…Осенью 1905 года вся Россия была охвачена событиями, страшными для царского правительства. Начавшись с сентябрьской забастовки печатников в Москве, революционное движение нарастало с каждым днём. К печатникам присоединились булочники, трамвайщики, железнодорожники, рабочие машиностроительных заводов, ткацких фабрик; стачка охватила рабочих крупных городов и самых различных профессий. Это была уже общая политическая забастовка. Большевики звали рабочий класс к решительным боям против царя, готовили вооружённое восстание. Этой же осенью крестьяне поднялись против помещиков, жгли и громили барские усадьбы.

Остановились поезда на всех железных дорогах страны, перестали работать железнодорожные мастерские, прекратилась работа почты и телеграфа. Октябрьская политическая забастовка стала всероссийской. Рабочие руки перестали трудиться, и жизнь огромной страны, движимая ими, замерла. Ленин писал: «Страна замерла перед бурей».

И буря грянула в декабре, когда рабочий класс перешёл в открытое наступление и вступил в бой с полицией и царскими войсками. В Москве и во многих крупных городах создавались Советы рабочих депутатов, которые руководили борьбой рабочих.

Главной крепостью восстания в Москве была Пресня, боевыми дружинниками здесь руководили большевики. И Пресня первая покрылась баррикадами…

Лёг первый снег, и на ровной его поверхности не видно, как в прошлые зимы, ярких пятен вылитой краски, брошенных шпулек, чистых следов людей. Одни мастера иногда проходят на фабрику, и лишь изредка приезжает в контору хозяин.

Эта зима чем-то не похожа на прежние, хотя и наступили такие же морозные зимние дни. Главное, что во дворе давно уже не слышно шума работающей фабрики. По целым дням не видно никого из девочек и мою «учительницу», Марию Степановну, её мама отдала в школу учиться шить. Черноглазая Маня будет портнихой.

Дуняша тоже не приходит с Пресни. Мама говорит, что конка не ходит, а пешком по морозу идти далеко: простудится.

Данила, как всегда неторопливо, прибирается около ворот и конторы. Когда я в морозный день выхожу погулять, он поглядывает на меня и говорит:

— Отдувайся, а то щёки замёрзнут! Грей их изнутри тёплым воздухом. — И сам смешно надувает свои щёки, чтобы показать мне, как это надо делать. — Нынче одна гуляешь?

— Одна. Почему-то никого из наших ребят не видно.

— Холодно! — отвечает Данила. — Это из тёплой комнаты хорошо на мороз, а как дома печка не топлена, тогда как?

Печка у нас топлена, но и у нас многого нет: мама теперь зажигает маленькую лампочку и переносит её из комнат в кухню или зажигает там свечку, лампадку, потому что керосин покупать очень трудно. И говорит, чтобы, умываясь, мы не лили зря воду: воду теперь носят издалека.

Отец сейчас целые дни проводит дома, но на скрипке он играет редко. Зато он учит меня складывать и вычитать цифры. Приходит и дядя Пётр.

— Почему рабочие не стали работать? — спрашиваю я дядю Петра.

— Потому, девочка, — отвечает он, — что они хотят добиться лучшей жизни, а тогда работать по-другому.

Добиваться им, видно, нелегко. Во дворе я встречаю серые, изнурённые лица людей, и с каждым днём они становятся истощённее, но когда люди разговаривают между собой, в голосах их нет уныния.

Зимним вечером на фабричном дворе ветер метёт снег, забивает стекло фонаря у ворот, и свет его тускло ложится на заметённое снегом крыльцо конторы. Мне кажется, эти холодные зимние ветры появляются целой компанией: одни из них шумит и воет в трубе, другой свистит по земле и несёт позёмку. Так они перекликаются между собой.

Мама боязливо подходит к окну и слушает.

— Ты что слушаешь? — спрашиваю я.

— Ветер очень сильный, — отвечает мама. Я давно слышу какой-то неравномерный далёкий гул. Иногда это похоже на гром, но грома зимой не бывает. Днём со двора гул был слышен сильнее, сейчас он доносится глухо. Лицо у матери тревожное, глаза блестят, она волнуется. Я понимаю, что она не хочет пугать меня. Но я и сама знаю, что это и есть «стреляют».

Отец стоит у открытой форточки, прислушиваясь к далёким залпам.

— Это у вокзалов, наверно… — говорит он. — А вот это в стороне Сухаревки. Пресню от нас меньше слышно.

Когда к нам заходит дядя Пётр, мама спрашивает его:

— Ты знаешь, Петя, что там делается?

— Царские войска стреляют по рабочим, — отвечает он. — Вот что там делается. Около Ваганьковского кладбища поставили пушки, бьют всю ночь… Дружинники — боевые дружины рабочих — отстаивают баррикады и, конечно, тоже стреляют; идёт бой.

