Врача-академика с редкой, странной фамилией Мойся, унаследованной от еврейских местечковых предков, возвращали с допроса.

Его волокли по низким, почти квадратным в сечении коридорам, они причудливо змеились, делались то прямыми, то изломанными под неверными углами, то вдруг искривлялись, выгибались дугой; стены сближались неотвратимо, казалось, вот-вот они соприкоснутся, раздавят, превратят в кровавую лепешку; но, едва коснувшись истерзанного тела, стены поспешно пятились, прядали куда-то прочь, их выпуклости делались вогнутыми; стены вырастали ввысь, терялись в черноте, а может быть, они углублялись и тьма была внизу? Лампы, несчетные, разбросанные кое-как, непрестанно, безостановочно меняли цвет — зеленые, желтые, багровые, белые, синие, фиолетовые, опять синие, оранжевые, то в полоску, то пятнами; они менялись размерами — от чуть ли не микроскопических, тех, что применяют в медицине, до почти прожекторных; они отличались неустойчивостью формы — каплевидные, шарообразные, трубчатые, плоские, кубические, спиральные, змееподобные; они звучали — скрежетали, взвизгивали, трубили, гудели, даже мяукали; от них воняло сероводородом и благоухало тончайшими духами, они отравляли воздух трупными миазмами и сочились ароматами весеннего луга; они подмигивали, мерцали, разливали ровный лабораторный свет, они лупили с размаху по глазам прямыми, точно штырь, лучами, гасли, оглушая мглой, вспыхивали шаровыми молниями; они падали, звенели осколками, воссоздавались вновь сами по себе…

Гориллоподобные охранники, еще два часа назад подтянутые, стройные юноши, волокли его, ухватив под руки, а ноги волочились по каменным плитам, словно у паралитика, ноги волочились, цеплялись за малейшую неровность, ступни подскакивали, осеченные болью. Кровь лилась отовсюду, откуда только могла течь, — из ноздрей, ушей, рта, мочеиспускательного канала, анального отверстия, даже из-под век; ее было так обильно, что позади она покрывала каменные плиты сплошным слоем, похожим, наверное, на ковровую дорожку, она хлестала потоками, несоразмерными ни отверстиям, откуда она покидала хилое тело, ни количеству, данному природой любому человеку, но ведь здесь ничего человеческого и не существовало, ведь ни гориллоподобные стройные юноши, ни сам он, влачимый с допроса, ни следователь — каждый по-своему не были, конечно, людьми.

Обрывки, клочья ускользающего, меркнущего сознания — то ли здесь было, на допросе, то ли там, в коридоре… Нет, наоборот, здесь — коридор, там — допрос… Неважно!.. Ускользает… Обрывки, клочья…

Нет, нет, нет!.. Никто из нас… Ах, никто!.. У-у, гадина, мы все знаем… Нет, не я, только не я… А кто?.. Не знаю… Не знаешь, сволочь, ну получай… Нет, вы правы, я Меер… То-то же… Да, я не Мирон Семенович, я Меер Соломонович… А еще кто, кроме?.. А кроме… я — Вершинин, да, я — Вершинин, нет, это он, он, Вершинин… А, раскололся, падла, значит, Вершинин во всем… Нет, нет, я не Вершинин, я Мойся, академик, я никого… Никого, сука? А Вершинин?.. Не знаю, я генерал, стать смирно… Я тебе стану…А я на самом деле и не Меер, не Мойся, я ворон, а не мельник… Какой еще там мельник, из вашей банды?.. Да, он, он под кличкой Мельник, он, Вершинин, не надо меня бить… Не будем, вон плевательница, суй морду туда…

Его волокли по тщательно вымытым плитам коридора, ровно светили голые стандартные лампы под потолком, ноги подгибались, держали плохо, поэтому его и волокли, взяв под мышки, двое стройных, совсем не гориллоподобных юношей, он попросил остановиться на полминутки, даже дали платок, приложил к носу, посмотрел — чисто, ни капельки крови. Да и откуда ей быть, если охаживали какой-то матерчатой колбасой, наполненной, похоже, песком, отбивали почки, ударили по мошонке, лупцевали по животу, нет ни ран, ни синяков, ни кровоподтеков.

