А на другой день Колбат убежал, выкрутив голову из ошейника на вечерней прогулке, и никакие розыски по городку не помогли. Как сквозь землю провалилась собака.

Весь этот день был мороз и страшная вьюга. По аллее и площадям городка змейками вился сухой, рассыпчатый снег; ветер переметал сугробы, как барханы в пустыне, и тут, понизу, свист ветра переходил в шелест пересыпаемого снега. И весь день у складов прохаживались часовые, закутанные в тулупы с поднятыми большими воротниками: так забирал мороз.

К ночи стало заволакивать небо, и, когда мы с Андреем, надев полушубки и валенки, вышли поздно вечером на аллею, чтобы покликать еще Колбата, сухой и острый снег посыпался нам на шею и лицо. Где-то вверху ломались от ветра сухие замерзшие сучья и падали на дорогу. Сквозь черный переплет ветвей над головой небо было мраморное, темное с белым: его заносило клочковатыми облаками. Казалось, что облака проносятся низко, задевая черные сучья. В дальнем конце аллеи из собачьего поселка слышался лай с жалобным подвыванием.

– Чего они? – сказал Андрей. – От погоды? Или скучают по Колбату? Дойдем до них.

Мы пошли. Через десять минут ветер выдул у нас из-под одежды все домашнее тепло и добрался до тела. Около собачьего поселка мы долго кричали: «Колбат!», и ветер относил крик куда-то в сторону. Колбат не отзывался. Продрогшие, мы вернулись домой.

– Завтра вызову Савельева, – сказал Андрей, – наверно, подлый пес залез куда-нибудь в тепло на конюшне и не хочет возвращаться.

Дома Лена, подняв голову над подушкой, спросила:

– Нашли Колбата?

– Нет, – ответил отец. – Спи, завтра найдем.

Утром я проснулась в шесть часов. Слышно было, как за штабом среди широкой площади сигналист играет подъем. Звук был чистый и доносился очень ясно – значит, ветра не было. Мне представилось, что за дверью около нашего крыльца на гладком снегу, наверно, есть собачьи следы – может быть, Колбат прибегал ночью, лаял у двери, а потом убежал, но по следам мы его отыщем. Я быстро оделась и вышла на крыльцо. Никаких следов около крыльца не было видно.

Еще было совсем темно, и, как всегда бывает ранним зимним утром на Дальнем Востоке, ветер притих, вызвездило, и мороз стал крепче. Небо еще не светлело, и утро можно было узнать только по тому, что звезды передвинулись налево по кругу. Большая Медведица, лежавшая вечером, точно ковш, за ночь повернулась на своей ручке и встала, как вопросительный знак.

После вчерашней пурги казалось, что чего-то не хватает. Не было присвиста ветра, который весь день вчера вырывался из-за углов зданий с такой силой, что люди пробирались согнувшись и наклонив голову. К утру наступила глубокая тишина. Можно было расслышать все звуки, далекие и близкие, определить, откуда доносится тот или другой, и почти со зрительной ясностью представить себе утренние дела людей в военном городке.

С разных сторон площади слышались визг блоков и хлопанье дверей, звуки шагов многих людей в сапогах по скрипящему плотному снегу. Это красноармейцы выходили из казарм на утреннюю зарядку. Потом раздался протяжный счет: «Ра-аз, два-а…» и хруст снега под тяжестью приседающих тел.

От домов, где живут командиры, торопливо прошли два человека, и звук их шагов долго удалялся через большую площадь к казармам. В правой стороне городка зазвенело у колодца привязанное на цепь железное ведро, заскрипел в уключинах деревянный ворот, все ускоряя вращение от падающего вниз ведра; потом послышался звук наматываемой цепи, полилась вода, и лошадь переступила с ноги на ногу, отрывая примерзшие полозья. Кто-то сказал ясным и молодым голосом: «Ну и мороз нынче!» – и слова эти можно было расслышать на другом конце городка. Это водовозы красноармейской кухни приехали к колодцу за водой.

Мороз и вправду был крепкий. Я озябла, и волосы у меня заиндевели, но не хотелось уходить в комнаты: вокруг все прибавлялось звуков и света и все шире развертывалось утро военного городка.

С нашего крыльца мне хорошо было слышно, как от конюшен ступали лошади, одни не спеша, а другие забегали вперед, вскидывая головами, и тогда звякали цепные чембура. Покрикивая на лошадей, красноармейцы вели их поить. Прошли часовые к воротам сменяться, и нарастание шумов и звуков утра на время приостановилось, зато стали резче видны предметы – крыши домов, деревья, – а звезд на небе стало меньше.

