Год - тринадцать месяцев (сборник)

Емельянов Анатолий Викторович

Незваный гость

Рассказ

 

 

1

Павел Семенович ходил вокруг машины и пинал скаты. Я помалкивал. Мне ведь тоже не особенно хотелось ехать, но в пятницу позвонил Пирогов из Вырасар и говорит: «Приезжай за моторами». От такого сообщения я потерял дар речи, а потом тихо так спрашиваю: «Это за какими моторами?» — «Да за теми самыми!» — отвечает и смеется. Тут у меня сердце запрыгало от нежности к Славке, и я сказал: «Слава, благодетель ты мой, отец родной, огурец ты малосольный!..» Да и как было тут удержаться? Ведь еще где-то летом, когда начали в колхозах работать эти агрегаты по производству травяной муки, меня замучали аварии — то и дело горели моторы. Наконец дело дошло до того, что два агрегата остановились совсем — моторов уже негде было достать, и хорошо еще, что на заводе у Славы Пирогова, моего институтского друга, удалось эти моторы перемотать. В это же время мы как раз получили по наряду коленвалы к двигателям, и когда открыли ящики, то вместо коленвалов там оказались штампованные заготовки для этих коленвалов. Что было делать? Колхозы требуют свои трактора — им надо пахать зябь, а мы не можем эти трактора починить. Конечно, безвыходного положения нет, я поехал в Чебоксары и через близких людей что надо раздобыл, но все это меня почему-то так вымотало, что мне вдруг своя контора, свой кабинет с широким окном во двор мастерских показались какой-то ловушкой. Я, помнится, тогда и спросил Славу: неужели такое положение неизбежно и на будущий год будет так же? Он засмеялся и сказал, что на будущий год он запасет для меня моторы. Это было сказано шутя, я не придал его словам никакого значения. И вот вдруг звонок! Как же тут было не обалдеть? Во-первых, сами моторы, а во-вторых, такая верность слову, такая дружеская привязанность… Нет, этого, пожалуй, даже много, чтобы пережить похмельное ворчание шофера, пусть даже самого нашего лучшего шофера Павла Семеновича, или просто Семеныча, как мы его зовем.

— Работа чертова! — ворчит Семеныч, обстукивая снег с валенок. — Ни праздника тебе, ни выходного…

Я тоже обстукиваю снег со своих сапог и залезаю в кабину. В кабинке холодно, неуютно, но я не обращаю на это внимания. Да и что же мне остается делать?

Семеныч залезает в кабину, подтыкает под себя полушубок, кряхтит, явно ожидая каких-то моих слов, чтобы к ним прицепиться, я — помалкиваю.

Натужно завыл стартер, завыл со скрипом и стоном, однако мотор не завелся. Я хмыкнул: вот, мол, лучший шофер, а машина с пол-оборота не заводится! Семеныч насторожился, косо на меня глянул. Правда, со второй попытки мотор завелся, и мы поехали. В конце концов, что же злиться и ворчать? Разве он не знал еще в пятницу, что мы сегодня, в воскресенье, поедем в Вырасары? Сам ведь и согласился, стоило мне только сказать: «Не хочешь ли, Семеныч, в воскресенье к матери скатать?» Я знал, что у него мать там живет. И он долго не думал.

Конечно, теперь я не буду напоминать ему об этом, пускай поворчит, если ему так хочется. Мы уже выезжали с нашего двора и остановились перед воротами, как Семеныч опять сказал сердито, но вроде бы в свое оправдание:

— Вчера я во сколько приехал с рейса? В семь вечера? А какая погода была?..

Была метель, я до сих пор еще слышу тот вой ветра в трубе и сыпучие удары снежных зарядов по окну, шорох за стеной… Не знаю, почему вдруг вечера, особенно в непогоду, стали мне так тяжелы? В прошлую зиму такого не было.

— Тонн десять снега лопатой перекидал, пока на шоссе выбрался. Знаете, где от фермы на шоссе поворот?

Я кивнул, хотя, признаться, забыл, куда вчера ездил Семеныч. Кажется, в «Рассвет» отвозил токарный станок, который мне удалось раздобыть — списали на авторемонтном…

Ворота медленно отворились ровно на столько, чтобы можно было нам проехать. Вахтер, милиционер на пенсии, работает у нас первый месяц и поэтому к шоферам строг не в меру: когда выпускает машину в рейс, то так и норовит каждого понюхать — не выпил ли? Но тут он увидел меня сквозь большое чистое стекло проходной, улыбнулся как единомышленнику и соратнику и не вышел проверять путевку. Шоферы его не любят, вот и Семеныч ворчит:

— Чертовы пенсионеры, им в каждом шофере калымщик мерещится…

Но, признаться, я доволен, что у нас такие вахтеры. Кроме этого, есть еще двое, и тоже милиционеры на пенсии. Да еще бы у нас не работать! С тех пор как поставили новую проходную — что капитанский мостик! — и механизировали ворота, у нас отбою нет от пенсионеров, желающих поступать к нам в вахтеры. А шоферы недовольны придирчивыми вахтерами, недовольны, что те записывают время выезда и приезда каждой машины, хотя на это есть и диспетчерская. Однажды и на собрании поднялся шум: недоверие, двойной контроль и так далее. Но я помалкиваю, ведь кашу маслом не испортишь. Да и при чем тут я? Приказа вахтерам вести учет машин я не издавал, это их самодеятельность. И сам я лично никогда еще не пользовался теми тетрадками, где они пишут. Мне кажется, такой учет вахтеры завели для собственного удовольствия — скучно же сидеть в теплой будке и глазеть на небо… Бог с ними, все это мне совсем неинтересно.

Проезжая мимо нашего дома, я посмотрел на свои окна во втором этаже. Не знаю, для чего это сделал. Чтобы лишний раз увидеть там эти проклятые пожелтевшие газеты вместо занавесок? Кто бы мне их повесил?..

