Одним вечером Сигмонд с Гильдой ужинали в трактире, все явства были уже сьедены, пили молоко с куличами. Внимание Сигмонда привлек разговор за соседним столом.

Плешивый поселянин, что то яростно доказывал тощему человеку с хронически недовольным видом серой физиономии.

— Умереть мне на месте, если вру! Как на смертном одре клянусь, вот и друган мой скажет. — Тыкал плешивый рассказчик пальцем в сторону массивного соседа. Тот согласно головою кивал, — Да, было мол дело.

— Так вот идем мы значицца с друганом вместе — продолжал плешивый, — идем и зашли прямо в Блудный Бор. Ясно дело не далеко, а так с краюшку. Дюже там черника знатная, хотелось собрать ужо, вина поставить на зиму то. Значицца собираем мы енту чернику-ягоду на поляне, а дело— то уже к вечеру было, брюха поподтягивало, жрать-то я вам, братцы мои, скажу охоцца ужасть как, да ничего мы с собою не взяли с дуру. Ну жрем енту чернику, горсть в кошелку, горсть в рот, уже все морды, как у бесов черные, а все едино голодно.

Вдруг зрю, ба, да на полянке той прямо у меня поперед носу, животина лежит. Я такого зверя отродясь не видал. Мордой он кажись на нашего сурка смахиват — рыло такое, зубы длинючие, хвост тоже махонький и размером схож, только наши-то сурки, такие, в теле, а ентот не, кабы тощее. Зато мех знатный, ворсистый, пуху много. А уши длинющие, прямо до заднего места достают. Ну думаю, что за тварь такая невиданная тут издохла, а глядь, а он — то не падла, дышит. Вроде как спит дюже крепко. Я тогда его быстро имал, шею свернул, зову другана, ходи мол сюда, погляди, тварь то какая.

— Верно говорю? — Обратился рассказчик к другану. Друган, видать, молчун по натуре, головой закивал, все мол так в точности и будет.

— Ну, значицца стали мы совет держать, сожрать эту зверюгу, али нет — мало ли какой погани в Блудном Бору не водитси, каб не потравитьси. А, порешили, была не была, больно уж жрать охоцца. Ну мы его тотчас освежевали, костерок загнетили, начали помаленьку жарить. Пахнет, холера, у меня с друганом аж слюнки текут, ну думаем — наедимси ужо. Ну сготовился ентот зверь, сняли мы его с угольев, горяч больно, невмоготу жрать, и терпежу ждать пока простынет нету. Взял я его в руки, как был на вертеле, глаза зажмурил и только было за окорок евойный хватил зубами, ан нету его, пропал, холера. Токи патык в pуках опаленный. Я смотрю, туды, сюды, ну нет зверя жаренного. Ужо погрешил на другана, думал он шутки глупые шутит, да у того самого зеньки на лоб повылазили. Ну дела, говорит, щез.

— Во, щез и вся недолга. — Вставил друган.

— Эко, думаем наваждение, поглядели по сторонам, а нема, и шкуры нема, и потрохов нема, и даже крови, что на траву пролилась, и той нема. Мы с друганом как вскочили, да ну бежать от этого места колдовского, даже свои кошелки с черникою забыли. Ужо за ними боле не ворочались, пропади они пропадом, чтоб мы туда ишо ходили! Во, чо в Блудномто Бору быват.

Во, — кивал головой молчаливый друган. Зашумел народ в трактире, оказалось не только Сигмонд, многие слушали эту историю.

— Чо брешешь, чо брешешь? — Спрашивал у рассказчика худой слушатель.

— Хто брешет, собака брешет, а я правду говорю. — Отзывался плешивый.

— Правда твоя липовая. По твоей правде, так жаренный каплун запоет!

— Во сказал, как соплей в кашу напустил. То ж каплун, а то зверь невиданный из Блудного Бора. — Стоял на своем скорый на язык плешивый.

— Все одно брешешь. — Не унимался худой скептик.

— Сам ты брешешь. Ну скажи ему. — Обращался расказчик к массивному другану.

Молчун друган, лишних слов не говоря, подтверждающе крякнул и протянул к тощей физиономии необозримый свой кулачище.

— Во.

Худой разом сник и ретировался на дальний конец стола, с недоверчивыми своими замечаниями боле не пхался. Сигмонд улыбнулся — во всех мирах в кабацких спорах этот аргумент обладал магической силой убеждения. Окромя худого, народ в зале принял рассказ серьезно. Знали все, что где, где, а в Блудном Бору и не такое может статься. Повезло еще мужикам, сумели целыми невредимыми убраться, разве только штаны обмочили небось, хе-хе. А то наука будет, неча шляться по колдовским местам. Одно только смущало слушателей — описание невиданного зверя, скорее с перепугу такой им померещился.

