В саду зацвели яблоньки. Молодой сад, который — я хорошо помню — при мне сажал Данила-дворник совсем маленькими деревцами, вырос и стоял такой нарядный. Цветы плотно сидели на ветках, белые их лепестки внизу, у чашечки, были густо подкрашены розовым и так хорошо пахли.

Вот, значит, я тоже подросла, но почему-то мне этого по себе не видно, разве только платья становятся коротки мне, и мама их «выпускает» каждый год.

То, что я немного подросла, я знаю и потому, что теперь мне кажется смешным бояться тёмной комнаты. Раньше, «когда я была маленькой», я боялась вечером проходить одна через тёмную столовую потому, что в углу под диваном кто-то сидел, может быть, даже медведь. Днём под диваном никого не было, но я почему-то знала, что по вечерам медведь откуда-то берётся под диваном, и, если я хоть шаг сделаю от двери, он выскочит и зарычит. Порожек у этой двери мне хорошо запомнился: я стою, держась за притолоку, и ноги мои словно прилипли. Глаза прикованы к дивану, и я вижу, что бахрома, которой он обит внизу, легонько колышется… И вдруг я решаюсь, бегу через комнату во всю силу, сердце стучит, и я как будто оглохла: так бьёт в виски кровь. Вскакиваю в спальню, а там мама зажигает лампу и, увидев моё красное лицо, говорит: «Сколько раз тебе говорить, что в доме бояться нечего?»

Теперь я нарочно пробегаю в темноте через комнату, стучу по дивану палочкой и даже кулаком, и, конечно, медведь не показывается, потому что его там и нет вовсе. А когда я рассказываю девочкам, что раньше, «когда была маленькой», боялась, мне кажется, что это было очень давно.

С тех пор, как уехала Клавдичка, у нас дома без неё стало пусто: отец с утра до вечера на работе, мама целый день занята: то шьёт на машинке, то готовит обед. И я целый день бегаю по двору с девочками. Иногда собирается много ребятишек, и мы играем в любимые наши горелки. Больше всего я люблю водить:

Гори, гори ясно, Чтобы не погасло. Глянь на небо — Птички летят, Колокольчики звенят…

Говоришь это каким-то особенным, поющим, звонким голосом, а сама посматриваешь одним глазом и ждёшь, что вот-вот из-за твоей спины с той и с другой стороны вырвутся стоящие в паре подружки и побегут со всех ног, делая большой круг. Мне надо успеть поймать кого-нибудь из них прежде, чем они встретятся. И когда после такой игры приходишь домой, мама проводит рукой по моим волосам и говорит:

— Опять вся мокрая!..

Как-то в самое цветущее время начала лета меня взяли в Ново-Гиреево к дяде Петру. Лизавета Сергеевна встретила нас одна, приветливая, очень миловидная в синем ситцевом платьице. За ней тотчас вышел на крылечко кот тигровой расцветки, взглянул равнодушно зелёными глазами и, сделав вид, что наш приезд не может отвлечь его от выполнения ежедневных обязанностей, вспрыгнул на перила и стал следить за пролетающими ласточками.

Ласточки носились низко над землёй, почти чертя крыльями по траве, и было удивительно, что птицы соединяли с воздушной лёгкостью какую-то стальную точность полёта. Лизавета Сергеевна показала мне под крышей гнездо, слепленное из глины, и я едва могла поверить, что ласточки сделали это сами.

— Ты у нас девочка городская, — сказал отец, — и того, верно, не знаешь, что ласточки низко летают к дождю.

Но солнышко светило так ясно, никакого дождя не могло быть! У Лизаветы Сергеевны было много интересного. В комнате стояли пяльцы, в них был впялен кусок полотна, и по нему были вышиты гладью необыкновенно плотные белые цветы с разными мережками.

— Да вы, Лиза, я смотрю, и монастырской гладью умеете шить! — с восторгом сказала мама. — Сколько же тут надо настилать?