По обочине замелькали березовые посадки, потом широко разметнулось ровное поле и ослепило искристой белизной. Чебоксарское радио обещало к вечеру тридцать градусов мороза. Видно, к тому идет дело.

Но в кабинке уже стало тепло, морозное кружево на стекле расходилось, истаивало под напором теплого воздуха, — печка у Семеныча работала превосходно. Впрочем, у него все работало превосходно, не только печка. Да и сама жизнь его, весь бытовой уклад, насколько я слышал, были отлажены как часовой механизм. Нет, это не отдавало казармой, каким-то порядком, утвержденным сильной волей, — нет, все у него строилось в жизни на добром согласии. Все мирком да ладком: жена, дети, какое-то маленькое полукрестьянское хозяйство с огородиком, где растут лук да морковка, и оно для удовольствия больше, чем для прокормления, в доме тепло, чисто и уютно и, главное, та ласковая и добрая атмосфера, какой я давно уже не встречал… И вот иногда погляжу я на Семеныча, и невольно приходит в голову мысль: человеку жизнь в удовольствие, в радость! И отчего-то так тоскливо стеснится у меня в груди, точно я люто завидую этому. Но я не знаю, хотел ли бы я такой именно жизни. Единственное, что прельщает меня здесь, так это тот душевный покой, душевное здоровье, какое я вижу в нашем Семеныче. И то, что сегодня он с похмелья, странно. Но я не спрашиваю. Дорога еще длинная, и я уверен, что Павел Семенович и сам разговорится.

Так оно и вышло. Не проехали и пяти минут, как Семеныч закряхтел, завздыхал и признался:

— Мне это самое похмелье хуже всякой болезни, характер аж меняется… И дома поскандалил…

— Да, заметно, — сказал я.

— Потому я и выпиваю редко.

— Это я знаю.

— А как я женился, знаете? — спросил он вдруг.

Я пожал плечами. Откуда же мне знать? Единственное, что я знал о его прошлой жизни, — это то, что Павел Семенович успел повоевать, да не как-нибудь, есть даже медали. А то, как он женился, этого я не знал. И что тут может быть за секрет? Вот я и пожал плечами.

— В сорок шестом году я демобилизовался, сюда приехал, на родину. В Вырасарах устроился на работу в райсоюз. Машина досталась разбитая, да у меня в этих делах опыт есть, через месяц она забегала у меня как часики, — ну, меня и начали каждый божий день в Чебоксары гонйть. А дорожки наши были тогда не такие, как теперь: два часа по ровному асфальту, и готово. Осенью, бывало, выезжаешь с утра пораньше, а доберешься ли к вечеру — не знаешь. А ездили всегда через Калинино. И вот как-то однажды, в воскресенье тоже — это я хорошо помню! — завгар и говорит: «Поезжай с ночевой, там товары важные прибыли, а во вторник районное совещание доярок, для них надо торговлю организовать хорошую. А попутно, говорит, подкинешь в Калинино моей матери дровишек». Завгар есть завгар, спорить не будешь. Привез я дрова, свалил, кузов веничком почистил и поехал дальше в Чебоксары. А тот калининский поворот известный — всегда люди ждут попутную машину. И раньше так было, и сейчас. Пока я людей в кузове рассаживал по скамейкам, ко мне в кабинку забрался этакий раздобревший дядечка в парусиновой высокой кепке, портфель на коленках устроил и поджидает. Мне-то все равно, кто сидит, да только этот с такой ехидной улыбочкой и говорит: «Значит, калымим?» Я тут не стерпел: «А ты, говорю, кто такой? Чего сюда залез?» Он мне тоже: «А ну-ка дайте путевой лист!» Вот так слово за слово, я его и высадил из кабины. Пока мы тут возились, бежит к машине девушка: «Дядечка, подвезите, на занятия опаздываю!» А место в кабинке как раз свободно.

Ну вот, едем помаленьку, потом и разговорились. Оказалось, зовут ее Руфа, учится в педагогическом институте, а выросла в калининском детдоме. Тогда ведь мнбго было таких сирот, особенно из тех, которых привезли к нам из Ленинграда. Вот и у Руфы такая же история: отец пропал без вести на фронте, мать скоро померла. И так мне жалко ее стало почему-то!..

Подвез я ее к общежитию, — помолчав, продолжал Павел Семенович, — знаете, может, по Ленинградской улице было двухэтажное деревянное здание? Ну вот туда, и без всякой задней мысли говорю ей, что в субботу опять могу отвезти ее в Калинино, если она поедет в детдом к своим подругам. Она обрадовалась и обещала ждать меня в субботу. Вот так у нас и началась дружба. В субботу я отвожу ее до Калинина, а в воскресенье либо рано утром в понедельник попутным рейсом везу в Чебоксары. И заметил я, что всякий раз Руфа едет из своего детдома с небольшой поклажей: в сумке то картошка, то кочан капусты, то банка с грибами… Что говорить, не богато жил тогда народ, а уж эти сироты — про них и говорить нечего. И вот я, бывало, захвачу с собой провизии да в городе прикуплю колбасы и сыру и — в общежитие: «Девки, говорю, от голода помираю, давайте чай пить!» И вот целый вечер у нас шутки да смех!

— А сколько же вам тогда лет-то было? — спросил я.

— Двадцать девять. Долго же я в холостяках ходил! — И Павел Семенович впервые за всю дорогу улыбнулся.