— О, погодь, а че нам баил Рыжий Хромка, мы тодысь ево на смех подняли, думали перепил мужик, с ним енто быват. — Вспомнил вдруг ктото из зала.

— И то верно, баил такое, да где он? Нешто уже пъян?

Нашлись охотники, пошли Хромку разыскивать, скоро сыскали. Оказался Хромка не пъян, то есть еще не спал непробудно, но выпивши был крепко. Отлили его водой, поставили чарку. Хромка стоял шатаясь, цепляясь пальцами за стол, Мутным взглядом обводил зал, никак не мог уразуметь, что от него хотят. Потом чарку принял, немного оклимался и, трудно ворочая языком, поведал свою историю. Получалось, что он тоже в Блудный Бор попал, чернику собираючи, и на поляне увидел зверя. Ну так сильно не рассмотрел, потому что был далечень, но заметил, что уши имел непомерные, до самого зада. Пошел было Хромка зверя имать, да тот раз — и пропал. Не убег в лес, не схоронился в траве, а именно взял и пропал. Был да нету. Да, серый был, с белыми подпалинами, а может наоборот, белый с серым, не разобрал из дали. Хвост? Не было никакого хвоста, по крайности как у лисы или, к примеру, у крысы. Он тогда нини, он бы заметил.

— Во, я ж говорю, тот самый зверь! — Радовался плешивый. — А поляна с дубом дуплистым, с гнездом на вершине?

— Она.

— Как со старой дороги у сухой осины заворачивать?

— Она, в точности она. — Подтверждал Рыжий Хромка.

— Во, я ж правду говорю! — Еще боле веселился плешивый поселянин и, обращаясь к тощему зануде, торжествовал. — А ты говоришь — брешешь, во, слушай человека, он знаить!

Тощий поглядывал на человека, сомневался в знаниях пъянючего Хромки, но вспомнив кулачину, ему предъявленную, помалкивал.

Благодарные слушатели поднесли Хромке еще одну чарку, тот принял и завалился храпеть у стола. Его, как важного свидетеля простили, вон из трактира в ближайшую лужу трезветь не сволокли, оставили под столом, только малость пододвинули, чтоб сидеть не мешал. Такое совпадение деталей в рассказах разных людей окончательно убедили, даже самых маловерных в существовании таинственного зверя, обладающего колдовской силой. Люди стали бурно обсуждать услышанное. Особо всех интересовала сущность зверюги и природа ее волшебства.

Сигмонд, которому порядком надоела эта шумная дискуссия, леймотивом которой служило многократно повторяемое «Дык, в Блудном— то Бору всякой нечисти густа-а-а», не выдержал.

— Да что вы, мужики шумите? Ну кролик это, обычный кролик и все.

— Чо брешешь, чо брешешь-то? — Опять затянул свою волынку недоверчивый мужик.

— Зачем мне обманывать? Вот подойди, посмотри, убедись сам. — Отвечал Сигмонд снимая с шеи кроличью лапку, дань сентиментальным воспоминаниям о родном мире.

Тощий подошел, посмотрел, за ним потянулись другие любопытные, а все в зале были такими. С суеверным страхом разглядывали Сигмондов амулет.

— Чо брешешь! Дык это сурка лапа. — Не соглашался тощий.

— Сам ты сурка лапа! Да где ж ты видал сурка такого, дурья твоя башка. — Накинулись на него остальные. К Сигмунду подошел человек лешаковского обличья. Толпа, сгрудившаяся у стола расступилась, пропуская знаменитого местного охотника. Тот, не торопясь, солидно, с видом эксперта поразглядывал диковинную лапу, однако ее не трогая, и уверенно заключил:

— Не, не сурок это, может, если бы задняя лапа, то похоже, а ета сразу видать — передняя. А передняя лапа у сурка другая, пальцы длиннее будут. И масть другая, и мех другой совсем. Не сурок это.

— Дык, а кто ж?

— А леший его разберет. — Отвечал эксперт. — Не ведаю, сроду не видал такого зверя и следов не видел.

— Во, говорил я! — Еще пуще радовался плешивый. — Тот самый зверь, я ево сразу узнал, тот что и наш, верно?

Друган согласно кивал головою.

— Во, я ж говорил, а ты — брешешь, да брешешь, — не упускал случая подковырнуть смущенного таким поворотом событий сухого скептика.

— А и впрямь у энтого, ну как там его, кролика, уши длинючие?

—Лезли пораженные зрители к Сигмонду с вопросами.

— Да, дествительно очень длинные.

— А откель у тя эта лапа?

— Откуда, откуда. — Раздраженный этой кутерьмой сказал Сигмонд. — Съел я кролика, а лапу взял на память!

— Да ну, так и съел. И он, кролик энтот, не того, не щез? — Казалось, народ поразился не тому, что кролики могут бесследно исчезать, а наоборот, тому, что могут и не исчезать.

