Разлив Цивиля

Емельянов Анатолий Викторович

Прошла пора посиделок

 

 

1

— Подъем! — скомандовал Павел. — Если парторг на ногах, то комсоргу и подавно спать не к лицу. Вставай, есть дело сразу обоим.

— А я уж думал, пожар…

Володя, недовольно щурясь, открыл глаза, потом сел, сладко, с подвыванием зевнул и поводил руками, как на физзарядке. Похоже, вчера поздно пришел из клуба и не выспался.

— Ну, так что случилось?

— Я же говорю: дело есть… Только сначала проснись окончательно. Сегодня с утра пораньше в поле был. В том, что идет вдоль Цивиля и дальним концом в лес упирается.

— А-а, — опять зевнул Володя. — Огороженное поле… За что его так назвали: никакой огорожи вроде нет.

— А оно лесом огороженное с той и другой стороны… Так вот, уж очень много на нем ручьев и промоин, — В одном месте из трех ручьев даже огромный овраг образовался.

— Ну, новость невеликая. — Володя прошел в кухню, загремел умывальником. — Эти ручьи и промоины были и в прошлом году и позапрошлом. Да и куда они пропадут, наоборот, с каждым годом только глубже делаются. — Он вышел из кухни с полотенцем в руках. — Я там зябь подымал. Земля суглинистая, глыбами наворочалась. Увидал Трофим Матвеевич и велел забороновать. Где-то в газете прочитал про выровненную зябь, давай, мол, и мы, чем мы хуже…

— Неужто и вы зябь выравнивали? Да еще на склонах? — удивился Павел. — Но ведь это же глупость. У нас на целине тоже носились с этой дурацкой затеей, но, слава богу, скоро разобрались что к чему… А ты не подумал, что этим выравниванием ты прибавил на поле промоин?

— Я же тебе говорю: велел Прыгунов. А для меня слово председателя — закон… Пытался я ему что-то доказывать, а он мне: а что, если мимо этого поля поедет Василий Иванович? Знаешь, как он нас с тобой пропесочит за эти колобья… А еще и так подумаешь: по ровной зяби и сеять весной удобнее и комбайнам потом работать хорошо.

— Так, так, — поддакнул Павел. — Небось не один ученый муж диссертацию защитил на этом «хорошо» и «удобно». Кто-то из начальства поддержал новацию, и пошло-поехало по всей стране. А ведь хороша такая зябь, может, для какой-то одной области или зоны, где нет ни водной, ни ветровой эррозии… Сколько же глупостей, сколько всяких сомнительных экспериментов мы с землей-матушкой делаем! Удивляться надо, как все это она выдерживает. Впрочем, уже не всегда и не везде выдерживает… И когда только это кончится!

— А никогда не кончится, — спокойно ответил Володя, — пока командовать над землей будут все, кому не лень. Я уж не говорю про всяких ученых и неученых карьеристов, комбинаторов и мастеров стопроцентных сводок. А то ведь бывает, что и пашем землю для сводки, а не для урожая.

— Ну, мы с тобой ушли в сторону, — спохватился Павел. — Давай-ка вернемся на Огороженное поле. Давай-ка впредь будем пахать его для урожая, а не для выравнивания сводки через эту самую выровненную зябь… Ну, да я сейчас и не о зяби. Я вот о чем. Как бы остановить ручьи и промоины на том поле? Ну, ну, шевели мозгой!

Павел подождал, что скажет Володя, но его вопрос, видно, застал товарища врасплох. И тогда он сам ответил за друга:

— Правильно: надо склоны Огороженного поля, тамошние ручьи и овраги засадить кустарником, лесом, а само поле засеять клевером с люцерной. Эти культуры сразу бы обдернили его.

— А где взять семян? — сразу же взял быка за рога Володя. — Где взять столько саженцев?

— А чувашская ветла? Что, она пригодна только для сельских улиц? Руби и сажай. А на дно промоин — ивняк. А потом, сам же говорил, твой брательник Колька — лесник. Неужто он для своего родного колхоза пожалеет?

— Ну, колхоз-то теперь для него — родня дальняя. Да и скуп он, зимой снега не выпросишь. Не знаю даже, в кого такой уродился. Но я, конечно, поговорю.

— Неужто не договоришься с родным-то братом?!

— Постараюсь.

— Старайся.

Они вышли из дома Володи и, договорившись о встрече вечером, сразу же разошлись в разные стороны: Павлу надо было в правление колхоза, Володя зашагал по дороге к лесу.

Чист и свеж утренний воздух! Словно за ночь вобрал он в себя все запахи весенней земли. Особенно явствен тонкий горьковатый запах набухающих почек на ветлах, запах оттаявшей потемневшей коры.

Да, ветла — неприхотливое дерево, сруби любой сук, воткни в землю, и вырастет новое дерево…

Чей-то знакомый смех отвлек Володю от своих мыслей. Он поднял глаза от дороги — дорога была грязная, гляди да гляди, где ступить, — и увидел рядом с крайним домом секретаря райкома комсомола Завьялова. Александр Петрович счищал палкой налипшую на сапоги грязь. Из-под макинтоша небесного цвета выглядывало белое кашне и опять же голубой галстук.

— Вожак сявалкасинской молодежи, легкий на помине!

— И кто же меня поминал? — поинтересовался Володя.

— Не знаю, что мне с тобой делать, — Александр Петрович принял строгое выражение лица и озабоченно покачал головой. — Где культура? Что за неумные шуточки, достойные фельетона?

— Да, по части культуры, товарищ Завьялов, мы еще находимся не на высоком уровне, — смиренно согласился Володя.

— Как же не на высоком. Подняли выше некуда… Ты погляди-ка… не туда глядишь, бери выше — чем не культура?

В крайнем на этой улице домике, около которого шел разговор, жили две сестры: Лизук и Катерук. Катерук уже в годах, но ей все еще не хочется отставать от младшей сестры, от молодежи, которая облюбовала ихний домик для посиделок. И получилось так, что и сестрам хорошо, весело, и молодежь, не стесняемая старшими, чувствует себя в этом доме свободно. И сколько знакомств завязалось в этом небольшом, всегда веселом домике! Сколько тихих признаний в любви слышали его стены!.. Правда, старики любят говорить: бери не ту, с которой на посиделках вместе был, а ту, с которой вместе ниву жал да сено косил. Но мало ли что говорят старики!..

И когда Завьялов сказал Володе: «Ты погляди-ка», — он сразу же обернулся к домику сестер. Дом как стоял, так и стоит. Разве что сенной двери почему-то нет на месте…

— Вот, вот куда гляди, — показал палкой Александр Петрович на ветлу рядом с домом.

Володя взглянул на ветлу и громко расхохотался. Высоко на ее сучьях стояла та самая дверь, которой недоставало сеням. А на двери мелом чья-то размашистая рука написала:

Парии и девушки!
Комитет посиделок

С сегодняшнего дня посиделки закрываются.

Кто в этом доме не «досидел» — не горюйте.

Летом и на лугу посиделки.

Володя смеялся, а секретарь райкома комсомола между тем хранил гробовое молчание. И так и не дождавшись, когда вожак сявалкасинской молодежи станет серьезным, Александр Петрович назидательно сказал:

— Не умеешь сплачивать комсомольский актив — раз. Любишь других критиковать, в чужом глазу и соринку видишь, а сам не любишь критики — два. Сейчас же снимай дверь — три.

— Да зачем же ее снимать-то? — с нарочитым простодушием спросил Володя. — Тем более, не я ее туда взгромоздил.

— Люди увидят.

— Ну и пусть смотрят. Все лишний раз улыбнутся… А вы не читали, товарищ Завьялов, что из всех витаминов, которые необходимы для нормального развития человеческого организма, самым необходимым является витамин смеха?

— Ты мне витаминами голову не морочь и зубы не заговаривай… Видишь, уже люди начинают собираться.

Действительно, несколько женщин, поглядывая на ветлу, направлялись в их сторону.

— Л это они увидели, мы стоим и руками размахиваем, им интересно стало, — нашелся Володя. — Так что лучше будет, наверное, если мы пойдем, а вы по дороге мне все, что надо, и выложите. К тому же, вы уж извините, я спешу по срочному и важному делу.

— Что еще за дело? — недовольно спросил Завьялов, но все же двинулся вслед за Володей.

— Партийное поручение… Мне сюда.

— В лес? — Александр Петрович и удивился и осердился. — Что еще за поручения могут быть в лесу?

— Бывает, Александр Петрович, — все так же смиренно и туманно ответил Володя. — Всяко бывает…

В конце-то концов после настойчивых расспросов секретаря райкома Володе пришлось сказать, куда и по чьему поручению он идет.

— Когда вернешься? — уточнил Александр Петрович. — Надо нынче же вечером собрать собрание.

— И с какой же повесткой дня, если не секрет? — в свою очередь, поинтересовался Володя.

— А вот надо узнать, что это за комитет посиделок действует у вас на селе. И почему ты собрал с комсомольцев взносы за три месяца вперед?

— Собрание нынче вечером у нас и так собирается. Однако же вопросы у нас есть поинтереснее ваших… Ну, я пошел, а то не успею к собранию. А вы пока можете найти моего боевого заместителя Саньку и с ним поговорить по душам. Большой привет!

Володя поднял руку, прощаясь до вечера с секретарем райкома комсомола, и решительно зашагал полевой дорогой.

Слегка прихваченный морозцем и уже начавший под солнцем снова мокреть, рыхлый снег шумно шуршал под ногами. На дороге снег пополам со льдом еще держится, а поля уже почти все черные, и по ним тоже черные, чинно и по-хозяйски неспешно, расхаживают грачи. Подойдешь близко — взлетят, но тут же снова опускаются. И при взлете видно, как от маха крыльев с ног падают комки влажной земли.

Скоро, совсем скоро начнется весенняя страда.

Вот бы о чем — о севе следовало бы поговорить с комсомольцами товарищу Завьялову, а не о какой-то двери на ветле!