Лизавета Сергеевна стала показывать очень охотно, её маленькие ручки так и замелькали над пяльцами.

Иголкой она словно целилась немного сверху и, легко воткнув, ухватывала её и вытягивала снизу. Блестящие льняные нитки ложились тесно одна к другой.

— Ну, вы, Лиза, просто мастерица! — ещё раз повторила мама. — И рисунок прелесть какой!

— Это у меня большой заказ, — сказала Лизавета Сергеевна. — Приданое одной из дочерей купцов Разорёновых.

Потом мы напились чаю, а дяди Петра всё не было, и мы с мамой и Лизаветой Сергеевной пошли за рощу на луг собирать цветы. Отец же сказал, что посидит на крылечке и дождётся Петра.

Первый раз была я на таком лугу; всюду, куда ни глянешь, меня окружали плотные глянцевитые листья, над ними на тонких стеблях поднимались свежие, душистые цветы, и можно было сорвать любой. Горячее солнце грело голову и плечи, летали бабочки, и мне было необыкновенно легко и счастливо.

Когда мы уже шли обратно, лёгкая сероватая тень внезапно легла на всё вокруг. Я оглянулась, ища, откуда она появилась, и вдруг увидела за рощей темно-синюю тучу. Туча поднималась так, будто её толкало снизу, и, когда я взглянула на солнце и снова на тучу, я заметила, что расстояние между ними сильно уменьшилось. Край тучи был плотный и беловато курился в голубое небо. Настала такая тишина, что казалось, ни один цветок не шелохнётся.

Далёкий гул послышался за лесом, как будто там глухо заворчало что-то большое.

— Ну, быть грозе! — сказала мама. Туча поднималась всё быстрее, она словно спешила надвинуться на голубое небо, и в этом ее быстром движении от края её отрывались клочки облаков и летели вперёд, к солнцу. Пронёсся сильный порыв ветра, наклонил траву, и все цветы закачались и затрепетали. Край тучи надвинулся на солнце, стало темно.

И вдруг огненной змейкой блеснула молния, и разом над головой раскололся звучный, отдавшийся во все концы неба удар грома.

— Бежим! — крикнула мама, и мы побежали.

Было немного страшно, но больше весело. Пыль так и отлетала на бегу от моих ног. Мама бежала, смеясь и подобрав длинные юбки, порою останавливалась, чтобы отдохнуть. Она отстала, а Лизавета Сергеевна бежала легко, как девочка.

Молнии сверкали одна за другой, гром перекатывался гневно и гулко. Но отец уже шёл нам навстречу, и с ним почему-то стало не страшно.

Ветер взвил около нас пыль, подхватил откуда-то белый лист бумаги и, словно поддерживая его с обеих сторон, покатил вперёд по дорожке, как колесо, с угла на угол. Ух, как теперь засвистел ветер и понёс песок и мелкие камушки!

Первые капли дождя ударили в землю, особенно запахло свежим, и при взблеске молнии я увидела, что роща стоит вся светлая, молодая на синем тучевом фоне и листья её недвижимы, хотя они только что трепетали. Так же и бежавший по дороге мальчуган при свете молнии словно застыл на бегу. Над головой с оглушительным треском снова прокатился гром, но прелесть рощи меня так поразила, что я остановилась и посмотрела ещё раз.

— Молодчина! — сказал отец. — Не боишься грозы, это хорошо.

Полил дождь, капли его застучали по моей голове, а вот уже и струйка потекла по спине… И мы вбежали на крыльцо, на террасу.

— А где же ласточки? — закричала я и вскочила на стул, чтобы рассмотреть их гнёздышко. И оттуда на меня глянули два чёрных глазка испуганной птички.

Сквозь слитный шум падающего на деревья и на крышу дождя слышались сильные порывы ветра, но молнии теперь блистали реже и удары грома всё отдалялись.