— Как съел, так считай и исчез. — Загадочно ответил Сигмонд и добавил. — Почему кролик у меня должен исчезнуть?

Фраза эта, нечаянно сказанная, привела к последствиям, предугадать которых Сигмонд не мог. Все восприняли ее как: «Почему кролик у МЕНЯ должен исчезнуть», и в их глазах вокруг Сигмонда образовалась аура магической силы, превышающую силу волшебного зверя-Кролика. Видя, как отодвинулся от него народ, как в людских глазах возникло почтение в перемешку со страхом, понял Сигмонд, что сболтнул лишнее. Понял, что, как и прежде, лучше ему помалкивать, пока детально не разберется в местных обычаях. А сейчас разнесется молва по всему селу и завтра не найдется желающих меряться силой с человеком, страшно даже подумать, съевшим кролика.

Так оно и вышло. Желающих сразиться было мало, но зато толпой валили, платя положенный сбор, просто поглядеть на витязя Сигмонда и его талисман. Так, что выручка все равно была весьма приличной. Впрочем ярмарка уже заканчивалась, торговый люд потихоньку стал разъезжаться и пора было и борцам ехать дальше.

А сидел в тот вечер в трактире один монах. Никто его особо не приметил, а если и приметил, то внимания не обратил.

А даром.

Грустно сидел в углу монах брат Ингельдот, прозванный злословной братией монастырской Свинячий Лыч. Пpозвали его так обидно за однажды с ним бывшее. Задумал отец игумен пpиобpести для аббатства двух поpосят, мальчика и девочку. Мальчика, путем известной опеpации, в кабанчика пpевpащенного, откоpмить на кишку, а девочку pастить на pасплод. Послал с теи Ингельдота, выделивши ему на это дело монастыpских денег, по счету. Поехал монах в ближайший гоpодишко, да там на свою беду, повоpотил сpазу не на pынок, а в ближайший тpактиp. Расчитывал стоpговать цену пониже, чем аббат выделил, вот и не дозpит отец игумен начету, недоимку с монашьей спины не взыщет. В том трактире рассказал компании местных завсегдатаев о своей нужде. Те, люди знать веселые, посоветовали : — Не ходи де на pынок, воpов там много, мошенников еще многее. Наpод он ить тать, баловство в кpови. Подсунут какую хвоpую скотину, она у тебя по доpоге в монастыpь и околеет. Или, пуще того, кошель сpежут, иль дpугим макаpом, но оббеpут непpименно. — И давай вспоминать всякие былицы, что на pынке с пpиезжими пpиключались.

Испугался Ингельдот, говоpит, научите мол, как быть. Я де уж вас уважу, отблагодаpю чаpкой. Один из компании в затылке поскpебся, говоpит: — А чтоб тебе, святой инок, да не сходить туда-то, спросить такого-то. Тоpгует он поpосятами и все честно, без обману.

Тут и остальные поддеpжали. Мол, точно есть такой, человек меж всеми людьми честнейший. На pадостях Ингельдот хлопнул чаpку, людей за добpый совет угостил и поспешил к такому-то. Далековато это было, долго ходил, плутал в кpивых улочках, наконец нашел нужный дом. Откpыл двеpь хозяин. — Да, — говоpит, — есть, и мальчик есть, и девочка есть. Сейчас пpинесу, а в цене уж сойдемся. Ингельдот ему мешок достает, чтобы в нем поросят принес. Свинотоpговец отказывается, мол и так доставит. Ну дело хозяйское, так, значит так. Тот пошел, вскоpости возвеpнулся с пустыми pуками. — А где ж поpосята ? — Ингельдот спpашивает. — Да вот, — отвечает тоpговец и достает из каpманов такое! — Да то ж кpысы! — Ингельдот в сторону шарахнулся, не любил, даже боялся их монах. А хозяин говоpит: Все, как ты пpосил. Вот мальчик, а вот и девочка, и сует пpотивнючих, да пpямо в Ингельдотову физиономию. Тот, осеня себя знаком тpигона, задом отступал, в полах pясы запутался, упал, ногами сучит. — Убери от меня, pади Бугха, эту меpзость! Я поpосят пpосил, а ты мне кpыс суешь. На что обиженный хозяин и отвечает: — Так это и есть поpосята, только водосвинкины.

— Да на кой ляд мне твоя водосвинка надобна? Я обычных хpюшек хочу.

— Так на кой ляд ты мне голову дуpишь, длиннополый? Откуда мне хpюшек взять, pазве из жениной опочивальни? У меня отpодясь такого не было. Даже и подвоpья нету.

— Да пошел ты, кpысовод. — Только и сказал на это бpат Ингельдот. Подался на pынок, а тот, как на гpех, уже по поздней поpе закpылся. Так, не исполнив волю благочинного, пpишлось бpату Ингельдоту с неполным кошелем отпpавляться восвояси. Очень не хотелось вспоминать остальное.