Интересно получается: как только человек чем-то выделился, попал на какую-нибудь видную должность — про себя, прежнего, все забывает. Он уже не помнит, как бегал в коротких штанишках с вырезом в нужном месте, как лазил в соседский огород за огурцами или морковью. Главное же, он плохо помнит, что частенько то или другое делал не так, как надо, то в одном, то в другом ошибался — кто же не ошибается?! Попав на должность, человек главной своей задачей ставит учить и поучать других. А если так — ему надо обязательно выглядеть умным и ни в чем не погрешимым, и зачем же тогда помнить, что он, как и все остальные, когда-то бегал в коротких штанишках и не все делал так, как надо? Ему приятнее считать, что он с самого рождения уже был умным и ни в чем не ошибался. И в таком человеке остается только одна его должность, а самого-то человека и нет…

Зимой, приехав вручать Володе подарок ЦК комсомола, секретарь райкома произнес зажигательную речь:

— Видите, товарищи, как в нашей стране растут люди! Кем был Владимир Баранов? Никому не известным подростком. А теперь? А теперь он известный на всю республику кукурузовод. Кто его вырастил, вывел в люди? Мы вырастили, комсомол, удостоенный пяти орденов. Такова, товарищи, наша советская действительность!..

Что же с тех пор произошло с ним, «знаменитым на всю республику кукурузоводом»? А ничего. Не стал он, наверное, ни хуже, ни лучше. Но один раз не внял умным речам секретаря райкома, да другой, и вот уже тот не знает, что с ним делать…

Кому неизвестно, что сявалкасинский комсомольский секретарь — враг посиделок. Но ведь циркуляром те посиделки не запретишь: сидит молодежь — значит, интересно. Интереснее, чем в клубе. И надо думать не о запрещении, а о том, чтобы в клубе было интереснее, чем на посиделках…

Дорогу Володе преградил овражек, залитый водою, в которой плавали льдины. Овражек был нешироким, каких-нибудь два метра, и Володя смело ступил на льдину, рассчитывая с нее перешагнуть на другую сторону. Но льдина ушла из-под ноги в воду, он потерял равновесие и очутился посреди ледяного потока.

Выбравшись на берег, он сначала пошел, а потом побежал к лесному кордону. Ветерок, еще пять минут назад казавшийся Володе теплым и приятным, теперь пронизывал его, насквозь мокрого, до костей.

Ни брата, ни его жены — надо же так было случиться! — дома не оказалось. Запертый в доме их шестилетний сынишка Федюк сквозь двойные рамы окна кое-как объяснил Володе, что отец ушел в обход, а мать — в больницу, принимать ребенка.

— Нашли время рожать, — в сердцах выругался Володя. — Ни раньше, ни позже…

Зубы выбивали барабанную дробь. И даже яркое солнце ничуть не согревало.

Он забежал в баню. На полке́ лежали дрова и лучина на растопку. Но чем зажечь? Попросил у Федюка спички. Но разве их доверят ребенку?

Поняв безвыходность своего положения, Володя принес из сарая лом и вместе с пробоем выдрал замок, которым были заперты сени.

Соскучившийся по дяде племянник с радостным воплем подбежал к нему.

— Подожди, не до тебя, видишь, замерзаю, — пытаясь унять зябкую дрожь, остановил Володя малыша.

Он стал торопливо сбрасывать одежду, но окоченевшие руки плохо слушались. Оставшись голышом, Володя стал выжимать над стоявшим у печи тазом мокрую одежду. Федюк подавал ему поочередно рубашку, брюки, трусы. Поглощенные важной работой, они не услышали, как в избу вошла какая-то незнакомая женщина. Володе пришлось забежать за печку.

— Что-о т-ты, не спро-осясь, з-з-захо-дишь? — защелкал он зубами.

Женщина, должно быть тоже с опозданием заметившая его, взвизгнула и опрометью выбежала на волю. Но оттуда раздался собачий лай и рычание, а следом за ними истошный женский голос. Уж не брат ли вернулся и не его ли волкодавы накинулись на женщину? Да, это он, слышен его голос.

— Говорю же, что Володя. Ай, артист. — Николай показался на пороге и удивленным взглядом окинул избу. — Что от тебя пар идет, как от загнанного коня? Накинь хоть что-нибудь, а то, видишь, тетка войти не может.

— В в-воду упал в-возле Заячьих протоков.

— Теперь сам вижу. Полем бы надо идти, в обход. На-ка, одевайся скорее, — брат прошел к печке, снял висевшее перед ней белье и подал Володе.

Одежда с высокого и широкоплечего Николая для сухопарого Володи оказалась и длинноватой, и слишком просторной. Рукава пришлось засучить, а спадающие брюки затянуть ремнем.

— На, вот. Для матери как-то купил, от ревматизма, а принести не удосужился. Тебе как раз кстати пришлось. Натри быстрее ноги, — Николай сунул бутылку с надписью «яд». — Эка, у тебя и руки-то дрожат, будто чужих кур воровал. Ложись, сам натру.

Посиневшее, покрывшееся пупырышками тело Володи постепенно начало розоветь.

— Снаружи натерто, теперь надо принять вовнутрь. Выпей, чтобы на легкие не село. Сейчас только малость воды добавлю, а то рот обожжешь, он хоть и денатурат, а все равно спирт. Водки у меня, сам знаешь, нет, не охотник я до нее.

— А я как раз бутылочку самогона принесла, — раздался из сеней голос женщины. — Корову попасти, думаю, разрешишь, Николай Ефимыч?

Лесник промолчал. А постукивающий зубами Володя поднес ко рту стакан с беловато-синей жидкостью и немного отхлебнул из него.

— Нет, не могу, керосином прет.

— Так выпей самогону, я говорю, — теперь женщина уже перешла из сеней в избу.

— Дела решать надо без самогона, — хмуро сказал брат. — Поработаешь с недельку в посадках.

— А как же, как же без него, — тетка поставила на стол литровую бутылку. — Еще тепленький, только нынче нагнала… А работать, Николай Ефимыч, я дочку пошлю.

— Ты из какой деревни?

— Была хирпосинская, теперь, считай, сявалкасинская. Купили мы дом у Федота Мироновича да решили не разбирать — переехали сами.

Николай налил самогону и, должно быть чтобы перевести разговор, сказал:

— Ты чего, как маленький ходишь, не остерегаешься?.. Мать-то как? Ничего?

— Ничего… А я к тебе по делу. Для колхоза нужны деревца.

— Рубить можно будет не раньше, как весь снег сойдет.

— Нет, нам для посадки нужно. Из питомника.

— Что ж, можно. Только возьмите разрешение в лесхозе. Без него — не могу. Цена-то пустяковая… Что, парк хотите разводить?

— Нет, по оврагам, по берегам речки. Чтобы не размывало.

— Давно бы надо посадить. Вон аж когда только додумались. Кто, Трофим Матвеевич велел?

— Нет, не он. Павел.

— Кадышев?.. Видать, парень не лыком шит, если только приехал, а уж вам, дуракам, нос утирает…

Чувствовал себя Володя не пьяным, но и не трезвым. Как-то он покажется в таком виде на глаза товарищу Завьялову?!

 

2

В правлении колхоза секретарю партийной организации отведена небольшая комнатка. В ней всего-то и умещались стол, два стула и железный ящик для партдокументов. Комнатка не топилась, и, чтобы тепло в нее шло хотя бы из коридора, Павел оставил дверь открытой.

Не успел Павел написать и полстраницы плана работы, как на пороге появился незнакомый молодец в щегольском, небесного цвета, макинтоше.

— Если не ошибаюсь, вы будете секретарь партийной организации? — незнакомец подошел к столу, подал руку. — Будем знакомы: Александр Петрович Завьялов.

— Павел. Очень рад.

— Рады или нет — явился. — Александр Петрович удобно сел на второй стул. — Вы уж извините, если я скажу вам что-то напрямки… Как я понимаю, секретарь парторганизации должен быть образцом и в поведении, и даже в своем внешнем виде. Особенно на селе, где культура — чего греха таить — пока еще находится на низком уровне. А теперь посмотрите на себя… — с последними словами Завьялов вынул карманное зеркальце и протянул его Павлу, — Смотрите, смотрите.

Павел мельком взглянул в зеркальце: уж не нос ли в масле, коим грехом? Нет, на лице ни пятен, ничего такого нет. Да в чем тут дело?

— Ну, видите? — довольно спросил Завьялов.

— Что? — так и не понял Павел, что имеет в виду секретарь райкома комсомола.

— Борода, братец, бо-ро-да. Терпеть не могу небритого мужчину. — Александр Петрович вынул из другого кармана круглую пластмассовую коробочку и завел ее, как будильник. — Нате, брейтесь.

В комнате раздалось шуршание механической бритвы.

Павел растерялся. Однажды — это было еще в армии, года три назад — ему сделали вот такое же замечание: мол, не мешало бы побриться. И с тех пор ничего подобного с ним не случалось. К тому же, теперь он не на военной службе и, как говорится, сам себе хозяин. Бреется один раз в три дня. А сегодня, должно быть, торопился и забыл. И хотя на щеках пробивалась еле заметная чернота, пришлось подчиниться.

— Ну, а теперь поговорим о Баранове…

Александр Петрович в красках рассказал Павлу свою встречу с Володей около дома Лизук и Катерук. Особенно возмущался тем, что Володя не послушался его и не стал снимать дверь с ветлы.

— У нас в комсомоле, как и в партии, вся работа строится на принципах демократического централизма, то есть нижестоящие организации подчиняются высшим. Баранов же — полный анархист и ни во что ставит райком. Недавно он, например, спокойно удрал с собрания районного партактива…

Павел вспомнил свою встречу с Володей в первый день своего приезда, вспомнил, как тот говорил: «Важно зарегистрироваться, а сидеть не обязательно», — и не знал, что ответить Завьялову.

— Молодежь любит его.

— Он потакает всяким отсталым настроениям, — продолжал гнуть свою линию Завьялов. — Мне кажется, что на пользу комсомольской организации будет, если Баранова освободить от обязанностей комсорга.

