Моя мать родилась двадцать второго марта, в день весеннего равноденствия. В булочных в этот день продавались испечённые из теста жаворонки, и дома говорили: «Сегодня жаворонки прилетели». Я думала, что это говорят не про настоящих жаворонков: куда же им прилетать зимой?

Дедушка Никита Васильевич пришёл раз в день маминого рождения и сказал, что мы пойдём с ним за город встречать весну. Меня тепло одели, завязали голову колючим шерстяным платком, и мы отправились.

Сначала мы сели на конку. Трамваев тогда ещё не было. Вагон конки тянули запряжённые в него лошади, вагон тихо катился по рельсам и поскрипывал на поворотах. Было утро, и с нами ехали женщины из деревни с корзинами на базар. Дедушка спросил одну из них:

— Ну как жаворонки? Прилетели?

— Как же, как же! — ответила женщина. — Поют!

Конка остановилась, и дедушка сказал, что дальше она не пойдёт. Мы вышли, повернули за угол дома, и перед нами открылось блестевшее на солнце белое поле. На снегу грядкой лежала потемневшая дорога.

Дедушка Никита Васильевич взял меня за руку и повёл к дороге прямо по снегу. Снег был мягкий, неглубокий. На нём позади нас оставались следы, большие, широкие, и маленькие, мелкие следочки. Дедушка, большой, в жёлтом полушубке, шёл, подняв голову, и глубоко дышал. Снизу мне были видны борода его и крупный нос с широким изгибом ноздрей, розовые широкие скулы и нависшие над глазами густые с сединой брови.

— Дыши, дыши носом! — говорит он мне. — Тяни воздух глубже.

Я тяну носом, и воздух, кажется мне, пахнет, как летом, травой и цветами.

По дороге легче идти: она плешая, бурая. Всюду торчат соломинки, валяются клочки сена. Солнце светит ярко. В вышине над снежным нолем чисто и легко звенит голос маленькой птички.

— Дедушка, это кто поёт?

— Жаворонки прилетели, вот и поют, — отвечает дедушка.

— А почему они зимой прилетели?

— Они весну принесли. Теперь зиме конец! Теперь весна настанет.

— А как она настанет?

— День прибавится, вот как!

— А как он прибавится?

— От ночи займёт. Нынче равноденствие: день и ночь сегодня равны. А завтра день будет больше, а ночь укоротится. Солнце засветит жарче, снег растает, трава пойдёт.

— Весь снег завтра растает?

— Не весь сразу, а помаленьку. День-то прибавляется всего лишь на воробьиный скок.

— А какой это скок?

— Видела, как воробьи скачут? Сколько прыгнет — это и есть «скок». Так день за днём подойдёт весна, заиграют овражки, и придётся мне, видно, ещё раз до весны дожить.

— Почему ещё раз?

— А может, больше и не доживёшь. Жизни уж много миновалось. Видишь, борода седая.

— Ты, дедушка, поживи ещё.

— Это уж как придётся. Я не отказываюсь.

Он берёт из маленькой табакерки щепотку табаку, нюхает и, зажмурясь, чихает… Потом долго прислушивается к пению смелой птички, прилетевшей среди зимы с новой весной.

Звонкая песня жаворонка кругами поднимается выше и выше в небо. А птички не видно! Голова у меня покрыта шерстяным платком, связанным матерью. Я верчу головой направо и налево, платок отдувается и сползает на затылок. Дедушка этого не видит. Я свободно поднимаю голову и вижу, как высоко надо мной в голубом чистом воздухе трепещет и уносится с песней вверх маленькая птичка.

— Я бы до ста лет жил! — говорит дедушка Никита Васильевич. — Да здоровье у меня попорчено. У нас, на бахромной фабрике, пыль, бывало, летит густо. Оттого у бабушки твоей Меланьи Михайловны здоровья-то вовсе нет. Глотаешь эту пыль, глотаешь, а выдыхнуть и время не найдёшь. По полям-то я только на старости лет стал похаживать, раньше часу времени не было…

— Почему?

— Кто работает, тому гулять недосуг, — отвечает дедушка.

— Микитин заругает?

