводят стрелку времени назад, в детство. Второв улыбается и запускает руку в вазу.

— Будет серьезный разговор, мама? — Да, сынок.

— О чем?

— О тебе.

— Тема выбрана не совсем удачно. Разработка указанного направления малоперспективна.

— Возможно, но… оставим шутки. Что ты думаешь делать с Вероникой?

Второв поморщился.

— Как — что? Встретимся, поговорим, обменяемся впечатлениями, и, пожалуй, все.

Мать поджала губы и посмотрела в окно.

— Слушай, Саша, так это продолжаться не может. Уже прошло пять лет с того момента, как эта женщина оставила тебя. Она бросила тебя ради легкой жизни…

— Прости меня, мать, — торопливо перебил ее Второв, — мы еще с ней не разведены, давай будем говорить о ней уважительно. Да и не знаем мы, насколько легка ее жизнь. А кроме того, заочно осудить человека, ты сама понимаешь, просто нехорошо.

Наступило долгое молчание.

«Какой тяжелый и неприятный разговор! Кому это нужно? Почему люди должны мучить друг друга?»

Но мать решила довести свое расследование до конца. Она еще плотнее сжала губы.

— Я имею право говорить так, как я говорю, — сказала она упрямо.

— Ну хорошо, хорошо, мама…

— Видишь ли, Саша, возможно, что ты ее еще любишь, даже наверное так это и есть, иначе какой нормальный мужчина позволит водить себя за нос так долго…

— Я псих, мама.

— Не паясничай. Ты должен понять, что я ничего против Вероники не имею. Я могу понять ее как женщина, но я не могу согласиться с ее поведением. Да, я ее осуждаю. Но ты тоже неправ. Ты неправ по существу. И я тебе заявляю: так продолжаться не может.

— Что же делать?

— Ты должен развестись с ней, если… она не пожелает вернуться. Хотя я не знаю, с каким лицом она могла бы это сделать. У тебя должна быть семья, дети. Пора уж наконец…

Второв молчал, опустив голову на руки.

— Мама, как ты думаешь, зачем мы живем на свете?

Мать внимательно взглянула на него и улыбнулась:

— Поздновато приходит к тебе этот вопрос.

— Раньше некогда было, я отвлекался.

— Не притворяйся. Ты все и сам отлично знаешь.

— Свой ответ я знаю, мне хочется знать твой.

— Я лично вижу смысл жизни в исполнении долга по отношению к тебе и… другим людям.

Второв улыбнулся.

— Да, мама, это я чувствовал всю жизнь. В течение тридцати с лишним лет я тоже выполняю свой долг, но сейчас меня интересует вопрос, в чем смысл этого долга.

— Делать добро, быть справедливым…

— Ты считаешь, если я разведусь с Вероникой, это будет добро по отношению к ней?

Мать чуть покраснела. Проглотила слюну и встала.

— Прости меня, мама, я не хотел тебя обидеть.

— Нет, я понимаю. — Она отстранила его протянутую руку. — Но если хочешь внести ясность, необходима требовательность к себе и другим, иначе все можно так запутать, что и…

— Ясность, ясность! — воскликнул Второв, вскакивая со своего потертого перлонового кресла. — Моя милая мамочка, ты хочешь невозможного! У кого есть ясность, кто может взять на себя смелость сказать, что у него все в жизни ясно и просто? Кто?! Ты? Я? Да нет же, ей-богу! Все очень сложно, запутанно, непросто. В нашей жизни нужна не ясность, а чуткость. Мы любой узел считаем гордиевым, мы слишком часто и слишком легко вынимаем меч для того, чтобы разрубить сложные узлы наших взаимоотношений. Люблю ли я Веронику? Не знаю, мама! Не знаю, можешь не смотреть на меня так. Любит ли меня она? Не знаю, мама! Я ничего не знаю, понимаешь, почти ничего!

— Не кричи.

— Я не кричу, я просто хочу, чтобы ты поняла, что у меня да и у нее есть больное место, которое… которому… — Второв осекся и махнул рукой.

— Успокойся, — сказала мать.

— Я не волнуюсь, мне просто трудно об этом говорить.

— Хорошо, не будем. Только помни: между слабохарактерностью и настоящей добротой большая разница. Нужно быть мужественным и твердым в некоторых вопросах.

— Мама!

…В этот вечер Второв долго сидел за своим письменным столом, уставившись невидящим взором в окно, за которым полыхала многочисленными огнями Москва. Разговор с матерью взволновал его.