— Пусть это сами комсомольцы решают, — ответил Павел. — Но вряд ли вас поддержат.

Не зная, о чем еще надо говорить с гостем и чем его занять, Павел предложил осмотреть хозяйство. Тем более что ему и самому, как новому парторгу, было вовсе не лишним побывать на фермах, поближе познакомиться с теми, кто на них работает.

Завьялов не возражал, хотя и принял предложение Павла без большого энтузиазма.

— Успеем ли до собрания? Я не люблю, чтобы «здравствуй» и «до свидания». Я люблю поговорить с людьми, провести беседу, а может быть, даже и прочитать лекцию. Ведь мы должны не просто поглядеть: вот здесь поросята, а здесь телята, мы еще, как я понимаю, должны нести на фермы и скотные дворы свою культуру.

— Что ж, понесем культуру, — улыбнулся Павел, закрывая ящик своего стола.

Завьялов его шутки не принял, как бы давая этим понять, что относится к своей миссии проводника культуры вполне серьезно.

Начали с кузницы, около которой сейчас, перед скорым выездом в поле, была собрана вся техника колхоза и, как всегда в такое время, было довольно людно.

Павел исподволь наблюдал за гостем. И хотя тот делал вид, что его интересует и то и это, нетрудно было заметить, что на самом-то деле ни то, ни это его не интересовало, а спрашивал он только для проформы. И общение его с механизаторами дальше «здравствуйте» и «до свидания» не шло. Впрочем, может, потому так происходило, что товарищ Завьялов все это время был озабочен, как бы не измазать около тракторов и трактористов свой небесный макинтош.

От кузницы прошли на свиноферму. Здесь тоже, как ни берегся секретарь райкома, а и хромовые его сапожки по самую щиколотку в навозной жиже замарались, и на макинтоше памятные пятна остались.

— Н-да, за свиньями ухаживают по… свински, — попытался сострить он, выходя из свинарника.

— Скоро будет по-человечески, — сказал Павел, — В этом году построим новый свинарник, механизируем его.

— Дай-то бог! — скривился в улыбке Завьялов.

Молочно-товарная ферма понравилась гостю куда больше. Да здесь и в самом деле, куда ни глянь, чистота и порядок. И вход в коровник был аккуратно зацементирован, и проходы были засыпаны опилками. Коровы чистые, ухоженные, сытые.

Мало знакомый Павлу заведующий фермой Виктор Андреевич пригласил гостей зайти в общежитие доярок.

В общежитии тоже было чисто, уютно. Опрятно убранные кровати застланы покрывалами, стены оклеены веселыми светлыми обоями.

Из боковой комнатки заведующего фермой к ним навстречу вышла в белом халате и капроновой, по-чувашски низко повязанной, косынке Лена.

— Доярке-секретарю, доярке-пионервожатой — салам! — громогласно приветствовал Лену секретарь райкома.

Поздоровавшись с Завьяловым, Лена протянула руку и Павлу, смело глядя ему прямо в глаза своими ясными голубыми глазами:

— А вот и новый парторг к нам пожаловал. Давно бы пора!

— Лиха беда начало, — отшутился Павел. — Теперь буду заходить каждый день.

Завьялов тем временем, окинув взглядом плакаты и лозунги, развешанные по стенам общежития, подошел к стенной газете.

— Ого! Ты, оказывается, лучшая доярка на ферме.

— Так уж лучшая. Анна вон куда лучше. А тут не значится — фельдшером стала. И еще две доярки вот-вот меня догонят.

— А ты не допускай. Не забывай, что пришла сюда по комсомольской путевке и являешься здесь полномочным послом райкома комсомола.

— На то оно и соревнование, товарищ Завьялов: нынче одна впереди, завтра — другая.

В общежитие по одной, по две стали собираться девушки-доярки. Завьялов, как видно, многих из них знает: называет по имени, шутит.

— Вот вы, Александр Петрович, — обратился к Завьялову заведующий фермой, — прошлый раз нашим девушкам лекцию про любовь и дружбу читали. Очень она им понравилась. И с тех пор сколько раз уже спрашивали: когда да когда приедет к нам товарищ Завьялов и опять лекцией о чем-нибудь таком нас угостит.

Павел заметил, как, слушая заведующего, секретарь райкома весь приободрился, подтянулся и довольно заулыбался.

— Может, сегодня как раз и угостите, — закончил Виктор Андреевич.

— Просим! Просим! — загалдели доярки.

— У нас с товарищем Кадышевым еще остались кое-какие дела, — важно нахмурившись, сказал Завьялов. — Но, если просите… — и уже обращаясь к Павлу: — Ты пока заканчивай подготовку к собранию, а я скоро приду. Неудобно отказывать таким милым девушкам.

— Хорошо, — сказал Павел, а про себя подумал: да, с этими милыми девушками не то что с чумазыми Трактористами, у тебя полный контакт. Что ж, оставайся, неси культуру в массы…

По дороге в правление он решил еще раз зайти на свиноферму. Уж очень бросилась в глаза резкая разница: на одном дворе чистота, на другом грязи по колено. В чем тут дело?

Из двери кормокухни, рядом со свинарником, клубами валил пар — можно подумать, горит помещение. В пару не различишь находящихся здесь людей, слышен только голос Федора Васильевича:

— В этом чане сварилась. Закройте, зачем зря жечь дрова… Кто там пришел?

Федор Васильевич вынырнул из пара, увидев Павла, сначала удивился, а потом, должно быть, понял, зачем он снова пришел сюда, потому что, не дожидаясь, что скажет Павел, заговорил сам:

— Да, конечно, грязновато. Ну, да ведь извечная истина: где свинья, там и грязь.

Он присел на сани, вытащил из кармана ватника жестяную коробку из-под зубного порошка и одной рукой начал мастерить цигарку. Павел подивился, как быстро он соорудил «козью ножку» и, достав спички, прикурил.

— Весна, — уже другим голосом — тихим, раздумчивым — проговорил Федор Васильевич, делая глубокие затяжки. — Весна… У Заячьих протоков нынче вода уж больно высока, как бы озимь не вымочило. Надо бы спустить воду-то. Слышь, Павел? Когда я был бригадиром, в такие весны не раз так делали. А то погибнет озимь.

Помолчал. Может, ждал, что скажет Павел. Но Павлу как раз хотелось послушать заведующего свинофермой. Правда, говорит он почему-то о полях, а не о своей ферме.

— На пруду был? — опять заговорил Федор Васильевич. — Видел, сколько золы на льду, вдоль берега навалено? На ферме десять печей, два запарника — сколько этой золы за зиму нажигаем! И вот высыпаем чуть ли не в пруд. А ведь ценнейшее удобрение, посыпь нм картофельное поле — картошка с брюкву величиной уродится… Да и навозу сколько около дворов скопилось, а чтобы вывезти на поля — руки не доходят…

— Ты, Федор Васильевич, — не выдержал Павел, — чужие непорядки хорошо видишь, а на своей ферме порядка навести не можешь.

— Эх, Паша, Паша! — горестно вздохнул заведующий. — Как тут наведешь порядок, если сам председатель глядит на свиноферму как на обузу. Дай ему волю — он бы сегодня же ее ликвидировал. Говорит, недоходна… Вон, к приезду начальства начали было перестилать полы. А теперь? Все доски опять у нас забрали: зачем, мол, ремонтировать, материал тратить, если все равно этому свинарнику жить недолго, летом новый построим…

И как же это он не заметил, что ведь и действительно ремонт свинарника после отъезда Василия Ивановича прекратили?! Кому-кому, а парторгу такие вещи замечать надо, товарищ Кадышев…

— Да и что я понимаю в свиньях? — продолжал Федор Васильевич. — И душа у меня к ним не лежит. В полях — вот где моя душа… По ночам не свинарник свой вижу, а наливные хлебные поля… Ну, я пойду. Лизук вон за мной, поди, бежит.

Федор Васильевич поднялся с саней и тяжело зашагал навстречу маленькой Лизук, выходившей из свинарника. Павел вспомнил, что вот такой же тяжелой походкой уходил он из кабинета председателя колхоза, когда Прыгунов, как и Павел сейчас, выругал его за непорядок на ферме.

Всю дорогу до правления у Павла не выходили из головы и эта тяжелая походка однорукого заведующего фермой, и его слова: «Да и что я понимаю в свиньях-то? И душа у меня к ним не лежит…» Виктор Андреевич вон понимает в своих коровах, а про телят говорит, как о малых ребятах, у него даже голос ласковым становится. Значит, у него и душа к этому лежит, значит, на месте человек. А Федор Васильевич, выходит, не на месте… Раньше бы тебя это не очень-то касалось, теперь — касается. Федор Васильевич — член партии, член организации, которую тебе поручили возглавить. И если человек любит землю — ты должен помочь ему вернуться к земле… Спасибо тебе, товарищ Завьялов: каким хорошим уроком обернулась наша с тобой попытка нести культуру на свиноферму…

В правлении колхоза Павла уже поджидал Володя.

— Ну, теперь мне понятно, почему ты по утрам так крепко спишь, — Павел вспомнил, что рассказывал ему Завьялов, и, не удержавшись, расхохотался. — Где, думаю, он так долго загуливается? А вон, оказывается, где — на посиделках. А теперь, значит, посиделочный сезон закрывается?

Володя тоже, видимо, вспомнил свою встречу с Завьяловым, понял, что Павел обо всем этом узнал от него — иначе бы откуда еще? — но, в отличие от Павла, не рассмеялся, а нахмурился:

— Пользуешься информацией из самых ненадежных источников. Товарищу Завьялову что? Лишь бы В срок собирались членские взносы да проводились читки и беседы о международном положении. Ну еще он считает своим святым долгом поднимать культуру на селе до того высокого уровня, какого достиг сам. И все.

Павлу опять вспомнилось, как Завьялов совал ему карманное зеркальце, и это опять вызвало в нем новый приступ смеха.

