В шесть — семь лет я не могла ещё понимать, что совершается передо мной и какие события развёртываются на фабричном дворе перед окнами нашего флигеля. Вероятно, многое из виденного мною тогда я запомнила потому, что оно повторялось не один раз и об этом рассказывалось впоследствии взрослыми, когда я была уже старше. Но некоторые стороны жизни я замечала в то время, и постепенно они выступали всё резче, конечно, потому, что я сама подрастала.

Так, большой фабричный двор перед нашими окнами не только меняется весной и летом, осенью и зимой, но по-иному представляется мне и в разные времена моего детства. То это широкое, громадное пространство, где можно бегать с утра до вечера, гоняться за Чоком, смотреть, как Данила бежит отворять ворота «Микитину», и прятаться от девочек за углом фабрики или за ржавыми станками, сваленными у забора.

То это тёмный, сузившийся от вечерней темноты двор под крупными звёздами, и голос Кондратьева негромко поёт любимые его песни. То по хрустящему снегу мы идём с дедушкой Никитой Васильевичем, и синие тени ложатся от нас на белый, блестящий двор. И вдруг этот двор преображается: пятна красной, зелёной, оранжевой краски выступают на снегу; в ворота группами входят ткачи, собираются у конторы; слышится говор недовольных, раздражённых людей. За воротами раздаётся пронзительный свисток полицейского…

То, что на фабрике главным среди всех был хозяин я усвоила с самого детства. У него была фабрика, фабричный двор, контора, флигель, где мы жили, и дома, где жили рабочие. Хозяина, одного человека, боялось и слушалось много рабочих. Хозяин имел силу заставить всех их служить ему. Когда рабочим надо было увидеть хозяина, они иногда по нескольку часов дожидались его, стоя во дворе в любую погоду.

Самые сильные впечатления всегда появлялись перед глазами, словно изображенные на картине. И я через много лет помню фигуры людей: как они стояли, какое чувство выражалось на их лицах и какая одежда была на них в это время.

Вот рабочие собрались у конторы получать жалованье и ждут хозяина. Высокий сутулый ткач, которого все зовут «дядя Паша», говорил сейчас, что получка у него «грошовая», работает он «до полного изнеможения, а хозяин ещё старается урвать непосильный штраф. И жаловаться некому». Все, наверно, видят, что у дяди Паши худое, изнурённое лицо, он тяжело дышит и часто кашляет. Дуняша рассказывала, что он недавно упал во время работы в ткацкой и двое рабочих вынесли его во двор. Как же можно у больного брать штраф, когда ему надо лечиться? Вот и сейчас он закашлялся, и на губах его показалась кровь.

Дядя Паша кашлял гулко, придерживая рукою грудь, никак не мог перестать. Потом махнул рукой и отошёл, сел на лежащее у флигеля бревно. Он тяжело дышал, сплёвывал в сторону и затирал сапогом.

Две молодые ткачихи подошли к нему. Одна сказала:

— Тебе, дядя Паша, в больницу надо: кровью плюёшь.

— В больнице чахотку не лечат, — ответил подошедший Данила.

— Красный-то ситец моей кровью крашен, — сказал дядя Паша и тяжело вздохнул.

— Зато Павел Никанорыч поправляется, вон какой гладкий! — ответили ему.

В это время «Микитин» как раз привёз хозяина. Выйдя из пролётки, хозяин пошёл в контору сквозь самую гущу тесно столпившихся в дверях людей. И всю массу рабочих словно разрезает ножом; все расступаются, пропуская его, хотя только что проходил мастер из красильной и кричал: «Да пропустите же, идолы!» — И рабочие вовсе не торопились его слушаться.

Перед хозяином же все не только расступились, а и картузы сняли: вот как его боятся! Боятся, что хозяин рассчитает. Дуняша говорит, что если хозяин не даст денег, рабочим будет нечего есть, и они умрут.

Но кроме рабочих — ткачей и красильщиков, — на фабрике есть управляющий, ткацкие мастера, красовары и химики, конторские служащие. Какие это люди? Эти люди тоже боятся хозяина, это всем заметно: они идут или бегут ему навстречу и почтительно издали кланяются; когда хозяин поднимается на несколько ступенек к двери конторы, управляющий при мастер старается поддержать его рукой под локоть, как «батюшку» — священника, — который приезжал на двор фабрики служить молебен в день хозяйских именин. Как и рабочим, хозяин всем им тоже платит жалованье.