«Ну что за жизнь, ей-богу! — думал он. — Кажется, уже давно определена главная цель, сделан выбор, отступлений нет и быть не может, и все же время от времени приходит полоса сомнений, каких-то мелких необоснованных разочарований. Почему? Ведь все правильно… Вторичные структуры белков — тема увлекательная, тема грандиозная, нужная людям, нужная стране, промышленности. Каким откровением был первый искусственный синтез белка! Ученые и пресса трубили во все серебряные фанфары: у природы отнята одна из самых главных тайн жизни, люди научились производить кирпичи, из которых создано все живое. Сенсация, сенсация, сенсация! Премии и конференции, приемы и конгрессы. А затем наступило разочарование. Оказалось, что мало научиться собирать из отдельных химических групп белковую молекулу, по составу совершенно одинаковую с природным белком. Нужно было привести эти молекулы во взаимодействие со средой и определенным образом расположить в пространстве. Возникла проблема вторичных структур, структур высшего порядка. Оказалось, что активность белка находится в поразительной зависимости от геометрической конфигурации молекулы».

Второв был крупнейшим специалистом Союза по вторичным структурам искусственных биополимеров. Его лаборатории удалось приблизить активность белка, синтезированного in vitro к активности природного белка. К сожалению, только для двух типов белка были получены положительные результаты. Только для двух! А их насчитывалось около тысячи!

Тысяча искусственных белков должна была пройти через руки структурщиков, прежде чем попасть в больницы и к технологам.

«А я, как назло, связался с лабораторией Кузовкина. Зачем она мне нужна? Ведь совершенно нет времени, да и Филипп, очевидно, не очень легкий человек. Ни к чему мне дополнительные заботы о чужой тематике. И обстановка в лаборатории странная. Одна Рита Самойловна чего стоит! И с этим Комитетом неприятностей не оберешься… Они либо образцы потеряли, либо… Почему плакала Рита? Нет, нет, с этими загадками нужно расстаться. Завтра же пойду и скажу Кузьмичу, твердо скажу, глядя прямо в глаза: «Я не согласен. У меня слишком много работы, своей работы, нужной работы». Пусть Филипп сам расхлебывает кашу, заваренную покойным академиком-эклектиком».

…В этот же вечер на самый большой московский аэродром, расположенный в Домодедове, прибыл самолет из одной латиноамериканской страны. Среди пассажиров была высокая тонкая блондинка с серьезными серыми глазами. Она легко сбежала по трапу и остановилась, чему-то улыбаясь. Ее обгоняли высокие темнокожие иностранцы. Один из них заглянул в мокрое от слез лицо женщины и спросил по-русски:

— Мадам, помочь?

— Зачем? Я дома! — Она энергично зашагала к зданию аэропорта.

Женщину никто не встречал, но это, казалось, не очень ее трогало. Она с легкой улыбкой прислушивалась к звукам поцелуев и восклицаниям, которые раздавались вокруг. Эта улыбка не сходила с ее лица, когда она ехала в такси и когда получала ключи от номера в первоклассной гостинице «Россия». И, только набирая телефон, она на мгновение стала серьезной и в ее глазах проглянули тревога и робость. Она остановилась на последней цифре и положила трубку на рычаг. Она больше не улыбалась, глаза ее погасли, сильные пальцы нервно барабанили по столу. Теперь было видно, что она немолода, не совсем молода, и очень устала и ей не идет неровный пятнистый загар на шее и на щеках. Ей было немножко страшно и неловко, она помедлила, засмеялась и набрала номер.

…За несколько минут до того, как прозвучал телефонный звонок, Второв почувствовал странное неприятное волнение. Он готов был поклясться, что с ним произошел обморок или легкое головокружение. Во всяком случае, некоторое время он находился в забытьи, в этом он был уверен. И вот тогда-то в комнате кто-то произнес:

— Помогите!

Голос был женским, конечно, женским. Каким же ему еще быть? Он доносился издалека, глухой, придавленный неведомым грузом. Женщина кричала:

— Помогите!

И Второв увидел ее лицо в радужных пятнах света, отброшенного настольной лампой. Потом он себя уверил, что не было никакого крика и он не видел никакого лица. Потом ему очень легко удалось доказать себе, что ничего не было, кроме легкого головокружения. Тем более, что резкий звонок телефона смыл с него забытье, как холодный душ — усталость.

— Это Вероника. Я уже здесь. Если хочешь меня видеть, приезжай сейчас.

— Здравствуй, Вера. У тебя космические темпы. Я только два часа назад прочел в твоем письме, что ты собираешься приехать, вернее, прилететь… Уже одиннадцать часов. Это не поздно?

— Ресторан работает до двух, кроме того, здесь есть ночной бар. Я буду ждать тебя там за столиком, слева от входа.

«Самое главное — не поддаться ей с ходу. Нужно устоять во что бы то ни стало». — Второв напрягся до предела.

— Слушай, Вера, давай отложим на завтра. Ты все-таки устала. Да и я… Все это так неожиданно.

Он замолк. Трубка тоже молчала.

— Ну хорошо, — равнодушно сказала жена, — завтра так завтра.

«Ну и денек!» — подумал Второв.