— Только постой, постой. Да ты же пьян! От тебя на версту самогоном разит.

— В полой воде искупался, ну и вот — хошь не хошь! — пришлось для профилактики и натереться и принять определенную дозу вовнутрь.

— Через два часа собрание, а ты лыка не вяжешь. Как же ты в таком виде проводить его будешь? — Павел тоже перестал смеяться, дело принимало совсем не смешной оборот. — Если бы еще не товарищ Завьялов, можно бы хоть перенести. А он на тебя, сам знаешь, и без того зуб имеет.

— На тот зуб попадаться, конечно бы, не хотелось, ну да… Ну да к тому времени я еще протрезвею. Схожу в медпункт, чего-нибудь такого отрезвляющего понюхаю.

— Ты не сказал главного-то. Как дела с саженцами.

— Все в порядке. Только надо взять бумажку от лесхоза и перевести деньги. Согласуй с Прыгуновым, и все. Об остальном я договорился.

 

3

Уже давно бы пора начать собрание, но комсомольцы собирались недружно и к назначенному часу едва-едва набралась половина.

— Это называется комсомольская дисциплина! — высказывал свое возмущение Павлу Александр Петрович Завьялов.

Павел сказал, что обычно собрания проходили хорошо, просто поздно сообщили, не все знают, да и дороги такие, что ни пройти, ни проехать.

— Может, есть смысл провести заседание комитета, а собрание проведем завтра побригадно.

— Что ж, — согласился секретарь райкома. — Давайте хоть комитет.

Они стояли у клуба, к которому сейчас и стекались сявалкасинские комсомольцы, но поскольку, кроме членов комитета, пароду набралось немногим больше десяти человек, заседание решили провести в помещении библиотеки. Володя открыл заседание и сразу же предоставил слово секретарю райкома.

Завьялов начал с того, что обрисовал международную и внутреннюю обстановку, сделав особый упор на происки империалистов и борьбу за мир во всем мире. Затем от общесоюзных масштабов он перешел на республиканские, с республиканских на районные и уж только после этого добрался до состояния дел в колхозе «Сявал».

— По всей стране ширится, как весеннее половодье, соревнование за получение звания коллективов коммунистического труда, — голос у Александра Петровича чистый, звонкий. И жестикуляция красивая, заглядишься. — И только в Сявалкасах тихо. Будто Сявалкасы находятся где-то на другой планете. Мы побывали сегодня на колхозной свиноферме. И что же мы там увидели? Мы там увидели, товарищи комсомольцы, непролазную грязь и бескультурье. Какой уж там коммунистический труд, какая там борьба за это высокое звание!

Повозмущавшись еще некоторое время беспорядком на свиноферме и указав на «недостаточно высокие темпы подготовки к весенней посевной», Александр Петрович перешел к анализу причин, «породивших такое состояние дел».

— Низкий уровень агитационно-пропагандистской работы, слабая дисциплина и отсутствие инициативы — вот ахиллесова пята сявалкасинской комсомольской организации. Кто, если не вы, товарищи комсомольцы, должен возглавить борьбу с указанными недостатками? Разве надо дожидаться, когда к вам кто-то приедет из обкома или райкома? Вот я и спрашиваю: где ваша инициатива?

Голос секретаря райкома постепенно обретал звучание металла. Разрумянившееся от волнения красивое лицо делалось все более вдохновенным.

— Прежде всего инициативным должен быть секретарь комсомольской организации. А он, вместо того чтобы подымать людей на добрые дела, снимает с петель двери и закидывает на ветлы. Это называется закрытием сезона посиделок. Но на самом-то деле это не больше и не меньше как обыкновенное хулиганство. Членские взносы он ухитряется собирать чуть ли не за полгода вперед, а на собрание считает нормальным явиться в нетрезвом виде. А ведь устав и для меня, секретаря райкома, и для Владимира Баранова, для всех комсомольцев — один…

В вину Владимиру Баранову было поставлено и то, что он удрал с собрания районного актива, и то, что он не выступил перед молодежью ни с одной лекцией. И закончил свое выступление товарищ Завьялов так:

— За нарушение устава комсомола и за пьянство предлагаю объявить Баранову строгий выговор. Ну, а уж вы сами подумайте, может ли он и дальше оставаться вашим руководителем.

В библиотеке наступила тишина.

— Руководи заседанием комитета, — напомнил Завьялов.

— Кто имеет слово?

Володя обвел покрасневшими, все еще нетрезвыми глазами сидящих вдоль по стенам членов комитета. Слева от него, вертя в руках шапку, сидит кузнец Петр, дальше — Анна, рядом с Анной — ее подружка, доярка Верук. Своей лекцией о любви и дружбе Александр Петрович Завьялов в свое время так растрогал девичье сердце, что Верук сидит сейчас и не сводит влюбленных глаз с секретаря райкома.

Никто не торопится брать слово. В комнате по-прежнему стоит напряженная тишина. И первым не выдерживает Петр.

Петр подходит к столу. Павел помнил парня тонким и подвижным. А теперь даже походка у него изменилась: неспешная, тяжеловатая. Теперь он на селе известный каждой семье и всеми уважаемый человек. Зайди в любой сявалкасинский дом, и ты обязательно найдешь в нем какую-нибудь вещь, сделанную руками кузнеца, будь то кочерга, сковородник или кованые навесы на ворота. Петр теперь и разговаривать стал по-другому: каждое слово взвешивает. Вот и сейчас — вышел к столу, а не торопится начинать, все еще теребит свою шапку, словно из нее-то и хочет вытянуть нужные слова.

— Чего молчите, ребята? Секретарь райкома предъявил нашему комсоргу такие обвинения, что его впору снимать. Молчание, говорят, знак согласия. Значит, вы согласны? Я — нет. Почему во всех грехах надо винить одного Баранова? Где ему все успеть? И клуб он открывает, и игры разные в нем организует, и драмкружком руководит, он же и всякие воскресники проводит. Где заведующая клубом? Чем занимается Марья? Сидит себе в библиотеке и получает деньги. Почему этого не видит райком? Побаиваетесь Трофима Матвеевича? Чего уж там, побаиваетесь. А я вот не боюсь, и при нем бы сказал то же самое, потому что меня в должности все равно нельзя понизить…

Петр сделал паузу, опять потеребил шапку.

— Ну, а про то, что Володя угодил в воду да потом выпил, — что ему, если он комсорг, сознательно простудиться, что ли, надо было? Случись со мной такое — я бы тоже точно так же сделал. Словом, чтобы объявить нашему Володе выговор, да еще и снять из секретарей, доводов, прямо сказать, маловато.

И как последний гвоздь забил:

— Я — против.

А когда садился на свое место, рядом с Анной, та тоже голос подала:

— Правильно!

— Не за что снимать, — теперь уже посыпалось со всех сторон.

— И выговор тоже пока еще не заработал…

Павел сидел немного поодаль стола и внимательно приглядывался к собравшимся в этой небольшой комнатке комсомольцам. Кого-то из ребят и девушек он узнавал, а кого-то нет, точно так же, как это было в первый вечер по приезде, когда они с Володей пришли в клуб. Но тогда не узнал — невелика беда. Теперь же, как парторгу, ему надо знать и в лицо, и по имени-фамилии не только коммунистов, но и комсомольцев. Много ли без них, без молодежи, он сможет сделать?

Когда ребята немного успокоились, Павел попросил слова.

Вот и выступать ему сейчас не просто. Надо ведь не вообще что-то такое сказать и не международное положение обрисовывать — оно, это положение, нынче каждому девяностолетнему старику, не то что комсомольцу, хорошо известно. Надо сказать какие-то такие слова, чтобы каждый парень или девчонка почувствовали себя не только лично причастными к делам колхоза, но и лично ответственными за эти дела.

— Вы тут про улахи, про наши чувашские посиделки говорили. Тоже, конечно, вопрос существенный. В клубе девушка вышивать стесняется, а на посиделках нет. А почему бы на этих самых посиделках не организовать кружок вышивания или шитья? Почему бы не превратить наши улахи в очаги культуры? Все можно, надо только, чтобы тон всему задавали вы, комсомольцы…

Павел еще раз обвел взглядом ребят и девушек.

— Ну, да я не об улахах. Я хотел сказать о том, чтобы мы, молодежь, не остались в стороне от больших дел. Это главное. И тут сразу встает вопрос: а что за большие дела? Что считать главным?

Все слушали Павла с большим вниманием. Только Александр Петрович со скучающим видом разглядывал свои красивые ногти, как бы давая понять этим, что все, что скажет сейчас Павел, ему уже заранее хорошо известно.

— Вы все знаете наши чувашские поля, — продолжал Павел. — Лишь в песнях они хороши и неоглядно широки. На самом-то деле не такие. Наши поля изрезаны рвами да оврагами, они не раз испытали на себе обжигающее дыхание и южных ветров, и январских морозов. Нелегко складывалась судьба народа, жившего на этой небогатой земле. Каждую пядь ее он отвоевывал от леса. Вначале татарские мурзы сгоняли нас с этих отвоеванных земель, а потом русские помещики и свои же богачи. И чем больше притесняли нас, тем дальше мы забирались в леса. И не эта ли наша земля и приучила чувашский народ к трудолюбию, которому может позавидовать любой другой народ? Мне не много, но кое-где все же приходилось бывать, но еще ни от кого я не слышал, чтобы про чуваша сказали: си лентяй. Напротив, нас везде хвалят за трудолюбие. Но как бы нас ни хвалили, хлеб, вырастающий на нашей земле, не становился, как в сказке, по-щучьему велению караваем. Чувашский хлеб, заквашенный в деревянной квашне, посаженный на деревянную лопату, обернутый в капустный лист и выпеченный в горячей печи, — он и теперь часто заставляет меня задумываться. Он для меня и сегодня горек. Почему, спросите вы. А вот почему.

Внимание, с каким его слушали, ободряло Павла, слова шли легко, и держался он, чем дальше, тем спокойней и уверенней.