Сегодня медовуха ему горчила, пивная пена противно лезла в нос, соленые грибы были пресные и совсем не имели вкуса. Тяжко было на душе, грустно в мыслях. Без удовольствия потягивал он питье из кружки и думал невеселые свои думы.

Велел ему аббат ехать на ярмарку, да там две бочки меду, монастырскими братчикими по лесам собранного, продать, а на вырученные деньги, купить соли, кой каких скобяных изделий, других товаров, нужных для одинокой обители. Вторговал Ингельдот мед прибыльно, в первый же день ярмарки, за хорошую цену. А вот дальше попутал его лукавый Старый Ник, завел в трактир, а там, как на зло шла игра в кости. Брат Ингельдот, от трудов торговых утомившийся, пару пив выпил — жажда замучила, да еще пару рюмок пенной, и себе решил немножечко, ну совсем чуть-чуть кости побросать. Вот и покидал — и ни меда, ни казны, ни даже кобылы с телегой, на которой мед вез, и тех нету. Пропивал сегодня с горя последние оставшиеся гроши святой братии и горько свое думал.

Думал, что ж дальше делать то, как на грозные очи аббата показаться? Прибъет ведь своим посохом сучковатым, крепка в гневе рука у благочинного, скора на расправу. Но то беда избывная, всех костей не переломает, а вот эпитимью наложит, посадит на хлеб да воду. И то сносное горе — есть неподалек от аббатства малая деревенька, а в той деpевеньке живет одна вдовица, та уж не дала бы с голоду охлясть. Да только аббат, чай, не просто на хлеб — воду посадит, но в келию, а дверь на засов крепкий запрет. И ни до какой такой деревеньки с сердобольной вдовицей не доберешься. Вот это совсем худо. Не привык Ингельдот так плоть свою смирять, чересчур это.

Оно может не сказаться аббату, сочинить, что мол в ночи тати казну отобрали с кобылой да телегой. Так на правду похоже будет, строго не взыщут. Да хитер благочинный, людей заезжих начнет выспрашивать, все вызнает, до правды и докопается. А тогда! Тогда только головой да в петлю, згноит, изгрызет проклятый.

Не получалось Ингельдоту в аббатство возвращаться. А что другое измыслить, какими трудами себя прокормить? Такая уж натура была у брата Ингельдота, что никакой работы, окромя языком, душа его не приемлела. Роду будучи незнатного, приходилось ему в малолетстве и скотину пасти, и луга косить и другие работы выполнять, но все это было ему в тягость, в неохотку. Оттого и подался в монахи, да вышла промашка — и в аббатстве требовали от него черного труда, а ему-то и в храме кланяться лень было. Вот славословить, алилуйничать, это по нем. Да вот славословили мало, больше хозайствовали. Так, что монастырь бросить, горя мало, только что потом делать, куда голову притулить. В монастыре хоть угол свой, да в трапезную по три раза на день зовут.

Эх, горе, горькое, и нехорошим словом попомнил тех лихих заезжих романов, которым так в пух и прах проигрался давеча. Ну надоумил же его Старый Ник сесть играть с этими продувными бестиями. Самый, что ни на есть пустой, вороватый народ эти кочевые конокрады да плясуны. Все крепкие, темноглазые, загорелые, бороды как смоль черные, сапоги носят блестящие, со скрипом, рубахи цветные, на груди расстегнуты, курчавый волос выбивается. Посмеиваются в усы, озорно глазом косят, друг с дружкой перемигиваются, а чуть, что, за ножи острые хватаются, горячая, вишь ли кровь у них. Сторгуй у такого лошадь, хорошо, ежели домой уздечку принесешь, так ведь нет, и ее украдут, обманно подсунут гнилую, негожую веревку, гусями обгаженную. А сами пойдут в свой табор веселиться, петь да плясать.

А знатно подлецы пляшут! Особо девки ихние, как огонь задорные, плечами раздетыми мелко так двигают, намистами богатыми позванивают, на своих персях, еле прикрытых, юбками туда-сюда поводят, а потом ка-ак задерут! О-о!

Не казались уже романы такими противными, и думалось, а не податься ли к ним в табор и кочевать потом с ними и спать в шатре с черноволосой искусительницей. Да не примут, зачем им Ингельдот. Свои обычаи древние чтат, своим богам неведомым молятся, свои законы блюдут, чужаков не жалуют, чужим у них делать нечего.

Тогда может примкнуть к бродячим монахам? Жалко, конечно, покидать сладкую вдовицу, да что поделать, не судьба видать. Ходить с молитвой по городам и весям, там дом освятить, там на свадьбе, или похоронах затянуть подобающие песнопения, авось не пропаду, прокормлюсь подаянием. Да подают нынче рукой не щедрой, скупяся по тяжелым временам, междуусобным, везде разор, разгром, погорелье, до монахов ли.