— Ясно, что Микитин. — Дедушка Никита Васильевич смеётся.

Я уже знаю, что Микитин — хозяин фабрики, где служит мой отец — может заругать, рассчитать и выгнать рабочего с семьёй… Тут дедушка замечает, что голова у меня открыта.

— Эх, ты! — говорит он. — Накройся платком, не студи голову. Головой-то ещё жить понадобится. У нас все в роду с головами, хоть отца, хоть мать возьми. Или деда с бабкой. — И, тихо ступая по дороге большими ногами, обутыми в валенки, подшитые кожей, рассказывает про деда и бабушку, про своё детство в деревне, когда они были крепостными: — Сестра Авдотья, твоего папани мать, со мною же на бахромной фабрике работала. Когда нам волю дали, нас дядя из деревни в Москву взял. А до того мы были крепостные.

— Это какие крепостные?

— Подневольные люди, вот какие. Нас только двое от всей семьи осталось: я да Авдотья. Поставил нас дядя на бахромную фабрику работать. Маленькая фабричка была. Хозяин наш на Коншинской фабрике шёлковую и нитяную пряжу покупал, из неё бахрому, шнурки, кисти разные делали. Авдотью частенько за шпульками посылали на фабрику. Она красивая была, степенная. Спросят, ответит скупо, лишнего не молвит, тяжёлый узел подхватит, да и пойдёт. Её твой дедушка, Иван Иванович, приметил. Он у Коншина на фабрике узоры для тканей составлял, молодой совсем был… «Как вас зовут?» — спрашивает. «Авдотья Тароватова». «Позвольте, я вам узел донесу». «Нет, вам мой узел не унести». «Как так?» Схватил узел, да не удержал. Авдотья улыбнулась, а в улыбке она еще краше становилась. «Я же говорю: за нашу работу легко не возьмёшься». Подняла узел и пошла. После дедушка твой пришёл ко мне сватать сестру. Я его знал. Он тоже калужский был, деревня их недалеко от нашей. «Что, — говорю, — торопишься. Иван Иваныч? Ты её мало знаешь». «Я, — отвечает, — год на неё глядел, один раз говорил, а век прожить думаю». «Ну, — говорю, — дело твоё, а на меня не обижайся…»

Речь дедушки течёт плавно, я не всё понимаю в ней, но мне хорошо идти с ним рядом по полю и слушать.

— Ну, стали твои дед и бабка жить вместе — Саньки, твоего отца, родители. Дедушка потом с Коншинской фабрики ушёл, у француза-фабриканта служил; тот дорожил Иваном. За его ткани хозяину не один раз медали на выставках присуждали. Потом хозяин прогорел, фабрику продали, деда твоего по шапке… Дед в скорости и помер…

Так мы долго идём с дедушкой Никитой Васильевичем. Снег обтаивает на солнце. Взятый в горсть, он рассыпается зёрнами и пахнет свежо и душисто.

— Не хватай снег руками, — говорит он, — языком не пробуй, не сахар! А простудишься, мать больше никогда со мной не пустит. Ай тебе не охота со мной гулять?

— Охота, охота! — кричу я и обеими руками хватаю дедушкину руку.

— Ну то-то! Вот, значит, и слушайся!

Дедушка останавливается и глядит вперёд: но дороге навстречу нам двигается лошадь, запряжённая в розвальни. Человек шагает рядом, его сопровождает, то и дело забегая вперёд, жёлтенькая собачка с острыми ушами. Дедушка оглядывается:

— Ты, гляди-ка, куда мы зашли! Москвы-то почти и не видно. Не пора ли домой?

Он дожидается, пока встречный человек поровняется с нами, и спрашивает его о чём-то. Они стоят и разговаривают, поглядывая на солнце. Лошадь тоже остановилась и опустила голову: потянулась за клочком сена на дороге.

— Залезай в сани, — говорит мне дедушка, — я пешком пройдусь.

Я бегу и сваливаюсь на сено, постеленное в розвальни. Собака прыгает за мной. От неё пахнет свежим воздухом и талым снегом. Пахнет и сено и подтаявшая за день дорога.

— Но-о! — кричит хозяин, и лошадь, мотнув головой, трогает с места.