— Ну, двадцать девять — это еще юность…

— По теперешним временам, может, и так, а тогда другое дело было. Я ведь уже к той поре всего повидал, всякого лиха хлебнул, так что на юношу не тянул, нет. Конечно, о женитьбе, о своем доме я подумывал, но эти мысли не связывал с Руфой. В этом направлении у меня другая была симпатия: работала у нас в Вырасарах врачом такая красотка, какой и в Чебоксарах не сыскать! Вот на нее-то у меня и горел зуб. Правда, и кроме меня охотников до нее было много, но она меня не отвергала, так что надежды мои были в какой-то степени оправданны. То на танцы сходим, то в кино, а когда младший брат получил квартиру, я уж и о свадьбе стал подумывать. Может быть, и склеилось бы у нас дело, да тут послали меня в командировку — месяца на два я уехал. Приехал уже с белыми мухами, а моей врачихи нет. Оказалось, приехавший в отпуск геолог увез мою невесту куда-то на Север. Делать нечего… Собравшись снова в Чебоксары, я отчего-то продуктов набрал больше обычного, да еще и винца прихватил. Студентки мои обрадовались, опять у нас целый вечер веселье, а на Руфину смотрю и удивляюсь: так переменилась за два месяца! На щеках даже румянец заиграл, плечи округлились! Откуда что взялось.

Павел Семенович помолчал, а когда машина одолела подъем, переключил скорость, накатанная лента дороги опять ровно побежала под колеса, и он заговорил снова:

— Я из своих наблюдений делаю вывод, что душа не любит пустоты. Вот потосковал я по своей врачихе — и к девушкам-студенткам начал уже по-другому приглядываться, к Руфе, конечно, больше. И сам себе внушаю: ничем она не хуже врачихи, а даже и получше: не гордячка, не притворная… Короче говоря, летом, как только она закончила второй курс, мы и поженились. Младший брат начал было упрекать: приданого, мол, у жены твоей меньше, чем у демобилизованного солдата в чемодане, но у меня разговор с ним был короткий. И мама заступилась за Руфу. Вот и стали мы жить. Летом в Вырасарах у матери, а на зиму в Чебоксары перебирались. Гам я и работал, пока Руфа институт не закончила. А жизнь тогда наша была не легкая. Сейчас это все дело прошлое, чего скрывать, и калымил я тогда, и от сверхурочной работы не отказывался. Все у нас стало честь по чести: и оделись как люди, и занимать не бегали. Моя Руфа живо раздобрела. Ну, а раз в месяц у нас собирались все ее подружки.

Павел Семенович замолчал. Я подождал, не скажет ли он чего еще, — почему-то ждал какого-то необыкновенного финала, какой-то драматической развязки, однако по лицу шофера было видно, что ничего подобного не предвидится, так что если рассказ и будет продолжен, то в таком же спокойном, мирном и здоровом духе. Но отчего же тогда такое многозначительное начало: «А как я женился, знаете?» Возможно, подумалось мне, всякому человеку история своей жизни кажется значительной, поучительной и для других интересной. И я невольно вздохнул тяжело, вчерашняя тоска опять вкралась в грудь. Впрочем, мы уже подъезжали к месту, на дороге прибавилось машин, слева показались мощные корпуса строящегося тракторного завода, в дымном морозном небе с величавой неспешностью работали десятки башенных кранов.

— Мне Руфа вчера и говорит: приезжай пораньше, будут гости. Оказывается, старшему сыну исполнилось двадцать лет!.. Вот как время бежит, — Семеныч покосился в мою сторону. — А у вас, молодежь-холостежь, все еще впереди, как вот у этого тракторного завода. — Павел Семенович кивнул в сторону стройки и снял шапку.

 

2

Дальше до Вырасар мы ехали молча. Не скажу, что рассказ Павла Семеновича оставил сильное впечатление или, как говорится, тронул тайные струны души, вовсе нет. Конечно, одиночество — тяжелая штука, мне иногда в самом деле кажется, что стоит жениться — твое житье-бытье сразу станет одно сплошное удовольствие. Но если бы все было так просто!.. Если рассказ Павла Семеновича принять за пример «положительного» устройства человеческой жизни, то можно привести и массу примеров другого рода, в которых жена будет выступать уже как слепая злая сила. Так что дело не в том, жениться или не жениться, не к этому ведь сводится смысл человеческой жизни. Каким бы ни был счастливым Павел Семенович, но я уверен: сын его не удовлетворится этими идеалами, и вполне может быть, что посчитает такую жизнь ограниченной.

Мы подъехали к Вырасарской гостинице — длинному деревянному двухэтажному зданию с высокими печными трубами, и здесь я вылез из теплой кабинки. Павел Семенович спросил, куда завтра подавать машину, я сказал, что прямо к заводу. И он уехал, ведь у него здесь живет мать, ей лет семьдесят, но она еще довольно проворная старушка. Сейчас поставит самовар, и будут они с сыном пить чай… Я бы тоже не отказался от чашки крепкого горячего чайку, тем более что в гостинице было холодно, — тетечка, оформлявшая мне комнату, была закутана в платки, и еще ее с двух сторон подогревали электрические рефлекторы.

В двухместном номере, где мне выделили кровать, было на удивление тепло, за морозными стеклами розово посвечивало низкое солнце, и я даже передумал тотчас же идти в гости к Славке Пирогову, — так уютно показалось мне здесь. Я стоял около печки, смотрел на розовые морозные узоры на окне и вспоминал, как мы тут когда-то жили. Старший брат работал секретарем райкома. Чтобы я быстрее выучился русскому языку, он забрал меня в город; сейчас можно твердо сказать, что знания, полученные в городской школе, мне потом очень пригодились. Неподалеку от здания райкома мы и жили в новом рубленом пятистенке. Тогда мне дом этот казался громадным, а окна такими, что хоть на лошади въезжай. Но вот где-то в прошлом или позапрошлом году летом мне довелось быть здесь, в Вырасарах; я увидел этот дом и удивился: таким он оказался серым, обычным, один угол совсем завалился… Только ворота на дубовых столбах стояли ровно и были высоки необыкновенно, почти вровень с крышей. А вот бани во дворе уже не было, но я хорошо ее помню, потому что с тех пор у меня осталось к деревенским баням какое-то благоговение.

Может, потому, что брат любил хорошо попариться и меня к этому приучил? Ведь ему постоянно приходилось ездить по району в холод и жару, и летом баня у нас топилась едва ли не каждый день.