Когда совсем посветлело, от штаба по снегу цепью прошли три красноармейца. Один нес катушку с телефонным проводом, понемногу ее разматывая, другой поддерживал провод на высоте своего роста, помогая третьему, который на длинной палке поднимал провод вверх и зацеплял за сучья деревьев. Они учились проводить телефон в зимних условиях; как говорил Андрей – «наводили кабельную линию». Так хотелось, чтобы мелькнул на белом снегу черный быстрый Колбах, но его нигде не было видно.

Уже начался рабочий день городка, и я пошла в комнаты.

Проводив Андрея на работу и Лену в школу, я занялась своим делом у себя за столом. Слышу: в парадное постучали. Открываю дверь – и себе не верю: передо мной стоит товарищ Савельев с таким сердитым лицом, что узнать его сразу никак нельзя. Голос у него возбужденный, и он говорит с места в карьер, не здороваясь:

– Что же, товарищ начальник раздумал насчет собаки? Мы так вам советовали взять Колбата… Хорошая собака, а его на улицу?..

Ничего не понимаю и стою неподвижно.

– Вот поглядите, что с Колбатом наделали! – и выскочил обратно в дверь.

Я за ним.

Лежит на нашем крыльце на белом сверкающем снегу черный Колбат. Лежит неподвижно на боку, с запавшим животом, вытянув четыре деревянные какие-то лапы, и весь заиндевел. Голова откинута, и в прикрытых глазах посверкивают внизу узкие полоски голубых белков, а шерсть на груди красная от крови.

– Это что? – сердито спросил Савельев, приподнял правую лапу Колбата, и она вдруг в его руках надломилась.

Мне показалось, что тут уже все кончено…

– Перебили Колбату обе кости… Чего с ним теперь делать?

Я смотрю на Колбата и вижу: чуть шевелится заиндевелая шерсть на хребте. Приложила руку к груди. Слышу далекое и легкое движение жизни. И вот Колбат приоткрыл глаза.

– Так он же еще жив! – закричала я. – Скорее несите его в комнаты!

Савельев не задумался, поверил, видно, сразу, что я так же, как и он, жалею Колбата, склонился к нему, осторожно подвел руки под бок и задние лапы собаки, поднял ее и понес в дом. Я пошла впереди открывать ему двери.

Положили мы Колбата посередине столовой на серый половик. Когда его опускали, он немного пошевелился и затих. Окоченел совсем. И я не знаю, что бы сделать ему еще. Не человек: водки ему не дашь, чаю горячего не предложишь. Но в комнате тепло, и печь уже вытоплена. Хотела его к печке придвинуть, товарищ Савельев говорит:

– Не надо, пусть сам полегоньку отходит.

И слово-то какое пришлось! Так говорят про умирающих. Нехорошо стало у меня на сердце: погибает из-за нас собака. Хотела было потереть Колбату шею и живот, да иней на нем растаял в теплой комнате и подмочил шерсть; пусть уж лучше обсохнет.

– Колбат! – позвал Савельев. Глядим: пес слабо повел хвостом по полу, протащил немного, отдохнул, опять протащил. Я ему быстро согрела молока, подставила к носу – не пьет. И вспомнила, что в кухне есть рубленое мясо. Принесла горсть мяса и положила около чашки с молоком. Смотрю на него. Вот он потянул носом мясной дух, скосил глаза в сторону мяса и, не поворачивая головы, слабо лизнул языком. Я мясо поближе подвинула к носу – он кусочек слизал и съел. Мы с Савельевым открыли ему рот и налили туда теплого молока. Поперхнулся, но выпил. Так и стал наш Колбат отходить, только не к смерти, а к жизни. Укрыли мы его козьей шкуркой, оставили лежать, а Савельев стал мне рассказывать, где он нашел Колбата.

– …Я смотрю, что собаки не в себе, так и жмутся к будкам… «Что за оказия? – думаю. – Это кто-нибудь затаился. Собаки тайного хуже боятся…» Заглянул за будку Каниса, а за ней Колбат!.. Сердце у меня зашлось, когда я его увидел, – закончил Савельев. – Осерчал я… Вы уж простите, только я подумал: «Позабавились, да и прогнали собаку!»

– Что вы, Савельев, – сказала я, – да как же вам не стыдно?..

– А и стыдно, – просто сказал Савельев, – я же знаю, товарищ начальник понимает, что собака эта – всех мер!