Сознание вернулось. Боже мой, простите, Василий Николаевич, я, кажется, упоминал вас, академика Вершинина, простите, многоуважаемый коллега, я потерял рассудок, но я, поверьте, не сказал им ничего дурного про вас, да и что я, собственно, мог им сказать на их бред, они же параноики с характерными симптомами, они фашисты…

Нет, нет, господа солдаты, я не подумал про фашистов, как вы можете предположить такое… Я думал о товарище Сталине, я всегда о товарище Сталине…

— Да здравствует великий вождь товарищ Сталин! — кричал он в гулком коридоре, где вообще не полагалось кричать, и тем же платком, что сжимал он в руке, заткнули рот, ладонью тренированно ударили под колени, сшибли, поволокли тряпичным кулем по залитому кровью полу, кровь надвигалась потоком спереди, по ней гладко и приятно идти, ползти, волочиться, по этой бархатной дорожке, и какой дивный здесь, в прекрасном коридоре, свет… И какие умные, остроумные люди; утром вошел в камеру надзиратель, выкликнул: кто здесь на букву «МЫ»? И следом за каким-то Мироновым откликнулся он, Мойся… И надзиратель, ах как изящно, сказал: мойся, говоришь? Вот мы тебя и умоем, пархатая харя… И Вершинин мне пожал тихонько руку, когда выводили… Он, он всему виной, проклятый фашист Вершинин, фашист хренов… Он, честное слово, товарищи красноармейцы, ваши превосходительства, господа рядовые, я это утверждаю с полной ответственностью, я — не как-нибудь, я — генерал-майор медицинской службы, пархатый жид, заслуженный деятель науки РСФСР, России, проданной мною, я — бывший главный специалист Красной Армии всю войну, и войну развязал я, профессор Мойся Меер Соломонович, развязал по сговору с многоуважаемым фюрером, хайль! Смерть жидам, спасай Россию! Вы еще возражаете, пархатый Вершинин Василий Николаевич, а может, не Василий вы, а Дон Базилио, бразильский почтальон? Или вы — Баська, шлюха с Молдаванки? Хайль! Ур-ра! Эс лебэ!

Дверь громыхнула, от сильного толчка в спину Меер Соломонович едва не хлопнулся, но Вершинин успел его подхватить. Мойсю шатало, и, покачавшись на шатких ногах, он сперва поглядел мутно, после осмысленно сказал:

— Покорнейше извинения прошу, если можете, Василий Николаевич.

— Вы… Вы о чем? — дивясь и пугаясь, пробормотал Вершинин. — О чем вы, Мирон Семенович, благослови вас Бог? Разве вы меня затруднили хоть чем-то, я просто поддержал вас за руку, покорнейше прошу извинить, если я причинил вам боль…

— Нет, я не о том, вы меня поняли неверно, многоуважаемый коллега… Это я должен просить… Впрочем, знаете, просил бы вас покорнейше впредь называть меня так, как в документах, я не Мирон Семенович, я — Меер Соломонович…

— Да что вы, в самом деле, Мирон… Хорошо, Меер Соломонович… Да что с вами, голубчик?

— Я ворон, а не мельник! — речитативом спел академик Мойся, пал на четвереньки, шустро перебирая руками, приволакивая бессильные ноги, пополз, так воя, что камера смолкла.

— Оклемается, — профессионально заверил какой-то урка. — С ними, тилигентами, бывает.

И, уцепившись за слово «тилигент», прочастушил старое:

Бом-бом, тили-тили, Нашу маму сократили. — Тили-тили-тили-генты!

— радостно закончил он.

Офицеры государственной безопасности — их временно втиснули сюда, в камеру, чтобы докладывали о врачах-убийцах и дополнительно воздействовали на их психику, — роли уркаганов играли хорошо, профессионально.