Лет десять назад брата перевели в Чебоксары, и теперь уже ничего, кроме воспоминаний, не связывает мою жизнь с этим местом на земле. Правда, особых воспоминаний-то и нет. Если подумать, то годы мои молодые не были омрачены какими-либо печалями или тяготами физического или духовного порядка. В братовы проблемы я не особенно и вникал, да они и не казались мне интересными, достойными внимания. Я был уверен, что все переживания, которые мне приходилось видеть, брат принимает добровольно, как плату за те материальные блага, какие получает, за то удовольствие власти, какое дает ему его должность, так что когда однажды брат начал на что-то сетовать при мне, рассчитывая на поддержку, на сочувствие, я это все ему и выложил. И как складно все получилось, что у него от удивления брови на лоб полезли. Он было попытался усмирить меня обычными в таких случаях укорами — укорами куском хлеба, но на эти глупости я и отвечать не стал.

Была и первая любовь, и первое разочарование, но все это на самом низком уровне: как можно предпочесть мое высокое чувство золотым погонам приехавшего в отпуск капитан-лейтенанта? Как можно выходить замуж, едва получив аттестат зрелости и не имея никакой специальности?.. И т. д. и т. п. Все, оказывается, можно, все можно…

Потом я поступил в институт, и тут уже некогда было предаваться переживаниям подобного рода. Кроме того, я страшно гордился тем, что обхожусь без отцовской помощи, хотя для этого приходилось ночами разгружать вагоны на станции и баржи на речной пристани, а летом — строительный отряд. Правда, после второго курса, как раз перед отъездом отряда в Норильск на стройку, я, к своему великому огорчению, угодил в больницу: аппендицит! Через месяц выписали меня на все четыре стороны, но ехать никуда не хотелось: для юга не было денег, в Чебоксарах сидеть было скучно. И поехал я сюда, в Вырасары, в гости к Славке Пирогову. Славка учился в Казани на химико-технологическом, весной женился, звал меня на свадьбу, но тогда я не смог съездить в Казань и вот решил сейчас явиться при цветах и подарке. И все получилось прекрасно, ведь Славка был моим лучшим другом, а Наташа оказалась веселой, без всяких романтических претензий, которые так свойственны нашим девицам, еще не решившим окончательно, что важнее для человечества — или пробужденные первой лекцией умственные способности, или округлость их форм, — и потому весьма естественно, без всяких намерений превращающим жизнь вокруг себя в сплошной ад. И так было мне спокойно жить в доме Пироговых, что без всякого остатка, раз и навсегда выветрились из моей души проснувшиеся было горькие разочарования по поводу утраты высокого, непорочного первого чувства. Когда на улице шел дождь, мы читали старые книжки или собирались на сеновале и вели удивительные беседы. Нам было радостно признаваться друг другу, что мы не понимаем в жизни то или это, не знаем того, что знают и ведают другие, мы старались что-то объяснять друг другу, мы были поразительно терпеливы и внимательны. А было и так: мы молча смотрели на затканную дождем даль полей, и на душе делалось так мирно, так покойно, и приходили такие спокойные, величавые мысли в голову, о каких и сказать невозможно… А потом Наташа скажет: «Пойду самовар поставлю» — и уйдет, и вот мы со Славкой ждем, когда она позовет нас пить чай… А если на небе сияло солнце, мы ходили на речку купаться и целый день валялись на песчаном бережку Малого Цивиля. Однажды по дороге на речку мы догнали девушку: в легком ситцевом платье без рукавов, волосы распущены, на ногах босоножки, идет так, что залюбуешься. Славка толкает меня локтем: гляди, мол! Но когда она обернулась, мы узнали ее. Это была наша одноклассница Аня.

Не скажу, что за эти годы, пока я не видел ее, с Аней произошли прекрасные перемены. Правда, тогда это была худенькая девочка с жидкими косичками, от постоянной домашней работы руки у нее были красные, с черными ободками под ногтями; она часто опаздывала на уроки да и училась с большим трудом, так что наши яростные борцы за успеваемость частенько устраивали ей головомойку, не считаясь с тем, что живет Аня у тетки (родители у нее погибли в автомобильной катастрофе), заботится не только о своем младшем брате, но и везет все теткино хозяйство. Потом говорили, что Аня будто бы влюблена в меня, но я ничего подобного не замечал, да и, признаться, мне это было безразлично. Однажды на каком-то комсомольском собрании у нас зашел разговор, кто куда пойдет после школы работать, и Аня, не думая ни секунды, ответила:

— В типографию, — как будто давно и бесповоротно решила это.

Мы спросили:

— А что ты там будешь делать?

— Газеты печатать, — ответила она.

Мы дружно засмеялись: девчонка, у которой по сочинению никогда не было выше тройки, будет печатать газеты!..

Но так оно и оказалось: Аня работала в типографии!

Мы искупались и повалялись на песочке, потом Аня ушла. Но вечером мы встретились возле школы, сидели на скамейке, смотрели на окна нашего класса, вспоминали, и нам казалось, что в том, что тогда было, заключался какой-то смысл, какая-то тайна наших с Аней будущих встреч… Потом мы ходили с ней на танцы в клуб, в кино. Если ночь была теплой, долго бродили по улицам наших Вырасар, и я тогда впервые видел своими глазами падающие звезды, Млечный Путь, похожий и в самом деле на звездную дорогу… И незаметно кончились каникулы, надо было уезжать. В тот последний вечер Аня сказала, что любит меня, любит давно, еще с восьмого класса, она была уверена, что мы встретимся.

— И вот мы встретились, правда?

— Да, — сказал я, потому что это ведь так и было, но Аня поняла это мое «да» как-то, видно, по-своему и обняла меня за шею. Руки у нее были горячие, я слышал ее частое дыхание. Может быть, она ждала, что я тоже скажу, что любил ее с восьмого класса и верил, что мы встретимся. Но тут мне послышались шаги, и я сказал — Кто-то идет, — и Аня отпрянула от меня, точно испугалась, что нас могут увидеть.