Я думаю, что они не умрут, если хозяин не даст им денег, потому что и управляющий, и мастера, и конторские служащие одеты тепло и чисто, не так, как рабочие. Они не ходят в растоптанных валенках или в лаптях и холщовых штанах, заплат на их пиджаках тоже не видно. Некоторые служащие носят шубы, пальто или поддёвки, на голову надевают меховые шапки, и хорошие картузы, и даже шляпы. Они похожи на хозяина не только одеждой, а тем, что они тоже грубо кричат на рабочих, будто рабочие им самые большие враги. Среди служащих есть такие, которые потихоньку жалуются хозяину на рабочих.

В этом разъединении людей, которое так явно замечается на фабрике, и управляющий, и мастера, и конторщики стоят на стороне хозяина. Рабочие их не любят и не разговаривают с ними при встрече. И ещё я знаю людей, которые не рабочие и не служащие; им хозяин не платит жалованье в конторе, но они тоже слушаются его приказаний и грубо обращаются с рабочими, даже могут избить человека, и им ничего за это не будет. Они и «забирают», то есть уводят рабочего с фабрики, и потом, говорит Данила, никто не знает, где он. Дуняша же знает: она говорит, что такого «забранного» сажают в тюрьму, где очень плохо и всегда темно. Из тюрьмы нельзя уйти, потому что двери там запираются на замок.

Эти люди — полицейские.

Но вот моего отца и дядю Петра никто из рабочих не боится, рабочие часто подходят поговорить с ними. Особенно часто отец разговаривает с красильщиками, интересуется, как получился новый его рисунок на ткани, каков он «в работе». Рабочие стоят и разговаривают с ним, иногда они вместе смеются и шутит. Вот и Кондратьев, который работает теперь на другой фабрике, всегда посылает с Ксенией и с Дуняшей моему отцу поклон. Дядя же Пётр однажды при мне передал Ксении какой-то свёрток для Кондратьева и сказал: «Вот, передай ему «гостинчика». А потом Ксения просила маму сказать Петру Ивановичу, что Стёпа благодарил и просит: «Пусть Пётр Иванович посылает ещё».

Уже через много лет я спросила у отца: могло так быть или нет? И, удивившись, как я могла это запомнить, он сказал, что действительно тогда дядя Пётр передал Кондратьеву напечатанные для рабочих листки. Всю правду узнавал рабочий из этих листовок: в них было написано, что богатство хозяевам создают рабочие, а сами живут в тяжёлом труде. И что им надо бороться против хозяев, за лучшую жизнь. Но для рабочего было самым опасным, когда у него находили на фабрике такой листок; за это его рассчитывали, забирали и сажали в тюрьму. Поэтому многие рабочие, как и служащие, чтобы не быть на подозрении, в обращении с хозяином тоже были покорными, а иногда даже казались угодливыми. Об этом я услышала позже от дяди Петра.

— Ты думаешь, если, завидев хозяина, рабочий срывает картуз с головы, то это он делает из уважения, из любви? Нет, девочка, уважать и любить хозяина, какой бы он ни был как человек, рабочим не за что. А снимает он шапку, покоряясь обстоятельствам, потому что пока ещё зависит от хозяина.

— А что значит «зависит»? — спросила я.

— О, это важное слово в жизни каждого человека! Бывает, что человек «зависит» или «не зависит». Так вот «зависит» для рабочего значит, что он боится остаться без работы. Всё, что рабочие выработают, забирает себе хозяин, а платит им совсем мало, от этого и происходит огромная несправедливость в жизни. И поскольку воя судьба рабочего зависит от хозяина, он и кланяется хозяину, хотя нисколько не уважает его.

Мой отец — тоже служащий и тоже кланяется хозяину, когда его видит, но отец не бежит торопливо ему навстречу, не подсаживает под локоть в пролётку. Когда я спросила дядю Петра, «зависит» ли мой отец от хозяина, он ответил, что «зависит», но отец сумел «себя поставить»: он не только конторщик, а, как и мой дед по отцу, Иван Иванович, умеет составить любой узор и подобрать наилучший рисунок для ткани. Для хозяина это очень выгодно, и поэтому хозяин его «ценит».

Дома у нас в толстой папке отец бережёт красивые рисунки, которые сам он придумал. На них раскрашены красками разные узоры: цветы, фигурки, бабочки. Эти же рисунки я часто вижу на образчиках, которые отец приносит с фабрики.

— У Сани большой вкус — говорит дядя Пётр. — Саня — художник по натуре. Его на Цинделевскую фабрику сколько времени зовут, так хозяин, как огня, боится, что он туда уйдёт. Вот он себя и «поставил».

Выходило, что хозяева сами делать ничего не могут: машины есть, а надо, чтобы ткали на них ткачи, рисунки на ситец — и то нарисовать сами не могут. Над этим ситцем дядя Паша всё здоровье потерял; Герасимыч на хозяина всю жизнь проработал. Двор — и то подметает Данила! Когда хозяин захотел посадить в дальнем углу двора молодой сад, он сам ни одной ямки не выкопал, всё делал Данила, а хозяин только указывал.