— Вы хорошо знаете наши поля? А если знаете, то видите, что год от года землю мы не делаем богаче, а местами и просто губим. И получаем дедовские урожаи по шесть-семь центнеров. Каждую весну в ручьи и овраги смывается самый питательный слой почвы, и каждый год мы на этом теряем не меньше пятисот центнеров хлеба… Никак не пойму, откуда в нас это безразличие к земле. Почему колхозника, кроме огорода, колхозная земля не интересует? Не потому ли, что она обезличена и никто ответственности за нее не несет. Я вспахал, посеял, а там, как говорится, хоть трава не расти. Мне, трактористу, платят не за урожай, колхознику плата тоже не за урожай, председатель и подавно получает свою зарплату независимо от того, что выросло на полях. И после этого мы еще называем себя хозяевами земли… Подумайте над моими словами, молодые хозяева земли!

Павел сел, и сразу в комнате стало шумно. Слова никто не просил, просто говорили все сразу, друг с другом. И хоть в этом говорливом гуле различались лишь отдельные слова, по ним, по этим словам, можно было понять, что говорят комсомольцы о том же, о чем говорил сейчас Павел, что его выступление всех задело за живое. Про Володю, про то, давать или не давать ему выговор, никто уже и не вспоминал.

— Веди заседание, — опять подтолкнул под локоть Баранова секретарь райкома.

— Да что вести-то? — пожал плечами Володя. — Слово никто не просит. Значит, можно и заканчивать.

В заключение он призвал всех комсомольцев дружно выйти на посадку деревьев и закрыл заседание.

Когда молодежь разошлась, к Павлу подсел Завьялов и как ни в чем не бывало начал хвалить его выступление.

«Как с гуся вода, — подумал про себя Павел. — Будто и не он хотел снять Баранова с комсоргов, и будто не ему только что утерли нос комсомольцы».

— Я хотел бы предложить вам одну работу, — Завьялов сделал важное лицо.

— Что за работа? — поинтересовался Павел.

— Нам нужен один инструктор. Не пойдете?

— Эта работа мне незнакома. Да и мало ли в районе молодых ребят? А я для работы в комсомоле, наверное, уже староват.

— А сколько вам?

— Двадцать пять стукнуло. Но, может, и не это важно. Земля мне мила, к земле меня тянет. — Павел вспомнил нынешний разговор с Федором Васильевичем. — А если к чему душа не лежит — зачем за это и браться?!

— Да, о земле вы хорошо сказали, — еще раз похвалил Завьялов. — Но о моем предложении все же подумайте…

 

4

Трофим Матвеевич почувствовал себя лучше и решил подышать свежим воздухом. Шел-шел потихоньку вверх по улице, да так и дошел до правления колхоза.

В его председательский кабинет, видать, давно никто не заходил: на чисто вытертом полу незаметно ни одного следа. На столе стопкой лежат газеты последних дней и несколько писем.

Сел в свое кресло, раскрыл одно письмо, другое, взялся за газеты. А пока их просматривал, стемнело. Зажигать свет или пойти домой? Взглянул в окно — по дороге идет Павел. Тогда зажег. Интересно, зайдет или — мимо?

Увидев по дороге домой свет в кабинете председателя колхоза, Павел тоже поколебался: заходить или не заходить? А вдруг Трофим Матвеевич уже видел его из окна — тогда неудобно будет, если не зайдет. И он решил зайти.

— Значит, работаем, — подавая руку, сказал Трофим Матвеевич. — А скажи-ка, Павел, ты когда-нибудь терял друга?

Вопрос был несколько неожиданным и очень общим. Другом называют и близкого товарища и любимого человека. Уж не о Марье ли он!

— Какого друга?

— Ну, стало быть, близкого товарища.

— Нет… Из Казахстана и по сей день письма шлют, а с сявалкасинскими друзьями еще не успел разругаться.

— Ты меня не понял. Я о Виссарионе Марковиче. Он был моей правой рукой. Может, без него я и колхоз не смог бы поднять…

Трофим Матвеевич тяжело вздохнул, поднялся с кресла и прошелся по кабинету.

— Работа председательская — трудная работа. Ни минуты покоя, целыми сутками голова работает без отдыха. Истощаются нервы. Вот, — он остановился напротив Павла и протянул к нему руки, — смотри, как пальцы дрожат. Кто увидит — скажет, спившийся человек… Для кого, ради кого губишь здоровье? Для общего дела, для народа. Но допусти хотя бы одну ошибку, и народ тебе даст пинком под зад и потом добрым словом не помянет. Сколько же нужно сил, чтобы и при таком возможном конце все же работать и работать! И я работаю. Видел последнюю районку? По закупке мяса мы опять впереди. Догоняющих порядочно, но мы не допустим, чтобы нас догнали. И вот о чем я думаю. На базаре сейчас скот дорогой, покупать нет средств. Поэтому приходится нажимать на своих колхозников. И как только подсохнут дороги, надо собрать машины и отправить свиней на сдачу. Придет время и для закупки телят в соседних селениях. Наступает тепло, капитальных помещений им не требуется, пустим в лес — пусть до осени нагуливают жирок.

Павел, не перебивая, слушал Трофима Матвеевича. Мимо правления с громким топотом промчался конский табун. Должно быть, конюхи гнали лошадей на вечерний водопой.

— У тебя есть шоферские права? — неожиданно спросил Прыгунов.

— Ездить на машине могу, но прав пет.

— Жаль. Я хотел тебе дать легковую машину. То, что ты тракторист, это и хорошо и не очень хорошо. Мне нужен парторг, который бы в нужное время мог быть свободным от своей непосредственной работы. Я хотел бы поручить тебе и тракторную бригаду, и должность агронома. Эти должности тесно связаны между собою и с моей председательской работой. Пусть от иголки нитка не отстает: где я — там и парторг…

Слова председателя вызвали у Павла самые противоречивые чувства. С одной стороны, лестно было слышать, что Трофим Матвеевич оказывает ему такое большое доверие, если предлагает сразу две высокие должности. С другой — было ясно, что председатель хочет сделать его человеком, во всем ему подчиненным. Так что перед Павлом открывалось два пути: или быть вторым Виссарионом Марковичем и во всем поддакивать Прыгунову, или вести свою самостоятельную партийную линию.

— Спасибо, Трофим Матвеевич. Агрономом я пока не смогу, а вот руководить бригадой силенок, думаю, хватит. Приходилось. И все же — все же лучше оставаться мне трактористом.

Трофим Матвеевич с прищуром поглядел на Павла, будто хотел сказать своим взглядом: цену себе, парень, набиваешь?

— Тракториста найдем… Я тебя понимаю: ты думаешь про свой плуг и но молодости лет надеешься на удачу. А если не удастся? Если плуг твой окажется похожим на яйцо, из которого, сколько наседка на нем ни сидит, цыпленка так и не вылупляется? Бывает ведь такое? Сколько угодно… Нет, нет, ты не пойми меня плохо. Я тебя с плугом поддержу. Из-за того, что пропадет несколько центнеров семян, колхоз не обнищает. И за прошлое, за тот разговор у кузницы — ты уж прости. Нервы. Погорячился. Такое со мной случается, хотя после и сам каешься. Как говорят чуваши: рот не ворота, на засов не запрешь. А мои нервы свои ворота часто открывают, — Трофим Матвеевич усмехнулся, и лицо у него стало какое-то доброе. — Словом, с плугом — ты сам себе хозяин. Коли начал — доканчивай. Надо — электросварку вызывай, что понадобится — проси.

Павел начал горячо убеждать председателя в серьезности своих расчетов и надежности плуга.

— Ладно, ладно, — выставил вперед ладонь Трофим Матвеевич, останавливая Павла. — Если бы все и дело-то было, что в плуге!.. Мне другое спать не дает и вот еще больного, не успевшего выздороветь, сюда гонит. Для выполнения обязательств по мясу ни у колхоза, ни у колхозников скота не хватает. Думаю, что долг перед партией, перед государством должен волновать не только меня одного, но и парторганизацию, и тебя, как ее секретаря.

— Когда брались обязательства, меня еще не было, — насколько возможно спокойно ответил Павел. — А обязательства дутые, невыполнимые.

— Мобилизующие! — повысил голос Прыгунов. — Мо-би-ли-зу-ю-щие! — повторил он, отчеканивая каждый слог. — Не для того я впрягался в свой председательский воз, чтобы плестись в обозе, отставать от поступи страны. Работать шаляй-валяй — это, дорогой, не в моем характере. Коль уж я сел на коня, то не хочу глотать пыль скачущих впереди. Рабочему классу нужно мясо — даю, нужно молоко — даю. Нашу работу партия ценит не по словам — словами никого сытым не сделаешь, — а по количеству произведенной продукции. И если парторг не понимает этого, то… то… — от охватившего его волнения Трофим Матвеевич так и не нашел подходящего слова, а только выразительно махнул рукой и отвернулся к окну.

— Тогда что, и мне, как Виссариону Марковичу, надо ехать покупать и сдавать скот?

Павел сказал это с усмешкой, с иронией, но Трофим Матвеевич, должно быть, не заметил этого, потому что сказал:

— Вот это — разговор. В твоих руках легковая машина, в твоих руках деньги. Нужно будет — придется ехать. Зачинатель этого дела в районе — я, — последние слова Прыгунов произнес с гордостью. — Пока дураки спали, я на покупном скоте два годовых плана отгрохал, да своего скота сдал два плана. Ну, а за планы — машины, в один год три грузовика отхватил, за перевыполнение платили полуторные цены. На одном только покупном скоте колхоз выиграл сорок тысяч рублей.

— Но сейчас все это отменили, — опять спокойно возразил Павел. — Да и тогда такие махинации с планом…

Он не договорил. Трофим Матвеевич впился в него своими небольшими острыми глазками, и у Павла было такое ощущение, что он сверлит ими, как буравчиками.