И тут, весь мокрый, подбежал к крыльцу дядя Пётр и громко крикнул:

— Лиза, скорее сухую рубашку!

Он переодевался в комнате и не то ворчал, не то сердито читал стихи:

— «Не водись-ка на свете вина, тошен был бы мне свет!..»

— Что с тобой, Петя? — спросил отец. — Ты как будто немного того… Чем ты недоволен? Гроза пройдёт, как ещё свежо и прекрасно будет.

— Гроза! Что гроза? — сказал дядя. — Сейчас я скажу вам нечто такое, что вы ахнете…

Дядя Пётр сел к столу и положил на стол оба сжатых кулака. Глаза его зло блестели.

— Пятнадцатого мая в Цусимском проливе японцы потопили всю эскадру Рождественского! Всю. Прекрасные суда, матросы, офицеры — честь русского флота — потоплены, погибли… — И он обвёл глазами лица стоящих около него мамы и Лизаветы Сергеевны.

Обе они испуганно, со слезами на глазах смотрели на него. Отец встал, молча подошёл и тоже сел к столу против дяди Петра.

— Несчастная эта война с Японией, — сказал он. — Погнали людей на край света, погубили всю эскадру!

— Я шёл сюда и непрерывно ругал скотов и негодяев, — сказал дядя.

Можно было легко понять, что дядя Пётр обвиняет кого-то, кто погнал «на край света» людей и кто имеет власть на этом очень далёком, наверно, краю света «губить эскадру». О том, что идёт война, об эскадре, крейсерах я всё-таки имела слабое и весьма туманное понятие: на улицах Москвы в то время продавались интересные открытки из толстого картона, на которых в левом нижнем углу был нарисован русский военный крейсер с пушкой на носу, а в другом углу наискось — японское судно, из-за трубы его выглядывал японец со злым лицом. — Шёл я, ругался на чём свет стоит и со злости купил вот эту штуку…

Дядя Пётр полез в карман и вытащил как раз такую открытку. Он подозвал меня, дал мне рассмотреть картинку, потом зажёг спичку и приложил её к дулу пушки, нарисованной на носу русского крейсера. Сейчас же с лёгкой вспышкой зажёгся огонёк, и будто кто-то повёл по картону огненным угольком, побежал наискось через всю открытку к японскому судну. Под самым его дном огонёк приостановился, и вдруг щелкнул довольно громкий взрыв. На месте японского крейсера и выглядывавшего японца осталась дыра с обгорелыми краями.

— Не хотите ли?! — спросил язвительно дядя Пётр, обращаясь к отцу и матери. — Как ловко мы взрываем японские крейсеры, но, увы, на открытках! Свою же эскадру дали японцам потопить. Чудовищно! На всех перекрёстках продают эти открытки — безобразное издевательство над превосходным нашим флотом, над нашими матросами, которые могли бы действовать превосходно, если бы в штабах не сидели бездарные люди.

Дядя Пётр с отцом долго разговаривали, называли красивые имена погибших судов: «Орел», «Ретвизан», «Аскольд»… И все они, такие же гордые и красивые, как крейсер «Варяг» в «Ниве», словно выплывали передо мной на широкой глади никогда не виданного моря.

— История расскажет нам, как вели себя наши русские герои перед лицом опасности, — сказал дядя Петр. — Примеры героизма — «Варяг» и «Кореец» — всегда будут памятны русскому народу. Но гибель лучших людей в несчастную эту войну он не простит…

— Вот уж на самом деле грозовые дни настали, — сказал отец.

— Ну, грозы ещё впереди! — ответил дядя Пётр. — С тех пор как царь встретил рабочих пулями, они многое поняли.

Гром погромыхивал, но дождь быстро переставал; с крыши ещё сбегали тонкие струйки воды, но они становились всё тоньше, и скоро уже падали только отрывистые звучные капли. Как же освежился воздух после грозы! Хлынуло солнце, и первая ласточка вылетела и взвилась в голубое, чистое небо.