Худо, ох как худо было бедному брату Ингельдоту, куда ни кинь, а везде клин. Заказал он еще медовухи, и страдал горемычный.

И вот тут услыхал он все росказни чудные о дивном звере-кролике и показался ему в тех байках какой-то интерес. И в ночи его бедной судьбинушки затеплилась лампадка надежды, малый огонек.

Но далеко ли от малого огонька до великого пожара?

Еле утра дождался хитроумный монах и с ранним светом направил свои стопы в Блудный Бор к поляне волшебной. И хоть страшновато было в это гиблое место идти, да освятил себя знаком тригона, почитал заклятья и рассудив, что днем нечисть не так борза и люта, как ночью, вступил под густые своды поганого леса. Шел брошенной дорогой, вот и осина засохшая, тут тропинка малая, а вот уже и поляна с дубом дуплистым и гнездо, вот оно, на верху. А по середине поляны…

По середине поляны лежал таинственный зверь с длинными ушами. И хоть того ради и пришел сюда в этот поганый Блудный Бор, но от внезапной этой встречи с потусторонним ушастым созданием, зашевелились у брата Ингельдота на голове и волосы и короткие его уши. Завороженный невиданной картиной, положил на себя священный знак тригона и открыл уже было рот, прочесть крепчайшее заклинание, но вовремя опомнился — а не ровен час, подействует, сгинет зверь и волшебные чары спадут с поляны, что тогда, зачем он сюда приходил? Медленно, перебарывая страх, стал монах приближаться к зверю. Тот мирно спал, никуда исчезать не собирался. Видя безвредность твари, подступил совсем близко, нагнулся, рассматривая. Ушастый зверь-кролик и впрямь немного смахивал рылом на сурка, но на том все сходство заканчивалось, ничего подобного Ингельдот раньше не видел. Читал он в священных сагах о разных чудовищах, но о таком не приходилось. Боязливо протянул руку, легонько пальцем коснулся и одернл. Зверь спал и никаких обид не чинил. Тогда осмелевший монах всей ладонью погладил, под рукой оказался живой, теплый, пушистый мех. Зверь подергал носом — Ингельдот испуганно отпрянул в сторону — часто пожевал губами и опять успокоился.

Долго сидел над ним вкрай ошеломленный монах, уставать начал, почитай с утра до поляны пехом добирался, со вчерашнего голова побаливала, стало клонить в сон. Один раз, другой глаза закрывались, голова падала на грудь. Вздрагивал, просыпаясь, решил, что не годиться так, чего доброго проспит зверя, убежит — поминай как звали. И совсем уже осмелев, вынул из кармана веревочку, одним концом привязал за обе задние лапы волшебного зверя, а второй конец к своему запястью приделал.

— Ну, теперь не убежит, разбудет меня. — Подумал монах, лег рядом и заснул.

Проснулся от лесной стылости, поляна была уже в тени, солнце шло на вечер, светило за деревьями, низко. Тело от лежания на сырой земле побаливало, что-то было не так. Да вот — нету зверя, пропал! Кинулся веревочку смотреть, нет, цела веревочка и петля не распущена. Не могла тварь выбраться, значит не брехали в трактире люди, умеет скотина исчезать, колдовская ее сила!

Поднялся Ингельдот и бегом, подтянув полы рясы, затрусил из лесу на тракт битый. Не от того бежал, что нечисти Блудного Бора боялся, теперь уже брат Ингельдот ее в грош не ставил, нечисть его не тронет, во сколько со зверем-Кроликом просидел, а оттого, что время дорого, спешить надобно. Сподобилось ему такое дивное диво свидетельствовать. Скорее в монастырь, благую весть аббату доставить, может тот подобреет, смягчится, помилует Ингельдота за малую его провину, от щедрот своих наградит за службу.

Да по дороге длинной поостыл монах, призадумался. Да и может не повеpить ему игумен, пpипомнить давний конфуз. Скажет, что с пьяных глаз ежика не пpизнал. Да и ладно. Явилось ему, Ингельдоту, великое знамение, оказался он избран лицезреть зверя-Кролика, быть допущену к великой тайне. Зачем этой тайной с кем не попадя, пусть даже и с самим аббатом делиться? Нет ему никакой пользы. Заглотный благочинный сам славу пожнет, все почести примет, а ему, Ингельдоту, только колотушки отсыпит. Нет, пускай аббатушка дураков в зеркале высматривает, когда угрей на носу давит, Ингельдот не пальцем делан, своего не упустит. Но тонко все надо сделать, тонко. В голове начал складываться план.

Потому не доходя до монастыря, поворотил знакомой дорогой к деревеньке, а там на двор к вдовице. Та, уведев монаха, руками всплеснула.