Выходит, что царь и его войска опять стреляют по рабочим! Значит, царь — такой жестокий враг рабочих… В моей голове зарождается какая-то неясная еще мысль:

— Дядя Петр, а что такое баррикады?

Дядя Пётр начинает объяснять: чтобы обороняться от царских войск, рабочие всюду строят укрепления, снимают с петель ворота, разбирают заборы, выносят из домов ящики, бочки, мебель и всё это вытаскивают на улицу и перегораживают её высоким забором. Это и называется — баррикада.

— Ну, об этом ей не надо рассказывать, — остановила его мама.

— А почему? Надо говорить обо всём, чтобы человек понимал жизнь. Сколько раз спорю с вами, и всё без толку. — Дядя Пётр говорит досадливо, даже со злом. — Вы её учите слушаться старших, говорить правду, быть честным человеком, то есть таким, который не ворует, не лжёт, не обманывает. Главную же черту честного человека — иметь убеждения и бороться за них — вы упускаете. А без этого все ваши высокие добродетели ничего не стоят…

Иногда дядя не приходил подолгу, и по каким-то неуловимым признакам, может быть, по следам усталости на его лице, я узнавала, что там у рабочих положение трудное.

— Неужели подавят? — спросил его однажды отец.

— Вероятно. Рабочие борются геройски, но накануне боя жандармы арестовали Московский комитет большевиков. Нашим приходится обороняться, а это всегда труднее. Правительство же всё подтягивает войска из Петербурга в Москву. Большое упущение, что Николаевская дорога осталась в руках правительства.

Однажды вечером красно засветилось небо, со двора было видно зарево.

— Пресня горит, — сказал Данила.

Пресня! И Дуняша, и дедушка Никита Васильевич, и Катюшка, и Ксения — все там, на Пресне! Я побежала к маме, плача, и долго не могла успокоиться.

Мне страшно за них всех, и тёмные декабрьские ночи, полные опасности, навсегда врезываются мне в память.

…В окошко стучат, и мама идёт открывать дверь. Входит дядя Пётр, заметенный снегом, иззябший. Он снимает пальто и стряхивает с воротника и с усов намёрзшие ледяшки.

— Саня в конторе? — спрашивает он и, не дожидаясь ответа: — Я только что оттуда! — говорит он.

«Оттуда» — это значит, что дядя Пётр был на Пресне, там, где стреляют и где живут дедушка и Кондратьевы.

— Отца у нас в полицию вызвали, — отвечает мама. — Боюсь…

— Бояться не надо. Никакого основания нет за него бояться. У вас тут ещё тихо.

— А там…

— Там большие бои. И большие жертвы. Кондратьев ранен и, кажется, сильно. Руководил боевой дружиной.

— Ой! — мама поднимает руку к лицу. Глаза её широко открыты, и вдруг слёзы — одна, другая — скатываются по щеке.

— Его сюда привезут, — говорит дядя Пётр, — там спрятать трудно; обнаружат-расстреляют на месте.

— Куда же сюда? — нерешительно спрашивает мама.

— Ну… куда-нибудь, — отвечает дядя Пётр. Он садится к тёплой печке, берёт со стола налитый матерью стакан чаю и, обхватив его обеими руками, долго не выпускает.

— Стойко держатся! — горячо говорит он. — Сотни баррикад, не преувеличиваю… Вся Пресня покрыта баррикадами. И — представьте, себе — драгуны и войска: привезённые из Петербурга, часто не выдерживают против наших дружинников.

— Страшно! — говорит мама и вздрагивает: в окно снова стучат. Из коридора она возвращается вместе с отцом, вопросительно заглядывая в его лицо.

— Пустяки, только предупредили, — говорит он, здороваясь с дядей Петром.

И сразу же возникает движение во дворе: кто-то подъехал к нашей двери. Не раздеваясь, отец проходит в кухоньку и откидывает крючок двери. Дверь распахивается, белый холодный воздух течёт по полу. За дверью видны тёмные фигуры. Два человека входят в кухню, навстречу им из комнаты, худой, высокий, выходит дядя Пётр.

— Куда нести? — спрашивают его вошедшие.

Дядя Пётр переводит глаза на мою мать. Она стоит у притолоки, бледная и растерянная, не решаясь на что-то. Вдруг лицо её краснеет до слёз.

Осторожно, заходя спиной вперёд, большой, широкий человек в полушубке пятится, таща что-то тяжёлое, другой, обхватив чьи-то ноги, помогает ему, и вместе они вносят бледного, неподвижного человека.

— …Дальше, дальше несите, в спальню… — шепчет мать.

Я вижу землисто-серое знакомое лицо Кондратьева с закрытыми глазами, широкие брови и руку. Руки поднимается, нащупывает что-то на груди, — значит, человек жив…

Ночью меня разбудил гулкий стук в ворота. По двору к рабочим общежитиям с зажжёнными фонарями пробежали полицейские. Они искали скрывшегося дружинника. К нам они не зашли.