Но никто не шел, шаги мне просто почудились.

На другой день я уехал.

Сколько же лет прошло с той поры? Лет восемь, девять? Впрочем, это не имеет никакого значения, и даже если за эти годы с Аней произошли перемены, подобные тем, какие произошли в свое время с Татьяной Лариной, и я увижу сейчас некую великолепную даму, то не уверен, что во мне проснутся какие-то чувства: «Все решено: я в вашей воле и предаюсь моей судьбе…» Смешно все это и воображать.

Когда я, бывает, приверну к родителям, то мать обязательно начнет разговор о женитьбе. О чем бы ни шла речь, она все к этому сведет: к женитьбе, внуку, которого она бы вырастила, пока есть здоровье и прочее. Отец помалкивает при этом. С ним за последние годы вообще не сказали, может быть, и десяти дельных слов, потому что говорить совершенно не о чем: он делает свое дело, я — свое, интересы наши не пересекаются. Мне кажется, будь он шофером, как Павел Семенович, или пусть даже золотарем, я бы любил его, любил так, как только может любить сын своего отца. Но в наши отношения неизбежно примешиваются посторонние мотивы, и я ничего не могу поделать с собой. Правда, единственное, о чем мы можем поговорить, это будущая Чебоксарская ГЭС и те перемены, какие произойдут с Волгой. Отец стал на склоне лет заядлым рыбаком и смотрит на эти перемены с точки зрения ихтиолога. Я же считаю, что сооружения подобного рода на таких реках, как Волга, дело вынужденное и радоваться тут особенно нечему. Что касается электроэнергии, то скоро человечество научится получать ее без этих громоздких и примитивных сооружений. Но хотя мы и сходимся с отцом во взглядах на эту проблему, много тут не потолкуешь, поэтому в основном мы помалкиваем. И, глядя на отца-инвалида, я думаю: неужели и я доживу до его лет и буду дряхлым стариком?

 

3

Уже вечерело, розовый блеск на морозных узорах окна погас окончательно, в комнату полились синие сумерки. К Пироговым в гости я намеревался пойти попозже, чтобы не было повода сидеть у них целый вечер (семья, дети, домашние заботы, так что гости ни к чему в воскресный вечер). Но что же делать? Никакого чтения с собой я не захватил, по радио стали передавать какой-то производственный спектакль, и я выключил динамик. Оставалось одно — поваляться в кровати. Но тут пришел другой квартирант, да не один, с товарищем, они по-хозяйски расположились за столом, зазвякали стаканами, захрустели бумажными свертками и так на меня косо посматривали, словно я собирался отнять у них и вино, и закуску. Делать было нечего, я оделся и отправился к Пироговым.

Последние года три мы общались с Вячеславом только по телефону, из этих телефонных разговоров я знал, что они переехали в новый дом. А Вырасары не такой уж большой город, чтобы в нем можно было заблудиться. Я без труда разыскал новую обитель своего друга. Правда, мне сначала показалось, что попал на кухню чебоксарской столовой: такими густыми запахами жаренья-варенья пропитался подъезд нового дома от первого до пятого этажа. Я плохо разбираюсь в кулинарии, но с полной ответственностью могу заявить, что в доме моего друга все жители питаются превосходно, ведь запах жареного или тушеного мяса не спутаешь с запахом овсяной каши. Так что пока я поднимался на пятый этаж, меня уже мутило, точно я объелся. На площадке пятого этажа резко и сильно пахло пловом. Я вспомнил, что Наташа и тогда прекрасно варила-жарила. Но отступать было поздно, и я нажал кнопку звонка. Открыла Наташа — раздобревшая, плечистая, с большим животом, словно у беременной. Ту славную девушку, тонкую и легкую, какой она была тем давним летом, было уже не разглядеть в этой фигуре, в этом лице. Только, пожалуй, голосок звенел по-прежнему:

— Ой-е, кто приехал! Слава, Слава, какой гость-то к нам!..

Показался и сам хозяин с опухшим, помятым от лежания розовощеким лицом. Мы обнялись, и я почувствовал, какой упитанный у меня друг. Выскочил из своей комнаты с игрушечным автоматом в руках и четырехлетний Андрейка, очень похожий на мать живым, веселым личиком и круглыми черными глазками. Он тоже был толстый, розовощекий, и я едва поднял его на руки — такой он был тяжелый. Потом я протянул ему шоколадку, которую купил по дороге, но Андрейка капризно сморщился и затрещал в меня своим автоматом, и лампочка на конце ствола замигала.

— Как страшно! — сказал я и поднял руки.

Потом ужинали — ели жирный плов. Хотелось выпить водки, но никто мне ее не предлагал, и мне стало отчего-то досадно, когда Вячеслав заговорил о своем заводе, о том, какую он провел реорганизацию в деле сбыта; я отвечал ему довольно недружелюбно и не поддержал этой реорганизации. Завод, где он работает главным инженером, называется «Электроприбор», выпускают они всякую электрическую всячину, в том числе и утюги, и потому я сказал:

— Не сбыт надо усовершенствовать, а качество, тогда ваши утюги будут по почте выписывать, и никакой проблемы не будет.

— Качество не от нас зависит, — сказал мой друг и строго на меня посмотрел. — Если тебе вместо трансформаторного железа пришлют чугун, какое тут может быть качество…

Кажется, Наташа первая почувствовала, что разговоры в таком духе ни к чему хорошему не приведут, и со своим простодушным смехом вразумила меня:

— Знаешь, у нас со Славой уговор: дома обо всех этих глупостях не говорить, для этого есть конторы, кабинеты и всякие совещания, — вот там сколько угодно!

— Наташа! — сконфуженно заметил Вячеслав.