— Ой, здоров был братец Ингельдот. не чаяла тебя уже видеть, думала убег ты.

— Да чего мне убегать-то?

— А то разве не с чего? Да разве ты не пропил братчиковский мед, да кобылу с телегой?

— Не пропил, а в кости проиграл. — Буркнул раздосадованный монах. — От уже знают, во языки, во бабы!

— А че думал, тайна великая? Давеча вот с ярмарки мужики воротились, все порасказывали.

— И в монастыре были?

— А то как-же, точно были, еще аббат твой их пивом угощал, за тебя спрашивал, жив ли, не околел ли с пьянки-то.

— Да леший с ним, с аббатом, сами, ненаглядная моя аббатами будем, а то и по-выше. — Со свежей радостью говорил Ингельдот, а сам уже брался рукой за любимые округлости богатого тела вдовячего.

Но та отстранилась. — Совсем мозги пропил, ну куда тебе никудышному аббатом то быть, разве в трактире тараканов к обедни строить. Ты только одну службу ведаешь — застольную, да одну молитву читать научился — чарочную.

— Эк дурная баба, пошли лучше в дом, там говорить сподручнее.

— Так разговоры и на дворе хороши, а что в доме сподручней это я знаю, это мне ведомо. — Однако двери открыла, приглашая войти.

— Это дело тоже знатное, — осклабился брат Ингельдот, — да нынче не досуг, дело есть поважней.

Зашли в горницу, хозяйка на стол поставила, что нашлось и к нему пенной кувшинчик. Гость споро к столу сел, рюмку хракнул, положил в рот варенник, и тут понял как оголодал — без малого двое суток в дороге да в лесах не пивши и не евши. Пока насыщался, сидела вдовица, грустно на мужика глядела, жалеючи. И его жалеючи, а паче свою горькую долю.

— Ну, хозяюшка, ты того, заживем скоро по-барски. — Все еще жуя говорил Ингельдот. — Было мне знамение, попрощаюсь с монастырем и пойду отшельничать в пустынь.

— Ох горюшко! — Опять всплеснула руками баба. — Вот нашел барскую жизнь. Ну за что мне эти маяты? Один был — тиранил, так хоть хозяйничал, но помер. Второй — монах, и тот бросает, схимничать собрался. Да как же ты от трактира прочь подашься, где ж твоя пустынь-то будет? Часом не на винокурне ли?

— Эк дура, ну дура, какая на винокурне пустынь, там один соблазн и суета. Я в Блудный Бор пойду, там жить буду.

— Ой миленький! — Запричитала сердобольная вдовица, да не ходи ты туда, заест там тебя упырище ненасытный! Здался тебе этот Блудный Бор! Уж лучше пойди к аббату, повинись, авось строго не взыщет. А там ко мне опять ходить будешь. Я тебя приласкаю, ублажу после подвигов монашеских.

— Да не голоси ты, не брошу тебя, возьму с собою.

— Ой лихо, да зачем мне, дурья твоя башка, в этот Блудный Бор соваться. А хозяйство, что, бросить прикажешь? — Вдруг просветлела лицом, загорелась светлой мыслью. — Послушай, да и впрямь, на кой тебе в монастырь то ворочаться? Оставайся у меня, хозяйство большое, работы много, будем вместе селянствовать, а то погляди, без мужика в доме все рушится, земли не сеяны.

— Земли у тебя не сеяны, оттого, что ты их на пар держишь. Нечего мне в навозе ковыряться, дело не мудpеное, у меня другие заботы. Вот, говоришь, мужики с ярмарки приехали, а сказывали они про чудо-зверя Кролика?

— Да мало ли что мужики спьяну набрешут, слыхала я, да нет у меня к ним веры.

— А, значит так, как про меня — так есть вера, а как про Кролика — так и нету уже?

— Так про тебя, много веры не надобно, дело верное, и слушать не резон, и так знала, что все пропьешь.

— Да что ты все про одно, я те про другое говорю. — Тут задумался Ингельдот, надо-ли бабе таинства рассказывать, чтоб чего доброго не разболтала все кому не след. Но вдовица была здравомыслящая, своему интересу убытку не сделает. И все рассказал, почти как есть.

— А потому, — заканчивал он свой рассказ, — надобно мне получить благословление аббата. Но с пустыми руками к нему соваться нечего, он так благословит посохом, да по ребрам, что уже не до схимничества будет. Тут на тебя вся надежда. Надобно мне лошадь с телегой, да денег за две бочки меду.

Ох, и не хотелось же тароватой хозяйке со своим добром расставаться, давать горбом заработанное, тяжкими трудами нажитое в пропойные руки Ингельдота. Но сулило дело барыши не малые, рискнула. Запрягли заговорщики кобылу, достала из укромного секретного места вдовица заветную кубышку, отсчитала требуемую сумму, и даже не отдохнувши, погнал монах обратно на ярмарку. И хоть та уже заканчивалась, но успелбыстро обернуться, купить все аббатом заказанное. Ехал в монастырь в душевном непокое, то радостные богатые картины будущей славы веселили душу, то накатывались тяжкие сомнения, страшно было.

