Вскоре после маминого рождения наступал её любимый праздник. В этот день выпускали птиц на волю. Дома у нас никогда не держали птиц в клетках и, чтобы выпустить, птичек покупали заранее на Трубной площади. Отец или дедушка Никита Васильевич приносил небольшую клетку, в ней по жёрдочкам прыгали пёстрые весёлые щеглы, чижи и плотные красногрудые снегири.

Птицы жили у нас день или два, и в это время я не отходила от клетки. Я смотрела, как они пьют воду из привязанного к прутьям клетки стаканчика и поднимают головки, такие гладенькие — пёрышко к перышку. Рассматривала тоненькие их лапки; удивительно было их лёгкое устройство. Мама иногда подходила, наклонялась к клетке и говорила:

— Им тут тесно, птицам нужен простор. — И вдруг, как будто кого-то стесняясь, читала наизусть:

Вчера я растворил темницу Воздушной пленницы моей, Я рощам возвратил певицу, Я возвратил свободу ей…

Потом в жизни, начиная читать вслух любимые мои стихи, я тоже чувствовала это стеснение, как будто говорить стихами было неудобно рядом с окружающим меня, а может быть, я боялась прочитать хуже, чем надо читать стихи. Но мамино стеснение доходило до того, что она краснела, на лице её появлялось тревожное выражение, и она замолкала.

— А дальше? — спрашивала я.

Тогда она продолжала спокойнее. Иногда она оживлялась, доставала из комода тетрадь в синем картоне, где были переписаны любимые её стихи «Саша», «Размышления у парадного подъезда», и долго читала подряд. Но это бывало редко.

Однажды к нам пришёл дядя Пётр. Он любил птиц и животных. Это он подарил мне Чока.

— Пойдём со мной на Трубную, — сказал он, — купим птичку или живую рыбку. Спрашивайся у матери.

Так мы с дядей Петром пошли на Трубную. Был март. В Москве ещё лежали вдоль заборов потемневшие сугробы снега. Ещё ездили на санях, но воздух был такой свежий и душистый, как бывает весной у реки.

На Покровском бульваре по гладко подметённому плацу около казармы вперёд и назад маршировали солдаты. Дядя Пётр остановился и долго смотрел на них, чуть наклонив худое лицо с большими рыжеватыми усами. Мне надо было потянуть его за руку, чтобы он пошёл дальше.

Трубную площадь мы увидели сверху, со Сретенского бульвара. Под гору от нас, около маленьких торговых палаток, освещённая ярким солнцем, передвигалась толпа людей. Люди шли, останавливались и снова расходились. Мальчишки скатывались на санках по бульвару и подъезжали к самым палаткам.

Я посмотрела с завистью и дёрнула дядю Петра за рукав.

— Это мы сейчас устроим. Мальчик! — подозвал он худенького мальчика в разорванной кацавейке.

— Возьми-ка вот девочку, прокати.

— А ну её! — ответил мальчишка, но тон у него был неуверенный.

— Нет, брат, так не годится. Давай заведём дружбу: вы прокатитесь вместе, а потом ты пойдёшь с нами птиц смотреть. Я и тебе птичку куплю.

Мальчик насупился и молчал.

— Экой ты какой недоверчивый! Думаешь, обману? Я не люблю обманывать.

— Ну, ладно… Пойдём, что ли, — подумав ещё, сказал он мне с неохотой.

Мы поднялись с ним по бульвару, таща за собой плохонькие санки. Он недружелюбно взглядывал на меня:

— Испугаешься — за плечи мои держись, а за шею не хватайся. И не ори.

Мы съехали по самой крутизне. Санки далеко откатились за палатки.

— Ещё поедем! — сказала я.

— Ладно, как дяденька скажет, — снисходительно ответил мальчик.

Но дядя Пётр объявил:

— Хорошенького понемножку. Пойдёмте на рынок, а там видно будет.

Мальчик взял санки, и мы пошли.

Первый, кто нам встретился, был высокий худой человек с чёрным щенком на руках. Он шёл, поглаживая висячие шёлковые ушки щенка, и повторял:

— Покупайте, господа, толковая будет собачка.

Мальчик сказал:

— Это охотничья. Видишь, как она носом нюхает?

Не успели мы отвести глаз от собачки, как перед нами открылся проход к ряду маленьких лавочек; около них ходили продавцы. В руках они держали длинные удочки, красивые зелёные поплавки и коробочки с крючками. Покупатели, наклонясь над коробочками, выбирали крючки, грузила и поплавки. Посматривая направо и налево, я незаметно для себя очутилась у одной из лавочек и заглянула в открытую дверь.