Да, различие между хозяином и рабочими было очень большое — хозяин прикажет, и все должны его слушаться: как он хочет, так и будет. Я до тех пор так думала, пока не случилось это увольнение Герасимыча — старика-красильщика — и все те события, которые за этим последовали.

Мой отец и дядя Пётр, как я не раз слышала от отца, были дружны с самого детства. Пока мой дед служил у француза-фабриканта, детей учили: у отца были большие способности к музыке, его отдали к немцу-скрипачу; второй же, младший, брат, Пётр, несмотря на то, что имел прекрасную память, учился кое-как, может быть, потому, что в это время дед умер и за мальчиком некому было присмотреть. Он любил рассказывать, заразительно смеясь, что из всего закона божьего, которому тогда учили, он запомнил лишь и ответил на экзамене «Катехизис — слово греческое», — после чего и был изгнан из школы. Тогда он отправился бродяжить по Волге.

Дядя Пётр плавал матросом на пароходах, работал на пристанях, ходил на лов с рыбацкой артелью, ездил на поездах кочегаром. Свою Лизавету Сергеевну он нашёл в трактире, где она плясала и развлекала гостей. Он женился на ней, поселился под Москвой и поступил куда-то счетоводом, а вскоре перешёл на Морозовскую мануфактуру. Жену он очень любил; она была ему верным другом и помощником.

Но это были только внешние события его биографии. Дядя был связан с нелегальной типографией, встречался с большевиком Ногиным и хорошо знал замечательного деятеля большевистской партии Николая Эрнестовича Баумана. Когда Бауман стал работать в Москве, организовывая новые рабочие кружки, дядя Пётр способствовал этому делу на морозовских фабриках, где служил. Преданный рабочему делу человек, он постоянно участвовал в распространении рабочих газет и листовок на фабриках; в его квартире под Москвой встречались рабочие. Он не был членом социал-демократической партии, он знал, что ему мешало: великим несчастьем и помехой он считал своё пристрастие к вину. Иногда он не бывал у нас по нескольку дней: болел.

Как и у брата, у дяди Петра был хороший музыкальный слух. Он играл на гитаре многие замечательные произведения. Я помню, как, сыграв что-нибудь, он задумывался и говорил: «Вальс Чайковского». Или: «Это милый Балакирев», «Жаворонок», вот… подобрал. Но таким он бывал только среди близких людей, и то не часто.

К тому времени, как мой отец женился, дядя Пётр уже работал на Морозовской мануфактуре; его хорошо знали рабочие и на других фабриках, где всё больше и больше выдвигались такие личности, как Кондратьев.

Сколько я себя помню, и отец и дядя Пётр ценили Кондратьева не только за его мастерство ткача. «Вот это человек!» — говорили они про него. Позже я узнала, что Кондратьев был одним из тех рабочих-передовиков, которые, ясно увидев в революционной борьбе цель своей жизни, вели за собой массу рабочих, открывая им то, что сами они выстрадали и поняли, работая в страшных фабричных условиях того времени. Огромное преимущество Кондратьева перед такими людьми из служащих, как дядя Пётр, заключалось в том, что Кондратьев сам был рабочим и, значит, на себе испытал тяжёлый гнёт бесправного труда на хозяина, насилия, унижающего душу, лишения хозяевами рабочих самых необходимых прав человека. Он узнал на себе цену хозяйских обещаний: на фабрике чуть не каждые полгода сбавлялись расценки и ежедневно штрафовали рабочих за малейшую ошибку. Работая ночами и в праздники, он слышал ходовые фразы фабричной администрации, что «рабочий — такая скотинка, которая в отдыхе не нуждается».

Убеждения человека складываются правильно, когда он глубоко узнаёт жизнь и смело откидывает старое, мешавшее ему видеть. Так и Кондратьев, задумавшись над страшной несправедливостью жизни, продолжал вглядываться и думать обо всём, что видел. Постепенно он вошел в круг людей, которые уже поняли причины этой страшной несправедливости и знали, как с ней бороться. Они помогли ему выработать твёрдые убеждения. Эти убеждения он и начал проводить в жизнь: вооружённая массовая борьба против царского самодержавия — вот что должно было привести рабочих к освобождению, вот о чём неустанно говорил им Кондратьев. Его лицо и он сам необыкновенно ясно вспоминаются мне не только потому, что он был отцом лучшей моей подружки, а, главное, потому, что я чувствовала отношение к нему людей — моего отца, матери, ткачей, дяди Петра и даже Данилы. Да он и не мог не вспоминаться тому, кто знал его. Кондратьева уважали и любили, как уважают человека, чувствуя в нём достоинство, приобретённое и выращенное им самим.