— А что, я не права? Ну скажи, не права? Ха-ха-ха!..

— В самом деле, — сказал я, — для той же работы нашей будет больше толку, если мы не будем говорить о ней все.

— Вот золотые слова, ха-ха-ха! — Наташа с веселым лукавством посмотрела мне прямо в глаза. — Ну-ка, признайся, когда на твоей свадьбе гулять будем?

— После посевной, как говаривал один мой знакомый.

Наташа попыталась продолжать этот разговор, вспомнила даже Аню, которая, как оказывается, до сих пор живет одна, но я только усмехался, не поддерживал этой темы, так что она скоро и иссякла. Но, признаться, слова об Ане, о том, что она отвергла все предложения самых завидных кавалеров и до сих пор живет одна, почему-то задели меня.

Потом пили чай, вспоминали других наших общих знакомых, кто куда уехал, где работает и т. д. Часов в десять я стал прощаться — самая пора возвращаться в гостиницу. Но Наташа с Вячеславом самым искренним образом запротестовали:

— Да что ты, какая гостиница, ночуй у нас, вот в этой комнате или здесь, где хочешь! — И пошли показывать все свои три комнаты, все мягкие диваны, ковры и шкафы.

Стоило большого труда не обидеть их своим отказом: ведь мы еще увидимся завтра, и если я получу свои моторы, то я и вся наша «Сельхозтехника»…

Вячеслав даже надулся при словах о моторах: как я могу сомневаться!.. Моторы уже давно ждут, я могу их получить на складе в любую минуту, надо только сослаться на него, на Пирогова… И я откланялся. Я даже поцеловал ручку у Наташи.

Пухлая белая ручка пахла пловом.

Новые дома, каких при мне еще не было, подступают к деревянному одноэтажному центру Вырасар с востока и запада, но это наступление медленное, так что любителям индивидуальных изб с садиками, палисадниками можно жить спокойно. В одном из таких домов и жила Аня, и найти этот дом мне было не трудно. Однако я не торопился. Да и приятно было пройти по морозному воздуху, поглядеть на ясную луну, на лучистые звезды… Звонко скрипел снег, я чувствовал, как жирный запах плова выветривается из моего полушубка, из шапки…

Минут пять стоял и смотрел на окна дома, где жила Аня. В окнах горел свет, иногда тень обозначалась на шторах, а потом опять было спокойно, будто в доме и не было никого.

Я открываю заскрипевшую калитку, иду по узкой, расчищенной от снега дорожке. И даже та скамеечка, на которой мы, бывало, сиживали, расчищена от снега.

Со странно застучавшим сердцем я нажимаю кнопку звонка.

Тотчас, словно в доме ждали этого звонка, зажглась в сенях лампочка, заскрипела на морозе дверь.

— Кто там? — раздался спокойный знакомый голос.

Дверь отворилась, в глаза ударил свет.

— А, это ты!.. — Голос дрогнул, и я увидел, как заблестели Анины глаза. — Входи…

И, пока я обстукивал снег, стряхивал с шапки иней и вообще нарочно топтался в сенях, сам не зная зачем, Аня справилась с волнением и спокойно сказала:

— А ведь не зря сегодня синичка в окно стучала, я еще подумала, что будут гости…

— Как говорится, незваный гость…

Она засмеялась и ничего не ответила.

В доме было тепло, тихо, откуда-то из передней мурлыкало радио. Я разделся и, чтобы хоть что-то сказать для начала, буркнул:

— Как тепло у вас…

И заметил, как Аня усмехнулась.

— Или ты одна дома?

— С домовым. — Она опять усмехнулась и искоса посмотрела на меня, точно старалась получше разглядеть. — Брат учится в техникуме в Чебоксарах, и в его комнату я пустила жить двух здешних студенток из училища, но сейчас они на каникулах… Проходи сюда.

Я прошел в большую переднюю комнату, называемую залой.

— Садись, я сейчас…

Оставшись один, я спокойно огляделся. Когда-то я бывал и здесь, но тогда тут все было по-другому. Зала вреде как бы уменьшилась от обилия новых вещей — шкафы, диваны, серванты!.. Целый мебельный магазин. На дверях тяжелые портьеры, в углу большой телевизор, закрытый вышитой салфеткой. Впрочем, ничего удивительного или необычного. Зайди в любой дом я увидишь точно такое же. Разве у инженеров Пироговых не так? Правда, у Ани это приобретательство уже приняло уродливые формы, вернее сказать, сочетание самой избы, тесной и низкой, с этой мебелью, коврами и скатертями производит странное впечатление, но все это «как у всех».

Щелкнул ногтем по высокой вазе и стал слушать тонкий звон. В это время, оказывается, вошла Аня, я и не слышал, как она вошла и остановилась за спиной, и сказала:

— Хрусталь настоящий, мне достали.

— О! — сказал я.

— А это богемское стекло, — и она, не скрывая удовольствия, показала на какие-то стеклянные кренделя за стеклом серванта. — Чтобы у них был вид, их надо протирать специальным составом… Правда, красиво?

— Великолепно! — сказал я. — Не нахожу слов, чтобы выразить свой восторг.

А на столе на скатерти с кистями стояло вообще какое-то чудо кустарного промысла — богато разукрашенная ваза из коровьих рогов и копыт, да еще и с розами. Розы были как живые, но если получше присмотреться, видна была их костяная сущность.

— Садись, я сейчас, — сказала она.

Я слышал, как за шифоньером, широким как стена, зашуршали шелковые одежды. Минут через пять она появилась в голубом тесном платье без рукавов и с открытой грудью, а на ногах были домашние меховые туфли, я только и сказал:

— О!..

— Тебе нравится?

— Нету слов! — И я в восхищении развел руками. А что мне еще оставалось делать?

— Будем ужинать, — распорядилась она так категорично, как будто все это было ей в обычай: и поздние гости, и переодевания, и ужин.