— Ты еще… ты еще мальчишка. Государство — оно забывчиво: в одном месте берет с нас, в другом нам дает, да еще столько щелей к богатству оставляет. Так что всегда можно найти, куда войти и где выйти. Картофель и лук, поездки — хочешь на юг, хочешь на север. Своя продукция, что хочу, то и ворочу. И я в году не меньше десяти раз бываю то в Чебоксарах, то в Свердловске, то в Горьком. И каждая такая поездка оборачивается в пользу колхоза тысячами… Теперь все заговорили; «Сявал» в передовики выходит. А как выходит — в корень никто не смотрит.

— А чего тут смотреть? — спокойствие изменяло Павлу, он чувствовал, что весь напрягается, натягивается. — Это же получается не колхоз, а коммерческое предприятие.

— Ах, вон как! — Прыгунов вскочил со стула и опять забуравил Павла своими острыми глазами, — А как и чем можно было поднять колхоз? Как и чем платить колхознику?

— Земля должна быть главным источником богатства, — резко, убежденно сказал Павел. — С земли и брать.

— Ах, какой ты умный! Может, твоим плугом эти богатства выпашешь?

— Не только моим. А у вас тут отношение к земле самое наплевательское, если не сказать — варварское. Ведь по вашему указанию была проборонована зябь на Огороженном поле. Посмотрели бы, что там сейчас творится, сколько новых оврагов появилось. Да за такое…

— Ну, знаешь, я тоже не на асфальте вырос и в земле разбираюсь не хуже тебя. Ты что, ничего не слышал о выравненной зяби? Это же новый агротехнический прием. А ты называешь это варварством. Мало еще ты каши ел, чтобы меня учить!

— Другой и состарится, а дураком помрет, — вспылил Павел и тут же понял, что хватил лишнее, хватил через край.

— Это я дурак? — в свою очередь взорвался и Прыгунов. — От дурака слышу. Смотри-ка какой: без году неделя как получил новый портфель, а уже командует. Командуй где-нибудь еще, а в мои дела не лезь! Ответчик здесь я, отвечу и за землю, и за хозяйство. Меня на эту должность выбрал народ — ему я и отвечу, а не тебе.

— Зачем же мне? Ответите партии, коммунистам.

— Уже угрозы?

— С теми, кто портит землю, я и раньше воевал и теперь буду. А вы ее портите. Вот и заслушаем вас на партийном собрании.

— Да ты, парень, не смеши людей. Думаешь, тебя кто-то поддержит? Тебя Сявалкасы и знать не знают, что ты за птица. А меня знают. Все против тебя же обернется. Как говорят чуваши: не умеющий бить кнутом, по себе же и ударяет.

— Я погорячился, извините.

Теперь, немного поостыв, Павел понимал, что зря так резко разговаривал с председателем: разговор теряет свой смысл, если в нем на первый план вылезает уязвленное самолюбие.

— Я не знаю, поддержат или не поддержат меня коммунисты, но овраги на Огороженном поле так оставлять нельзя.

— Скажи на милость: я там пахал? Ваш же брат, тракторист, пахал. Голова-то у каждого должна быть на плечах. А в ответе — опять же председатель. Не выполнил план — в райкоме партии поставят на ковер; снизились удои — туда же; кто-то нахулиганил или жену избил — опять дергают председателя. Да что я — грешнее всех? Что у меня — второе брюхо на горбу или табун детей? Да плюнуть бы на эту собачью должность и уйти куда глаза глядят.

— Ну, на то и поставили, чтобы спрашивать. Да и вы же знали, в какой воз впрягаетесь. А уж взялся за гуж, не говори, что не дюж.

— Может, сам хочешь этот воз повезти? Уступлю с радостью.

— Зачем говорить ерунду, Трофим Матвеевич…

Павел не договорил. В сенях раздались шаги, и в кабинет тяжело ступил хмурый, расстроенный Федор Васильевич, а следом за ним маленькая Лизук. Пустой рукав Федора Васильевича заправлен под широкий солдатский ремень, и от этого заведующий фермой кажется тоньше и выше ростом. Он поглядел на председателя, с него перевел взгляд на Павла и, должно быть, понял по их раскрасневшимся лицам, что пришел не совсем кстати.

— Что случилось? — резко спросил Трофим Матвеевич.

— Ушли… Свинарки ушли, — тяжело вздохнул Федор Васильевич.

— Этого еще не хватало!

— Санька всех взбаламутил. Говорит, тем, кто работает на ферме, лошадей за дровами давать не будет. Ну, а свинарки и рады. И так, мол, не ферма, а каторга: халатов нет, сапог не дают, а грязи по колено.

— Председателю надо приходить и чистить! — все так же жестко продолжал Прыгунов. — На Саньку нечего зря сваливать. Работать с людьми не умеешь. Не был у вас какую-то неделю, и вот — на тебе… Ушли. А ты куда смотришь? За трудодни получаешь? Не хочешь работать — пиши заявление.

— Уж если Санька ни при чем, так Федор Васильевич и подавно, — робко сказала из-за плеча заведующего фермой Лизук. — Он ли для нас не старается?.. Кто в бригаде работает, Санька тому коня куда угодно даст. А нам? Вы, говорит, не наши люди. Дома печку истопить нечем: дров нет. Катерук вон из Салуки на плечах таскает. Разве это дело?

— У вас же есть лошадь, — перебил Лизук председатель. — Поезжайте и привезите дрова.

— Лошадь одна, и так не знаешь, то ли воду на ней подвозить, то ли картофель, то ли еще что. И так хомут с шеи не снимается, — Лизук постепенно осмелела, и голос у нее тоже стал резким. — Что та лошадь, что мы. Круглый год работаешь, день от ночи не различаешь. У доярок есть выходные дни, у нас их нет. Им и оплата выше; одни сапоги еще не износились — уже новые покупаете; у них и халаты, как у докторов-профессоров.

— Если вы ушли — найдем других, — твердо выговорил Трофим Матвеевич. — Испортил ты, Федор Васильевич, своих людей, распустил, в мягкой руке держишь.

— А почему бы им не платить так же, как и дояркам? — вмешался в разговор Павел. — Работа-то ни чем не легче, если не тяжелей.

— Насчет оплаты подумаем, — заключил Трофим Матвеевич. — Саньку я вызову. А тем, кто ушел, скажи: если завтра не выйдут на работу, то их семьям, в течение всего года не только машины — конского хвоста не видеть. Мое слово вы знаете. Все.

Федор Васильевич с Лизук ушли, и в кабинете наступила тишина. Каждый думал свою думку.

Павел чувствовал себя нехорошо, неловко из-за того, что не сумел заступиться перед председателем за работников фермы, хотя и знал, что вина их не так уж и велика. И совсем не в том главная беда, что Федор Васильевич держит свинарник «в мягкой руке». Павел еще с детства помнил: в Сявалкасах бригадиры полеводческих бригад всегда обижают работников ферм, будто те исполняют не колхозную, а какую-то постороннюю работу. В других колхозах давно уже организовали комплексные бригады, включив в них и фермы…

А Трофим Матвеевич думал не об ушедших, не о том, что вот на ферме осталось всего двое. Он знал, что завтра все так или иначе образуется. Не впервой. Трофим Матвеевич думал о сидящем напротив него новом парторге. Попался крепкий орешек. Паренек с характером. Но таких ли скакунов он объезжал! И этот поерепенится немного, а потом будет покладистей… Только бы повернуть его на свою сторону, а уж тогда — подавай бог, нам такие и нужны, такие в работе не подведут, на таких можно положиться.

— А может, есть смысл объединить обе фермы и поставить на обе Виктора Андреевича, — сказал Павел. — А Федора Васильевича поставить бригадиром третьей бригады, там бригадир, я слышал, чарку не может стороной обходить.

— Кадрами командует партия, и я не буду в этом перечить партийной организации, — неожиданно согласился председатель.

Но оба они чувствовали, что общего языка уже не найдут.

Распрощались холодно, не подавая руки друг другу.

 

5

Возвращаясь под утро от Павла, Марья тихонько входила в дом и неслышно, по-кошачьи прокрадывалась мимо больного мужа к своему дивану. Так же тихо ложилась и, утомленная, переполненная счастьем, долго лежала без сна. Стоило закрыть глаза, и она опять видела Павла, и не только видела, но и ощущала его совсем рядом, словно опять попадала в его горячие объятия. Откроет глаза — рассветно белеют окна, на кровати спит Трофим, время от времени всхрапывая или постанывая во сне. Но вот глаза закрылись, и опять нет этой комнаты, нет ничего, а есть только Павел, его сильные горячие руки, его молодые обветренные губы…

«Люблю!.. Люблю!.. — тихо шептала Марья. — Ты слышишь, Паша, я люблю тебя! Я не могу без тебя…»

Временами ее охватывали сомнения: а любит ли ее Павел? Но она торопилась успокоить себя: ну, конечно, любит, если бы не любил — разве было бы так хорошо и мне и ему… Вот только… только моложе он ее. Если бы они были ровесниками! Тогда они взяли бы и уехали отсюда куда глаза глядят. На первый случай, на то, чтобы где-нибудь обжиться, денег у нее хватит. И она бы сумела осчастливить его. Павел ни в чем бы не знал нужды, приходил бы ко всему готовому. Она бы целыми днями дожидалась его…

Дарья даже ясно, картиной, представляла, как она ждет Павла, как тот переступает порог дома, и она повисает у него на шее и до утра не выпускает из своих объятий…

«Ты не знаешь, милый, какой ласковой я буду с тобой! Ты ведь еще очень мало знаешь меня — много ли можно узнать за два-три вечера?!»

Временами откуда-то со дна памяти всплывал Трофим, было даже странно, что он, лежавший совсем рядом, вспоминался, а не виделся, как Павел. Тогда Марья открывала глаза и глядела на спящего мужа. Она уже не испытывала к нему ничего, кроме разве жалости. Как-то он, привстав на кровати, подозвал ее, и она села к нему на колени, обняла за шею. Обняла и удивилась своему полному равнодушию, словно бы обнимала не живого мужа, а какое-то бездушное и бестелесное существо. И еще более удивительным, может быть, показалось ей то, что она при этом не испытала никаких угрызений совести. Будто бы любовь Павла была выстрадана и заслужена ею всей прежней безрадостной жизнью, и теперь она принимала ее как должное.