В окно её светило солнце, и лучи его падали на широкий прилавок. На прилавке стояли стеклянные банки с водой, насквозь прозрачные в солнечных лучах, в них снизу вверх из жёлтого песка росли длинные светло-зелёные листья, и между ними проплывали красные и золотистые рыбки.

Я вошла в лавочку и остановилась, рассматривая рыбок. Особенно понравилось мне, как продавец ловил их маленьким черпачком, перекладывал в баночку с водой и отдавал покупателю.

— Достань мне вот того рысака, — указал дяденька с бородой и весёлыми, насмешливыми глазами на полосатенькую, очень быструю рыбку.

— А ну-ка, дай я сам его поймаю! — И взял черпачок из рук продавца.

Рыбка мелькнула, как синий флажок. И каждый раз, как черпачок приближался к ней, она быстрой синей чёрточкой сверкала вверх, вниз, вбок и уходила.

— Верно ты угадал: это рысак настоящий, — сказал хозяин, — а у тебя сноровки мало.

Он взял черпачок, опустил его в воду, дал рыбке успокоиться, потом, когда она тихо стала подниматься вверх, легко подвёл черпачок снизу и поддел рыбку.

— На всё, брат, надобно уменье, — сказал он, опуская рыбку в подставленную покупателем баночку.

И там она заметалась от стенки к стенке.

— Дяденька, вон она где! — услышала я голос мальчика, который меня прокатил на санках.

— Куда же ты девалась? Вот тебе дяденька задаст!

Они уже, видно, подружились. Дядя Пётр купил ему крючок на тоненькой леске, и мальчик не отходил от него.

— Дяденька, пойдёмте того щегла поглядим, — попросил он.

Мы все вместе пошли смотреть «того щегла». Щегол был пёстрый, весёлый. Он прыгал в узкой клеточке, где, кроме него, сидели ещё две серые птички с помятыми перышками на головках.

— Это чечётки, — сказал мальчик, — они смирные. А вот это канарейка.

Он шёл с нами и не напоминал, что дядя Пётр обещал ему купить птичку.

— Ну, канарейка — птица неинтересная, — ответил дядя Пётр.

— Птица эта, брат Митюшка, не наших лесов. Хочешь щегла?

Мальчик покраснел от смущения и кивнул головой. Он и так смотрел на этого щегла, не отводя глаз.

Дядя Пётр спросил продавца, сколько стоит щегол, и уж достал кошелёк.

— Гривенник, — ответил продавец, — да ещё клетка…

Дядя Пётр положил монеты на прилавок, взял клетку со щеглом и повернулся…

К прилавку шёл высокий человек в барашковой шапке, с небольшой бородкой, в пенсне, из-за которого пристально смотрели серьезные глаза. Он остановился в двух шагах от нас.

— Дядя Пётр, — спросила я, — а мне ты купишь чечёточку?

Дядя Пётр не ответил. Он всё смотрел на подошедшего человека. Потом наклонился к нам, взял меня за плечи, повернул и сказал тихо:

— Посмотри и запомни. Я потом расскажу, кто это…

Когда мы отошли с клетками, где в одной сидел щегол и в другой две чечётки, он сказал нам:

— Это писатель Чехов, гордость русского народа. Он написал много хороших книг. Придём домой, попроси отца прочитать тебе про Каштанку.

Мы пошли домой; мальчик тоже шёл с нами. Он держал клетку со щеглом перед самым своим носом и всё не мог на него налюбоваться. Дядя Пётр взял у мальчика санки и понёс их сам. Уже долго шли мы, а мальчик всё не отставал.

— Чего ж ты нас провожаешь? — спросил дядя Пётр. — Мы и сами дойдём.

— Я не провожаю, я домой иду.

— А где твой дом?

— В Кожевниках.

— Вот что! — дядя посмотрел на него. — Отец-то где работает?

— На Цинделевской фабрике.

Оказалось, мальчик жил близко от нас.

Он сказал, что знает наш двор, всегда ходит мимо.

— Можно, я приду, когда вы будете выпускать чечёток? — спросил он дядю Петра.

— Приходи, — ответил дядя Пётр.

Через год или больше с того дня, как мы ходили на Трубную за птичками, отец, придя домой, сказал глухо:

— Умер Чехов.

И мать заплакала. Меня взяли на похороны Чехова. По улицам отовсюду шли люди, тысячи людей.

— Иди, иди, — говорил отец, — вот сколько людей любили Чехова, читали то, что он писал. И ты будешь читать…

— «Каштанку»?

— Не только «Каштанку», а много прекрасных его рассказов о том, как живут люди.