От той робкой и наивной девочки, какой она была тем летом, когда мы бродили с ней вечерами, не осталось и следа. Только, пожалуй, эти вот резкие движения, категоричность тона. Ну что ж, она привыкла к этому, ведь с малых лет за хозяйку, за мать своему младшему брату… И все эти реализованные представления о хорошей жизни, о богатстве — другая сторона той же самой медали: бедность и богатство, вернее, достаток, лежат гораздо ближе, чем нам кажется порой. Десять лет назад у Ани не было лишнего платья, а чтобы купить мороженое или билет в кино, она с напряженным лицом перебирала в кошельке монетки. А вот теперь она ставит на стол хрустальные рюмки, коньяк, самые разнообразные и аппетитные закуски. Но сама она изменилась ли хоть на каплю? Наверно, это более трудное дело, чем покупка богемского стекла… Впрочем, после второй рюмки я уже не думал об этом. Я даже захотел сказать Ане что-нибудь хорошее, приятное, и чтобы это была правда. Но что же было сказать? Аня как раз принесла из кухни и поставила передо мной тушеное мясо. И я сказал:

— Ты всегда была добрая, только раньше у тебя не было таких возможностей делать добрые дела, а теперь ты щедра, как королева.

Она смутилась и махнула рукой:

— Какая уж есть!..

Я налил рюмки.

— За нашу старую дружбу, за твое счастье, Аня, — сказал я проникновенно. — Слышишь?

Но она не подняла головы. И тут я заметил, что на скатерть упала слеза.

— Ты что, Аня?

Я погладил ее по волосам, а слезы у Ани почему-то побежали одна за другой. Но мало-помалу она успокоилась:

— Вот ты говоришь — счастье… Когда я осталась сиротой, все думала: самой бы жить как людям, заиметь специальность, хорошо одеться, вырастить брата, поставить его на ноги — вот и счастье… — Она помолчала минуту, а потом продолжала, и даже с какой-то досадой, как мне показалось: — Теперь все это есть, даже то есть, о чем я не мечтала, вот, — она махнула вокруг рукой, — а какая в этом радость?.. То лето, когда мы с тобой… помнишь?., вот единственно, что я вспоминаю с радостью, и думаю, что вот тогда-то и было в моей душе то самое, что можно назвать счастьем… Но неужели так и пройдет жизнь?

— Ну зачем же? — пробормотал я и отвел глаза, потому что Аня так жадно смотрела на меня и так ждала какого-то ответа, словно я был для нее невесть кто, последняя инстанция.

— А ты, ты-то хоть доволен жизнью? — опять спросила она, — Ведь ты всегда был самоуверенный, я так тебе завидовала!..

Я опять налил рюмки.

— За тебя… — В голове у меня уже было тяжело, да еще я стал почему-то нервничать, как будто у меня из-под ног уходила твердая земля.

Потом я пересел на мягкий диван, Аня прижалась ко мне, положила голову на плечо и что-то рассказывала про то лето, когда мы были счастливы, говорила что-то про камыш, про лягушек, как они громко квакали, а я, борясь с одолевающей меня дремотой, все думал почему-то: про кого это она говорит? И на ее вопросы: «А помнишь?», «А вот тогда на танцах ты сказал!..», «А тогда вечером, вот здесь, мы целовались, помнишь?» — я ничего не мог вспомнить и только согласно кивал тяжелой и тупой головой. Правда, где-то далеко, как будто за плотно закрытой дверью, ко мне пробивалось назойливо: так нельзя жить, так нельзя, надо что-то делать, но уж очень это все было невнятно, неопределенно и глухо.

 

5

Утром я долго лежал в постели и, не открывая глаз, слушал, как в кухне мягко ходит Аня и тихо поет. Что она там поет, разобрать было нельзя, кроме разве того, что «ночь была, был туман…» Что-то жарилось там, и запах лука назойливо пробивался сюда, от него нельзя было укрыться даже под одеялом.

Потом с хрипом пробили часы — раз восемь… Пора бы вставать да идти на завод, получать свои моторы. Павел Семенович скоро должен подъехать. Но я все лежал с закрытыми глазами, силился вспомнить, не наговорил ли вчера Ане чего-нибудь лишнего? Кажется, ничего… И уже с тоской вспоминалась моя холостяцкая квартира, совершенно пустая, и в этой пустоте так резко, так пронзительно раздаются телефонные звонки. Когда есть работа и она тебе нравится, совсем не страшно, что впереди целая жизнь, которую как-то надо прожить.

Ане на работу нужно было к девяти, и мы шли вместе. Оказывается, работает она там же, в типографии, только теперь уже директором: ведь она закончила полиграфический техникум, и вот ее заветная мечта осуществилась вполне.

— И коллектив у нас такой дружный! — сказала она. — А ты любишь свою работу?

Я кивнул и улыбнулся: не буду же я на улице распинаться о том, что дело, которым я занимаюсь, — единственное, что пока примиряет меня и с людьми, и с самим собой. Так что я просто кивнул, вот и все.

На автобусной остановке мы постояли: мне нужно было ехать до завода, а это далеко. Кроме того, мороз такой, что ноги уже застыли.

— На праздники, на дни рождения мы собираемся вместе, и бывает так весело, — говорила Аня, но по глазам ее я видел, что она думает совсем о другом.

Мне стало как-то жалко ее, потому что праздники и дни рождения — дело редкое, и, если твоя душа одинока, никакие пирушки этого горя не развеют.

— Знаешь, — сказал я, — в пятницу я, может быть, приеду…

— Правда?! — Глаза ее заблестели. — Приедешь?

— А ведь здесь недалеко.

— Да тут совсем рядом, на автобусе часа полтора, а на такси и того меньше.

А что, подумал я, возьму и приеду, надо ведь хоть раз в неделю по-человечески поужинать?..

Так я внушал себе, но уверенности не было, что соберусь в такую даль, ведь не собрался бы и на этот раз, если бы не нужда в моторах.