Я сижу на сене, обхватив шею мирно улегшейся собаки. Передо мной покачивается спина лошади, мерно переступают покрытые блестящей шерстью ноги, и длинный белесый хвост заносится ветром в одну сторону.

Около саней, быстро семеня ногами, идёт невысокий хозяин лошади, и рядом с ним широко шагает большой бородатый дедушка Никита Васильевич. Теперь я слышу уже не одного жаворонка они поют высоко над нами, и впереди, и по сторонам. В небе катится солнце, звенят уже неумолчно жаворонки…

Я просыпаюсь оттого, что собака выскакивает из-под моей руки и начинает лаять.

Большая лошадиная морда суётся сзади к нам в сани и кивает, будто мне кланяется. Над собой я вижу мягкие губы, влажные ноздри, белую полосочку от носа к большим добрым глазам и протягиваю руку. По лошадь вздёргивает голову, отстаёт немного и объезжает нас, проваливаясь в рыхлый снег. Стукаясь о наши розвальни, мимо продвигаются сани; в них сидит человек с красными щеками, в меховой шапке и правит.

Вокруг меня всё так же светло, но это уже не поле, а городская улица. Лошадь останавливается перед деревянным домом с крылечком и жёлтыми ставнями. Из-под крыши вдоль всего дома висят толстые длинные сосульки. У ворот в жёлтой соломе роются куры, и красный с зелёным хвостом петух, выгибая шею, звонко кричит «кукареку».

Из дома выбегает мальчик. Хозяин лошади говорит ему: «Открой ворота, сынок!» — и зовёт нас погреться. Но дедушка Никита Васильевич отвечает, что нас уже дома заждались. Мы прощаемся и уходим. Из-за угла, позванивая и дребезжа, выезжает конка.

Я сижу рядом с дедушкой на лавочке конки, еду по Москве и смотрю на улицы и дома. За день они сильно изменились: снег около домов почернел и стал ноздреватый, как губка, крыши мокрые и блестят. И везде с крыш вытянулись толстые полосатые сосульки. Вот как скоро жаворонки принесли весну!

Мальчишка выскочил из булочной с жаворонком в руке. Жаворонок весь розовый с чёрными изюминками вместо глаз, крылышки и хвостик разведены веером.

— А мне жаворонка? — спрашиваю я дедушку.

— Жаворонка! Мы с тобой живого жаворонка слышали. На что тебе такой?

— Мне жаворонка хочется!

— Ничего не сделается, потерпишь! Долго проходили мы с тобой, последнего жаворонка, видать, парнишка купил. Больше не осталось.

Мне жалко, что жаворонка мне не достанется. Может быть, в булочной остался хоть один? Но конка катится быстро, лошади, понукаемые кучером, торопятся. И мальчик и булочная с золотым калачом на вывеске уже далеко.

— Чего насупилась? — говорит мне дедушка Никита Васильевич. — А где мы с тобой побывали-то! А?

Я снова вижу, как я ехала на розвальнях с желтой собакой и лошадиная морда кивала у меня над головой, а в небе звенели голоса маленьких птичек. И, не умея выразить, как всё это мне нравится, я молча лезу к дедушке на колени.

Дома мама выбежала нам навстречу и сказала, что «старого и малого» нельзя пускать вместе: всегда пропадут. И спросила, где мы были.

— Мы живого жаворонка слышали! — сказала я.

Мама развязала и сняла с меня платок и пальтишко, и они сейчас же запахли речкой и свежим воздухом, как пахло там, в поле. Волосы у меня слежались, и их пришлось расчёсывать гребешком. Рукавички были мокрые, их сразу же повесили на отдушник. Мама стала доставать из шкафа и ставить на стол тарелки, а дедушка Никита Васильевич понюхал табачку и громко чихнул.

— Хорошо погуляли, — сказал он. — Одно плохо, Грунечка: пока мы гуляли, парнишка последнего жаворонка купил.

— Да ну? — спросила меня мама, улыбаясь. — Тебе жалко?

— Жалко! — ответила я, залезая на стул. И вдруг увидела на столе румяного, красивого жаворонка. Он смотрел выпученными глазками, и носик у него немного пригорел.