А в монастырском дворе ждал уже грозный старец, крепкими пальцами сжимая посох, глядел сурово, словно насквозь всю Ингельдота душу видел, все мысли его подлые читал. Придирчиво осмотрел чужую кобылу с чужей же телегой, догадался откуда это добро, криво усмехнулся. На товары привезенные посмотрел, вопрошал строго.

— Воротился блудливый отрок, пиавица вертепный, какой такой благостной проповедью у доброчинной вдовицы скотиной облагодетельствовался?

— Грешен е-е-е-есьмь. — С перепугу начал заикаться виновный Ингельдот.

— Почто греховодник глаголешь, аки козлище блеящий, речи непотребные сложил еси. Аз есмь пастырь твой, козлище, и есть у меня посох нравоучащий, обрати свою задняя к моей дубине, сучье вымя, Свинячий Лыч! — Укоризнено говорил благочинный, воздымая свой суковатый, о спины монастырской братии полированный, посох.

— Грешен аз есьмь, батюшка. — Ингельдот осторожно отступил назад от крутого аббата. — Каюсь, попутал меня Старый Ник, слаб человек. Да только было мне видение. Явился ко мне во сне стратоарх на колеснице, двумя козлищами длиннорогими запряженной, в руках молот сверкающий держит. И стал меня тем молотом охаживать. Дубасит по голове, а сам приговаривает: — Не то тебе, грехосей еще будет, если только не пойдешь смиренныи отшельником в дальнюю пустошь, и все машет своим молотом и машет. Тут другой стратоарх объявился, сам кривой на один глаз, восседает на коне. Конь блед, о восьми ногах, хвост на ветру развевается. Держит стратоарх копье огромаднейшее и говорит: — Насажу тебя на свое копье, аки на вертел, в рот запихаю, из задняя выпихаю, и буду жарить тебя, Свинячий Лыч, века вечные, ежели только не отправишься схимничать, да во Блудный Бор. Поставь там, во Блудном Бору у старой дороги, за развилкой у сохлой осины, на поляне с дуплистым дубом, скит, живи в нем, тогда будет тебе наше прощение. Проснулся я весь в страхе и понял, что надлежит мне повеленное стратоархами бесприменно исполнить. Посему молю тебя, пастыря моего строгого, дать свое аббатское благословление на подвиг схимнический, отпусть в дикий скит.

Задумался аббат, опустил свой посох. Конечно, надобно бы проучить хорошенько беспутного монаха, ну а проку в том? Как был непутевый, таким и останется, даром только руку себе утруждать. А вот ежели он, сам, по своей воле подастся вон из монастыря, в скит, то туда ему и дорога. Посидит на одной ягоде в дурном лесу, пострастотерпствует, и как не сожрет его какая нечитсь, может и поумнеет. Хотя наврядли.

Так порешив, пергамент написал, что монах Ингельдот, получив знамение, отправляется своей волей в пустынь, в Блудный Бор, на поляну с дуплистым дубом, жить постом и молитвами во славу Бугха и монастыря древнего, с аббатского благословления. К тому пергаменту собственную руку приложил и скрепил сие печатью. Так не чинил аббат никаких препятствий, паче того, поспешествовал сему достопохвальному начинанию — выделил материалов и вещей, потребных отшельнику, распорядился все на подводу загрузить и велел двум монахам проводить подвижника до места и помочь что надобно сделать для обустройства скита. Заодно, не оченьто доверяя искренности Ингельдотовых намерений, приказал им проследить за беспутным монахом, чтоб по дороге не пропил монастырское имущество, в кости не проиграл, или иным образом растраты не сотворил.

Довольный Ингельдот не долго в монастыре задерживался, только телега была снаряжена, не мешкая отправился со своими провожающими соглядатаями — догадывался о тайной их мисси, в путь. Доехав по заброшенной дороге к повороту у сухой осины, с теми попрощался, от помощи дальнейшей отказываясь. Монахи и рады были поскорее из поганого Блудного Бора убраться восвояси, особо с подмогой не настырничали, споро сгрузили все с телеги и повернули вспять. С сожалением поглядел Ингельдот на удаляющуюся вдовью кобылу и принялся свой скарб на поляну перетаскивать.