Уже подходил автобус. Аня несмело припала ко мне, я ткнулся губами в ее лоб, в волосы, которые слегка заиндевели на морозе.

— Приезжай!..

Я кивнул и полез в автобус. Когда дверь со скрипом затворилась, сквозь чистую ото льда полоску стекла я увидел Аню: она поправляла сбившийся пуховый платок.

Не знаю, что я за человек и что хочу видеть в других. Те, кого я знаю, мне неинтересны, неинтересна их жизнь, их мысли, которые все больше о еде, о вещах, неинтересны их мечты. Да и что может быть интересного в том, если единственная мечта, которая согревает душу, — это новая автомашина? А мечта у моей Ани — это приятное замужество. Ей хочется мужа такого же, как она сама: рассудительного, трезвого, который бы уходил на службу в контору в девять и возвращался в пять, и тогда все будет как у людей — и дом, и муж, и мебель, и одежда. Прекрасно!..

Я до завода еще не доехал, но уже твердо знал, что никуда в пятницу не поеду, а в субботу и воскресенье, если не будет никакой срочной работы, буду лежать у себя в пустой квартире на диване и слушать Бетховена — ведь акустика великолепна! И еще я точно знаю, что где-то есть человек, тот самый единственный человек, к которому стремится моя душа. Может быть, я не буду счастлив с этим человеком (с этой женщиной), может быть, довольно скоро нас постигнет разочарование (конечно, мнимое!), но все равно это тот единственный человек, с кем я только и могу узнать, что такое счастье, что такое любовь. Короче говоря, «ты у меня одна заветная, других не будет никогда!..». И может даже быть, что человек этот где-то рядом, может, едет в этом же автобусе…

Павел Семенович уже ждал меня: машина стояла неподалеку от проходной, из-под кузова, вился белесый дымок, — мотор работал, в кабинке было тепло.

Из проходной я позвонил Вячеславу и попросил, чтобы он распорядился насчет моторов. Я думал, что он будет звать меня к себе в кабинет — ведь друзья мы с ним, старые друзья! Чтобы как-то отбояриться от этого приема, придумал даже предлог. Сам не знаю почему, но мне сейчас не хотелось видеть его, почему-то чудился запах плова, которым, конечно, набито его крепенькое брюшко. Вот почему я не стал подниматься в кабинет главного инженера, а позвонил ему из проходной. К моему удивлению, Вячеслав обрадовался даже моей просьбе, так что мне и не пришлось врать: ему, видать, тоже не очень хотелось меня сейчас принимать, или некогда было — совещание или еще что. Даже обидно как-то стало. Но я очень искренне поблагодарил его, а он сказал этаким вельможным тоном:

— Не стоит, мы ведь свои люди.

— Да, разумеется…

— Ну вот, — заключил он мягким, сытым голосом. — Если что нужно будет, звони, поможем.

Поможем!..

Мы с Павлом Семеновичем погрузили моторы и выехали в обратный путь. На душе было отчего-то досадно, сытый голос друга стоял в ушах.

— Ну что дома? — спросил я, чтобы отвлечься от этой своей досады. — Мать здорова?

— Бродит, — живо откликнулся Павел Семенович. — Такой обед состряпала, какого я уже лет десять не едал! А пиво у нее завсегда есть, она мастерица варить пиво. Ну, я и врезал. А пиво крепкое. Меня и развезло…

Возле будки ГАИ на выезде из Вырасар Семеныч сбавил скорость, мы помолчали, а потом он опять заговорил о том, как провел вчерашний день, как съездил еще матери за дровами на станцию и нарвался на инспектора, пришлось раскошелиться на три рубля, а то бы дырки в талоне не миновать.

Дорога была ровная, гладкая, и машина летела, казалось мне, с удовольствием. Я не особенно вникала рассказ Павла Семеновича, мысли мои убежали далеко вперед, туда, в свою «Сельхозтехнику», и я уже думал о том, пригнали ли из колхоза «Чапаевец» три внеплановых комбайна для капитального ремонта, — ведь с этим связаны и многие наши проблемы: материалы, фонды, соревнование… И думать обо всем этом было сладко. Но вдруг Павел Семенович тронул меня за руку.

— Вот какое дело… — сказал он как-то тревожно.

— Что такое? Трешником обошлось — или?..

— Нет, я не о том, — сказал он. — И чего хочу сказать… Дрова я привез. Ну и еще выпил. Мать на радостях угощает, а я не отказываюсь. Она и спрашивает: «Паша, уж не ударился ли ты в вино?» И такой испуг у нее, у бедной! И вот я хоть пьяный, а чего-то тоже испугался. Не соображу никак, чего испугался, а страшно сделалось. Страшно-то страшно, а выпить еще хочется. Прямо душа горит, как выпить хочется… Это что же такое, а? Неужели это началось?

— Что — это? — не понял я.

— Руфа мне все говорила: «Одна у тебя, Павел хорошая сторона — вино не любишь». А вчера пью, и так на душе сладко делается, и мысли все какие-то в голову лезут…

— Какие же мысли? — поинтересовался я.

— Теперь вот не могу вспомнить, а какие-то интересные. И я сам про себя думаю, хоть и пьяней вина уже, а думаю: это почему же такое — тверезому в голову ничего не идет такого, а пьяному идет? И вот думаю все, и Руфу вспоминаю, и самому страшно. Неужели это началось?..

Я взглянул на него, зябко склонившегося над баранкой. Конечно, видно было, что с похмелья человек, — лицо серое, помятое, но было еще такое впечатление, будто Павел Семенович и в самом деле чего-то испугался.

Я положил руку ему на плечо и сказал:

— Ничего, скоро домой приедем, и все встанет на свои места.

— Это правда, — сразу подхватил Павел Семенович. — В гостях хорошо, а дома лучше.

Через час мы уже подъезжали к Новочебоксарску.