Пока Савельев рассказывал, козья шкурка потихоньку стала шевелиться, и вот уже видно, как из-под нее высовывается темный собачий нос, мелькает розовый Колбатов язык, а рубленое мясо понемногу исчезает. Я подошла к нему, а Колбат как зарычит!

– Теперь, – говорит Савельев, – он еще с большей опаской станет относиться к людям. Ведь он от человека потерпел: рана у него на лапе стреляная.

Однако что-то надо делать. Принесла я йод, бинт, нащепала гладких лучинок для неподвижной повязки, и мы условились, что я буду Колбата перевязывать, а Савельев сядет напротив его морды и будет повторять «фу», чтобы Колбат меня не укусил. А ждать от Колбата теперь всего можно, потому что он озлобился.

Сел Савельев на маленькую Ленину скамеечку против Колбата, я – прямо на пол и взяла легонько больную лапу. Слышу, хоть и слабый пес и рычит заглушенно, но не по-доброму, а с настоящим злом. Я повторяю: «Колбат! Колбат!», Савельев говорит: «Фу!», и так я поднимаю лапу все выше и выше. Вижу, что входное отверстие маленькое, аккуратное, а выходное шире – наперсток войдет, – и из него, отогревшаяся в комнате, сочится струйкой кровь. Перелом я нащупала: обе кости перебиты, но не чувствуется, что много осколков. Однако кость на кость заходит, сближенная сократившимися мускулами.

Взяла я ножницы и стала очень осторожно обстригать шерсть вокруг ранок. Колбат все рычит, морщит нос, а я нарочно медленно, не беспокоя его, работаю, и он вроде как привык, что он рычит, а я копошусь в его лапе, но больно не делаю. Взяла я приготовленную ватку на спичке, обмакнула в йод и быстро смазала вокруг ран: сначала вокруг входной, потом – выходной. Все это сошло благополучно, от йода Колбат только сильно дернул лапой.

И вот, когда я совсем осмелела и, обвязав рану чистым бинтом, стала прикладывать с обеих сторон лучинки, чтобы закрепить неподвижно кости, понадобилось мне потянуть лапу, чтобы заскочившие друг за друга кости снова расположились как следует и правильно срослись. Мы и потянули вместе с Савельевым. Вдруг молниеносно Колбат поднял голову, сверкнули белые зубы и охватили в запястье мою руку так, что вся рука оказалась в его зубах. Мы и крикнуть не успели… Но чувствую – челюсти его не сомкнулись, а оставили между зубами пространство как раз такое, что мою руку зубы прижимают, но не прокусывают. И зубами он то отпускает, то снова прижимает, но осторожно. «Ага! – думаю. – Ты, пес, понимаешь, что я тебе не враг!»

Теперь мы с Савельевым уже смело растянули лапу, а Колбат угрожающе водил головой за моей рукой и все прихватывал ее зубами и рычал, а я не верила его злобе и перевязывала, как надо, и, когда кончила, сказала:

– Ах, какой злой пес!

И так надолго это название осталось за Колбатом, как второе имя.

Повязка вышла хорошая. Мы поняли это по тому, что после перевязки Колбат сел и даже смог опереться на лапу, но сразу же нагнул морду и стал выкусывать торчащие из-под бинта кусочки ваты. После ухода Савельева он несколько раз, несмотря на мое запрещение, теребил свою лапу, потом приплелся в мою комнату с белым кусочком ваты на носу и улегся под письменным столом, вероятно принимая его за недостроенную собачью будку.

Пришла Лена из школы и очень обрадовалась, узнав, что Колбат нашелся. Он принял ее дружелюбно, но заворчал и даже пытался встать, постукивая об пол кончиками лучинок, торчавших из-под повязки, но встать не смог.

Вечером вернулся Андрей со штабного выхода. Лена его еще на крыльце оповестила, что Колбат нашелся. Он вошел в переднюю в борчатке и шлеме.

– Где беглец? – спросил он. – Где такой злой пес?

И вдруг мы увидели, что Колбат затормошился под столом, сел, упираясь здоровой лапой, и, подняв на хребте шерсть и зло блестя глазами, зарычал. Андрей подошел ближе. Колбат, приподняв верхнюю губу над белыми зубами, шарахнулся в сторону и так и остался сидеть, прислоненный к столу, черный и недоверчивый, как старый ворон. Потом лапы его поползли по полу, он тяжело лег и закрыл глаза.