В скором времени заявилась к нему и вдовица, да не одна, а как договаривались, с людьми. Привела она с собою трех странствующих монахов, да несколько поселян, то ли дурных, то ли больно любопытных, а может быть — самых смелых из самых дурных любопытных, кто решился в Блудный Бор идти, поглядеть на волшебного зверя-Кролика. Брат Ингельдот уже место на поляне, где видел ушастую диковину, огородил, украсил ветвями цветущих кустарников, словом соорудил что-то вроде алтаря, лесного святилища. Сам поет гимны, поясно кланяется, проводит мистерию по древнему обряду, как положенно. Пришедшие монахи тоже, хотя и без особого усердия подмогать стали. Народ на алтарь глазеет, нестройно подпевает, чуда ждет.

Долго уже молятся, а все без толку, нет волшебного зверя. Уставать начали. Люди по поляне разбрелись, расселись под деревьями закусывать то, что выпили. Сам Ингельдот тоже несколько раз в свой шалашик забегал, из принесенной вдовицей бутыли для храбрости отхлебывал. Начал сомневаться в душе своей, а точно ли осенен он благодатью, должен ли таинственный зверюга объявиться? А если нет, что тогда?

— Ну зачем я тебе беспутному поверила? — Подливая масла в костер душевных сомнений Ингельдота, сокрушалась вдовица. — Столько добра извела, все зазря, все даром. Да разве какой водшебный кролик к тебе, непотребе, явится? Нужен ты ему больно, и твоим стратоархам паче того!

— Да замолчи, дура, дело тонкое, таинственное, тут с нахрапа, как кнур на леху пхается, то не возьмешь, тут тонкость астральная нужна, погодь маленько, заявится, куда ему, ушастому, деваться. — Успокаивал и вдовицу и себя начинающий приунывать Ингельдот.

Еще помолились, гимны попели. Монахи совсем уже устали, надоело им впустую глотки рвать, стали зло на брата Ингельдота поглядывать. Ничего хорошего в тех взглядах не предвещалось. Да и люди уже посмеиваться начали, серчать потихоньку. Бедный монах стал с того всего невезения по краям поляны озираться, прикидывать, не пора ли в лес сбежать, пока не начали ему бока мять, в отместку за обман и насмехательство. И вот, когда уже совсем нехорошо на поляне стало, осенил себя знаком тригона брат Ингельдот, начал в последний раз, слезно призывать зверя-кролика.

И Кролик явился.

Монахи с перепугу замолчали, народ на колени попадал, пополз проч от алтаря.

Воспрянул духом Игнельдот, зверя-Кролика уже видевший, и по тому не как сильно убоявшийся его внезапного появления, еще громче гимны запел. Монахи вторили хоть и дрожащими голосами, но уже вдохновенно, истово.

Ингельдот ликовал — свершилось! Не удержался, подошел к вдовице, подмигнул и ткнув в бок прошептал: — Что, дура, не верила, сомневалась, что на мне благодать лежит.

Тут служба пошла серьезная. В мистическом экстазе били себя в груди, выкрикивали слова древних молитв, рыдая пели гимны. Ингельдот совсем обнаглев взял зверя-Кролика в руки и понес пастве показывать. Паства падала ниц, целовала землю, где ступал Ингельдот-Кроликоносец. Зверь тем временем неожиданно проснулся, окропил рясу монашескую, зашевелил ушами, приведя всех в еще больший раж и умиление.

Оторопелый Ингельдот ничего лучше не придумав, сунул зверю-Кролику, вынув из кармана, невесть откуда там взявшуюся, морковку. Зверюга ничтоже сумняшися сжевал ее и опять окропил рясу, демонстрируя свое доброе отношение к происходящему. Паства видя сие поспешила и свои жертвоприношения вынуть, оставить по примеру святого монаха на святилище. Ингельдоту однако надоело писливого зверя на руках держать, возложил его обратно на алтарь.

Кролик вознесся.

Крик ужаса вырвался из грудей присутствующих. Ингельдот опомнился всех ранее и торжественно изрек, что молитвы, мол, мало искренны, жертвоприношения зело скудны, деланы не от чистого сердца, чем и разгневали волшебного длинноухого зверя-Кролика. Ну ничего, по-отечески продолжал он, другой раз щедрее будет паства, ублажит волшебное созданье.

Монахи переглядывались, глазами говоря один другому: — Эх, подфартило же беспутному! Надо же, такое счастье привалило. Продул в кости монастырскую клячу, так вот тебе, сторицею обернулось.

А еще виделось в их глазах, что и они не поздно на эту поляну заявились, и если дурака не свалять, то придет конец их тягостным странствиям, жизни беспритульной. Только умно надо, умно. Потому првыми колени перед Ингельдотом преклонили, целовали край сутаны, называли своим отцом и учителем. Следом за ними хитрая вдовица на колени пала, зацеловала оборку длиного платья монашеского. По такому делу и другие люди поспешили поклониться великому подвижнику, весь подол обслюнявили, величали друидом, а это будет по-выше не то, что благочинного аббата покинутого Ингельдотом монастыря, а самого архиепископа.

Так то.