Вот только… — опять начинали одолевать сомнения, — вот только любит ли ее Павел так же сильно, как она его? И кто знает — ведь он свободный человек — не целует ли его сейчас другая? В Сявалкасах много девушек, и каждой бы, наверное, было лестно внимание такого парня…

Марью охватывало ранее неизвестное ей жгучее чувство ревности. Поначалу ей эта «другая» виделась смутно, отвлеченно — просто какая-то девушка, и все. Но потом она с пристрастием стала перебирать одну за другой всех сявалкасинских невест и вдруг остановилась на соседке Павла Анне. Если бы ее спросили, почему именно на Анне, она вряд ли бы смогла ответить, но эта красивая умная девушка почему-то показалась Марье главной ее соперницей. И когда Анна на другой день пришла в библиотеку, она встретила ее не приветливо, как всегда, а с нескрываемым холодком. Поглядела в ее юное, румяное, без единой морщинки лицо, и. чувство неприязни окончательно овладело ею, будто Анна была виновата в том, что так молода н так красива. На ее вопросы Марья отвечала коротко, односложно и даже про одну книгу сказала, что она на руках, хотя книга эта стояла на полке. А когда Анна ушла, достала маленькое зеркальце, долго гляделась в него и растирала, расправляла недавно появившиеся у глаз морщинки.

До этого Марья и знать не знала никакой косметики: ничем не мазалась, не пудрилась, не красилась — зачем, она и так считала себя достаточно красивой и привлекательной. Теперь она насторожилась, теперь ей хотелось стать еще красивей. Никаких книг по косметике в ее библиотеке не оказалось, и она, не побоявшись весенней распутицы, пошла в районную библиотеку. Заодно зашла в аптеку и накупила всевозможных кремов, пудры, духов. И теперь уже не выходила из дому, не просидев добрых полчаса перед зеркалом, не намазавшись и не напудрившись. И одеваться Марья стала с куда большей взыскательностью. По рисункам и снимкам из журналов, которые она притащила из районной библиотеки, Марья перешила несколько платьев, в том числе и свое любимое небесного цвета. Увидев ее в суженном, плотно облегающем статную фигуру платье, Трофим Матвеевич от удивления развел руками:

— Ты что, село насмешить, что ли, надумала? Что-то я не видел, чтобы еще кто так одевался.

— Дуралей, — ласково ответила Марья. — Наш заведующий отделом культуры говорит, чтобы мы одевались модно, чтобы мы на селе были широкими распространителями не только литературы, но и культуры.

— Увидев такое платье, люди будут думать не о расширении культуры, а об ее сужении, — принял шутку Трофим Матвеевич, легонько хлопнув ее по бедрам.

Сидя у себя в библиотеке, Марья постоянно ждала, что вот сейчас, вот сию минуту войдет Павел. Заслышав шаги в сенях, она вскакивала со своего места, сердце подпрыгивало в груди: это он, это он идет!.. Но приходили ребята и девушки, приходили пожилые и старые, а Павла среди них не было, Павел не шел. А Марья и библиотеку теперь украсила: стол покрыла новой скатертью, переменила обои, повесила по стенам картины.

Павел не шел. Марья подолгу смотрела в окно, из которого было видно колхозное правление: не выйдет ли оттуда Павел? И один раз углядела: показался Павел. Но вышел он из правления вместе с Трофимом Матвеевичем. И рядом с подобранной стройной фигурой парня муж показался и каким-то низкорослым и слишком толстым. И спина как-то сгорблена, и его любимые брюки галифе обвисли, как у старого старика. Марья долго следила за удалявшимися фигурами Павла и мужа, и на сердце у нее было тоскливо-тоскливо.

Нет, Павел так и не пришел.

«Может, написать ему письмо? Нет, нехорошо: жить в одном селе и писать письма…» Постоянно занятая думами о Павле, Марья стала рассеянной, забывчивой: то забудет вовремя накормить скотину, то оставит нетопленной печь. Даже про Петра Хабуса не вспоминала; половину принесенных им денег отдала Нине, и вместе с этими деньгами он вылетел из памяти.

И особенно тяжело было Марье по ночам. Она подолгу лежала без сна, мучаясь мыслью, что Павел совсем рядом — ведь не где-то в Казахстанской степи, а здесь, в Сявалкасах, на соседней улице, — Павел рядом, а она его не видит вот уже сколько дней… «Значит, не любит. Если бы любил, давно бы повстречался…»

 

6

Рано утром, не заходя в правление, Павел направился прямо на колхозное подворье, к хлебным амбарам.

Трактористы в ожидании Павла собрались в конюховской. Здесь крепко пахнет — аж в носу свербит — махорочным дымом, конским потом и дегтем. По стенам, на больших деревянных гвоздях, висят хомуты, поперечники, украшенные медными бляшками уздечки. На сколоченных из досок топчанах — домотканые пестрые одеяла, чапаны, телогрейки. На полу перед печкой кучкой лежит подгорелая картофельная шелуха, окурки, клочки бумаги. Полы давно не мыты, на стенах, кроме хомутов, ни картинки, ни плаката, ничего.

— Что сюда набились? — спросил Павел, здороваясь со всеми за руку. — Или на воле замерзли?

— Петра Хабуса нет, — ответил за всех Элекси. — Что будем делать без него?

— Да и вряд ли скоро придет, — добавил Гришка. — Вчера за целым литром в лавку посылал.

— Тогда пошли, — Павел шагнул из конюховской. Следом за ним вышли и трактористы.

Сеялки стояли в дощатом сарае. Как поставили их сюда осенью, так с тех пор и не трогали. Высевающие шестерни поржавели, краска облупилась.

— Надо бы смазать хотя бы солидолом, — сердито сказал Павел. — Разве так содержат машины?

— Когда молчит хозяин, работнику что — ему можно и с места не вставать, — вроде бы и в шутку, но скорее-то всерьез ответил Володя.

Павел сегодня проводил с трактористами специальное занятие по установке норм высева. Когда начнется сев и трактора, переезжая с одного поля на другое, будут сеять нынче пшеницу, а завтра ячмень или овес, — Павел не успеет быть там и тут. А если тракторист будет знать, как установить норму высева той или другой культуры, — ему тогда вовсе и не обязательно дожидаться бригадира.

Гришка принес один чурбак, Элекси — второй. Павел приподнял сеялку за колесо.

— Подставляйте.

— Ого! — в один голос сказали свояки. — А тебя силенкой бог не обидел.

Они подсунули чурбаки под раму сеялки, и теперь колеса могли вращаться свободно, словно бы сеялка шла по полю. Чтобы не ошибиться при подсчете числа оборотов колеса, Павел пометил одну из спиц, привязав к ней обрывок мочала.

Подошли остальные трактористы. Но Петра Хабуса все еще не было. А без зерна как и чем установишь норму высева?

— Может, в правление, к председателю сходить, ему сказать? — предложил Элекси.

— А председателя нет, — ответил Симун. — Вчера, говорят, встал и в правлении был, да только оказалось, рановато поднялся, опять слег.

«Уж не после ли нашего разговора?» — мелькнуло у Павла, и ему стало нехорошо, будто и в самом деле это он опять уложил Трофима Матвеевича в постель.

Послали за кладовщиком подвернувшегося Васю Гайкина. А пока тот ходил на дом к Хабусу, разбрелись кто куда — в полутемном сарае было холодновато, — кто в кузницу, кто на ферму. Завидев идущего в конюховскую Саньку, Павел окликнул его и за ним следом тоже вошел в помещение. Хозяев по-прежнему еще не было, они задавали корм лошадям.

— Это конюшня твоей бригады? — спросил Павел Саньку.

Санька сначала высвободил из-под картуза свои черные кудри, затем вынул из кармана серебряный портсигар, закурил и уже только после того, как и раз и два затянулся всласть, ответил:

— Двух бригад.

— И часто приходится бывать в этой лачуге?

— Да, считай, каждый день, — еще не понимая, зачем все это нужно Павлу, отвечал Санька.

— И тебе нравится эта грязь?

— Э, это без привычки. Здесь же не ферма. Там женщины. Здесь одни мужчины. Кого, деда Сидора, что ли, заставишь мыть? Нынче вымыл, а завтра опять так же будет. И утром п вечером — никогда конца людям не бывает, — и опять густо задымил папиросой.

— Ну, а все же мыть пробовали?

— Раз в месяц, по наряду, заставляю мыть старуху Митрия.

— А ты самих заставь. Установи очередность. Хотя бы раз в три дня. А кто приходит с грязными ногами — не пускать.

— Я же не старший конюх.

— А ты считай, что это тебе партийное поручение, — Павлу хотелось как-то расшевелить парня, сбить его с безразличного тона. — Принеси из клуба какие-нибудь хорошие плакаты, картины. Пусть на этом столе лежат свежие газеты. Словом, пусть эта арестантская камера будет похожа на общественное помещение.

— Оно, конечно, если взяться… — Санька сбил картуз еще дальше на затылок, почесал за ухом.

— Я как раз о том и говорю, чтобы взяться, — улыбнулся Павел. — А еще вот о чем я тебя хотел спросить. Зачем ты обижаешь женщин, которые на фермах работают.

— Это ты насчет лошадей?.. А я не обижаю, я правильно делаю. На фермах и так работают люди не из всех бригад поровну, а почти все из моей бригады, поскольку фермы в нашем селе. С кем мне сев проводить, а за севом уборка надвигается? А наряд мне дают наравне с другими бригадами… А теперь еще и тягловую силу, коняг наших, мне надо пустить на обслуживание доярок да свинарок. Кто же и чем должен выполнять колхозную работу?

«Вот тебе и Санька во всем виноват! — вспомнил Павел вчерашний разговор в правлении колхоза. — Саньке-то, оказывается, тоже, нелегко приходится…» И сам себе словно бы наперед наказал, зарубку зарубил: никогда не суди о том ли, о другом ли сплеча да сгоряча. В любом деле старайся сначала разобраться.

Прибежал Вася Гайкин и сказал, что привел кладовщика.

— Мне тоже он нужен, — Санька поднялся с топчана вместе с Павлом. — Надо выписать овес на лошадей.

И они как вошли, так вместе и вышли из конюховской.

— …Кто вам дал право открывать? — услышали они грозный голос Петра Хабуса. — Мало ли что трактористы! А кто за сеялки отвечает? Вы, что ли? Раз поставили ко мне, сдали, значит, я и отвечаю.

— А если так — запирай свой сарай, — огрызнулся Элекси.

— Опохмелялся бы подольше — не только в сарай, в амбар бы залезли, дело-то не ждет, — это Володин голос.

Трактористы окружили Петра Хабуса. Павлу видна лишь кирзовая полевая сумка кладовщика да его черная кожаная шапка, надетая набок, из-под шапки вылезли косичкой давно не стриженные волосы.

— Здравствуйте! — громко поздоровался Павел.

Кладовщик вздрогнул от неожиданности, обернулся на голос.

— Здорово, — и зачем-то поправил шапку, подтянул ремешок сумки.

— Почему не пришел вовремя? — строго спросил Павел. — Тебя одного ждут десять человек. Опять под градусом? Ну-ка, побыстрей дай нам полога и мешки… Начнем с пшеницы, — Павел взял Хабуса за плечо и слегка подтолкнул к выходу из сарая.

— Я… я сейчас, — забормотал тот. — Я не знал, что ты здесь…

— А нас, значит, ни во что не ставит, — недобро усмехнулся Володя, — поскольку мы не начальство…

К обеду для всех сеялок была установлена норма высева отдельно по каждой культуре.

Полуденное солнце заметно припекало; Элекси с Гришкой помыли руки в натаявшей около сарая лужице.

— Если так будет припекать — через какую-нибудь неделю бугры уже и просохнуть успеют.

— Да, можно будет выезжать.

«Да, можно будет и выезжать», — вслед за Гришкой повторил про себя Павел.

Трактористы разошлись на обед, а он еще задержался на подворье.

— Вижу, не очень торопишься, — подошел к нему Хабус. — А мне как раз с тобой поговорить надо.

— Давай поговорим, — хмуро ответил Павел.

— Обедать куда пойдешь?

— Домой, куда же еще. Столовой в колхозе пока еще нет.

— Стало быть, сам же и варишь?

— А кого я заставлю варить?

— Тебе, парень, жениться надо.

— Уж не подобрал ли невесту?

Павел понимал, что весь этот разговор Хабус завел неспроста. Так оно и оказалось.

— Невесту ты и сам подберешь — девок в Сявалкасах хоть пруд пруди. Хотел хоть на один раз избавить тебя от обеденной стряпни. Айда ко мне, — и, как бы заранее боясь, что Павел может отказаться, добавил: — Виссарион Маркович не чуждался меня. Хороший был человек!..

На вид, на первый взгляд Петр кажется этаким мужичком-простачком. Но все село знает, как не прост этот мужичок. Все село знает, что кладовщик пьянствует. Но вот, поди ж ты, и кладовщиком работает много лет, и даже в правление избран. Уж наверное Трофиму Матвеевичу, если и не все, то многое известно о кладовщике, однако же он почему-то терпит его. Говорят, при недостачах зерна на собраниях многие кричат: «Усохло, списать!» Кричат, понятное дело, те, кто многим ли, малым, но попользовался от кладовщика: с одним он выпил, другому зерна из-под полы отпустил… Про Виссариона Марковича вспомнил. Да и в самом деле они с ним были вроде бы в дружбе. Неужели и Виссар принимал участие в его темных делах? Вряд ли. А узнать — как узнаешь? Пойти к нему на обед? Но за один раз, даже если обед будет и с выпивкой, — в первый раз даже и хмельной Петр Хабус ничего такого тебе не расскажет. А люди, конечно, увидят, люди про себя рассудят: не успел стать парторгом, а уж Петру Хабусу продался…

— Спасибо, Петр Васильевич. Пойду домой… А выпивать с утра пораньше воздерживайся. Вон сколько всяких дел. Горох еще повторно не пропустил, а ведь давно бы следовало закончить.

— Трофим Матвеевич болен, некому наряда на людей дать. Но ты не беспокойся. К севу все будет сделано. И выпивкой тоже не попрекай. У кого горло наоборот? Не пьет только тот, у кого не на что пить или кому не подносят. Тем более наше сельское дело: хочешь пиво вари, хочешь самогонку гони, — Хабус засмеялся.

Павел не принял шутки.

— Наряд на людей даст и Санька, бригадир. Но сказать об этом должен ты сам. Дитя не плачет, мать не разумеет… Пока.

— Так, значит, не пойдешь.

— Нет. Некогда по гостям расхаживать.

Павел зашагал в правление. Солнце светило в лицо, и глаза сами собой жмурились. Ватник пришлось расстегнуть: жарко.

Скоро, совсем скоро наступит день, к которому еще с осени начинают готовиться сельские жители и которого ждут с таким нетерпением, — день первой борозды.

 

7

Вон оно, солнышко-то, как наяривает, не успеешь и оглянуться, как в поле выезжать надо, а еще столько всяких дел недоделанных остается! Хворать, говорят, всегда плохо, а сейчас уж и совсем некстати, совсем не время.

Трофим Матвеевич уже не раз пожалел, что поторопился, что встал на ноги, не успев выздороветь как следует. Не раз вспомнил слова матери: «Возврат болезни — хуже самой болезни». Он старался утешать себя тем, что это никакой не возврат, а просто погорячился, понервничал вчера в разговоре с Кадышевым, вот и сказалось. Но от этого утешения легче не становилось. Сердце по-прежнему ныло, а временами вдруг начинало так колоть, что хоть криком кричи. Только кому кричать-то, ни до кого не докричишься. Марьи нет. Встанет, наскоро приготовит завтрак, и тут же в свою библиотеку. Будто опоздай она туда на час — все Сявалкасы у дверей ее будут дожидаться…

Трофим Матвеевич лежал на спине и глядел на белый-белый потолок. И чем больше он на него смотрел, тем тягостней становилось у него на сердце.

А ведь Марья-то… ну да, конечно, и одевается каждый день, как на свадьбу, несмотря на непролазную грязь, и что-то там со своей прической делает, и вся какая-то другая стала… — неужто в кого-то втрескалась на старости лет?.. Ну, до старости ей, конечно, еще далеко, по ведь уже тридцать, дурехе, тридцать, а не девятнадцать… Да нет, что это мне в голову всякая блажь лезет. Полежишь так еще с недельку, поглядишь на этот белый потолок, и не такое взбредет.

Трофим Матвеевич старался отгонять от себя эти мысли, но вдруг вспомнилось, как у правления Марья кидала в Павла снегом, и глаза у нее блестели каким-то непонятным блеском, и вся она была тогда какая-то взбудораженная, счастливая… Неужели? Неужели он за своими председательскими делами проглядел Марью?..

Нет, уж лучше думать про колхозные дела — это спокойнее, а то сердце опять закололо, как иголками.

Да, заболел он очень некстати… Столько дел! У половины машин нет скатов. Кто их достанет, кроме него, председателя? Был бы Виссарион Маркович, можно было бы хоть его послать к нужным людям. Да не раз и бывало: возьмет с собой несколько ящиков с яйцами — этой «международной валютой», как он их называл, — и ездит по городам, достает, что надо. Понятно, не в магазинах, не по счетам. Но потом составляли акт на покупку, ставили об этом в известность ревизионную комиссию, и дело с концом… Да и только ли одни скаты приходится доставать. А запасные части к тракторам и к тем же автомашинам. Сколько приходится тратить сил и времени, как приходится изловчаться, изворачиваться, совать взятки! Неужели не найдется ни одна умная голова и не подумает, как бы этих частей выпустить побольше и давать их нам в плановом государственном порядке, чтобы мы, председатели, не ловчили. А то ведь что получается: не для себя, для колхоза стараешься, но в случае чего за это старание очень даже просто можешь и в тюрьму угодить — документы-то липовые…

Кого же, кого бы послать за скатами? О Павле и говорить нечего: он так честен и праведен, что и его, Трофима Матвеевича, ни за грош продаст, и тех, кто ему доброе дело сделает, под монастырь подведет. Если бы еще твою кристальную честность, товарищ Кадышев, на автомашины вместо скатов можно было поставить! Послать Володю? Парень боевой, разбитной, но очень уж болтлив, весь район будет знать, где он был и что достал… Петра Хабуса? Что ж, этот мужик хваткий, этот может. Да и всякие ходы-выходы знает. Через его руки и те же яйца шли, и незаприходованный мед. Зашибает сильно, но если как следует хвост накрутить, воздержится, трезвым вернется. Вот только… только себя, сволочь, не забудет, попутно и себе жирный кусок урвет…

Вот и получается, что, кроме него самого, ехать в город некому, послать некого. Ох, и не вовремя же он слег!.. И семена не все просортированы, опять летом зацветет на полях своим ядовито-желтым цветом сурепка, и опять будут его ругать, кому не лень, и тыкать носом, как несмышленого кутенка. Эх, чертовская все же эта председательская должность!..

Трофим Матвеевич тяжело вздыхает, переворачивается с бока опять на спину, опять видит тщательно выкрашенный белилами потолок, и только сейчас до него доходит: почему так тягостно, так противно глядеть на его мертвенную белизну: потолок этот напоминает о госпиталях, по которым Трофиму Матвеевичу в свое время пришлось немало поваляться.

Хорошо бы заснуть! Но и сон, как назло, не идет. Какой уж там сон — солнце, вон оно, прямо в окно лезет. Скоро, совсем скоро в поле выезжать…