Когда на крыльце раздались шаги, он не сразу сообразил, что именно на его пороге, то есть на пороге дома, в котором он случайно оказался.

Кто—то стоял на пороге и ничего более не предпринимал.

Виленкин вынул часы из кармана пальто.

Уже был вечер.

Целый день пролетел, как одно утро.

Человек на пороге не двигался. Можно было подумать, что он куда—то исчез.

Виленкин наконец не выдержал и встал, вышел в первую комнату, приблизился к окну со щитом. Но щит был плотно сбит. Он прислушался. Изредка задувал притихший к вечеру ветер. Нет, ему это не померещилось, крыльцо скрипело под чьей—то поступью. Почему же человек не стучит, не дергает дверь. Что ему здесь надо. Не вернулся ли Гарик. Но Гарик уже стучал бы, звал Виленкина.

Еще некоторое время Виленкин выжидал, и терпение его иссякло, он включил в сенях свет, снял крючок, — и сразу дверь рванули на себя, и дверной проем заполнила фигура человека в светлой куртке, шляпе с узкими загнутыми полями.

Виленкин попятился.

— Стоять! — коротко приказал человек. У него был густой голос.

— Да я... — пробормотал Виленкин.

— Кто еще там? — перебил его человек, надвигаясь.

Виленкин оказался прижатым к стене.

— Осторожно... рука...

— Кто там еще? — тихо и деловито повторил человек.

— Никого.

— Пошли.

— Что вам надо? — спросил Виленкин озадаченно.

Мужчина подтолкнул его. Вместе они осмотрели все комнаты. Незнакомец заглянул даже в печку. В руках у него не было никакого оружия. Но Виленкин уже почувствовал, что главное его оружие — кулаки. Завершив обследование, человек обернулся к нему и, внимательно его оглядев, заметил, что это он должен спрашивать, — а ты отвечай. Виленкину ни с того ни с сего выпала роль преступника. Человек вел себя как завзятый следователь или судья. В голове у Виленкина пронеслись самые невероятные предположения... Но вскоре все встало на свои места. Судья и следователь оказался Василием Логиновичем, отцом Гарика. И прибыл он сюда вовсе не для того, чтобы разбирать дело Виленкина. У него было свое дело.

— Что ж ты так сидишь в холодной нетопленой хате, — сказал Василий Логинович. Он лишь отдаленно напоминал Гарика. Точнее наоборот: Гарик — его. Василий Логинович был в два раза шире. Ниже, наверное, на голову. Его голос был тоже много гуще. Это был какой—то слиток стародавней породы.

Виленкин сказал, что собирался уже отъезжать, ему надо было пересидеть здесь кое—какие события.

— Ты без часов? — спросил Василий Логинович.

— Да, — соврал Виленкин. — То есть нет. Остановились.

Василий Логинович кивнул.

— Автобус скоро обратно пойдет, уже не успеешь.

— Да?

— Так что давай обживаться... А печку, я смотрю, ты все ж таки хотел протопить?

— Это Гарик, то есть Егор.

— Ничего, мы его тоже так зовем... Заботливый. А что с рукой?

— Порезался.

— Ну вот, дрова уже есть, — сказал Василий Логинович.

Он тяжело ступал по широким половицам, и они слегка как будто прогибались... Нет, казалось, — крепкие и хорошо подогнанные, они даже не поскрипывали, прочно, мертво лежали. Он заглянул в ведра и сказал, что они пусты; он бы сам сходил, но нога, мениск вырезан. Василий Логинович вдруг улыбнулся. Улыбка у него была неожиданно легкая. Он смотрел на руку в бинтах. Виленкин на нее тоже взглянул.

— Инвалидная команда. Но одно ведро ты донесешь? Или тебе помочь?

Виленкин взял ведро и вышел в сад. Солнце село где—то за долиной, на фоне заката курились черными змейками дымки (потом узнал, что это городская свалка). Всюду клочьями лежал снег. Как неожиданно все оборвалось. Весь аккорд обрушился каскадом.

И этот человек был слишком деловит. Он распоряжается им, как будто они давно знакомы. Принесу воды и пойду, решил Виленкин. Торчать здесь после всего, что он прочувствовал, в этом склепе, с чужим отцом, — нет уж, увольте. И Гарик его не предупредил. Да и отца мог бы оповестить. Кстати, почему он не привез его на автомобиле?

Виленкин вышел за ограду. Не оставить ли здесь ведро — да и пойти, на кружном шоссе немного машин, тем более вечером, ну что ж, в конце концов до города можно и пешком добраться.

Все же он свернул направо, а не налево, к городу. Почему—то этому человеку хотелось принести воды. Или — в чем дело?

Так или иначе, но Виленкин дошагал до колонки. Из—за ограды бедноватого дома напротив на него хрипло лаял приземистый бело—пегий пес. Он повесил ведро на рычажок, левой рукой надавил, хлынула вода.

Когда он вернулся, в печке уже горели дрова. Попахивало дымом. Василий Логинович снимал ставни.

— И ты сутки просидел со ставнями? — спросил он, оглянувшись.

— Туго забиты бруски в скобы.

— Взял бы молоток. Эту конструкцию придумал младший. С осени здесь бродить начинают...

— Воду я принес...

— Ага.

— ... и, пожалуй, пойду.

— Подожди, — сказал из дальней комнаты Василий Логинович.

Сняв последний щит, он вышел и спросил, куда Виленкин собирается идти. Тот ответил, что на кружное шоссе. Но разве он не хотел здесь побыть? Пожить? Нет. Как «нет», если там стоит полная сумка. Сумка?.. а, да, ну, в общем, да, хотел... кстати, сумки у вас надо подвешивать.

— Это еще зачем? — спросил Василий Логинович.

— От крыс.

Василий Логинович уставился на Виленкина.

— Я видел крысу, — сказал Виленкин.

— Где? — спросил Василий Логинович с насмешливым и недоверчивым видом.

Виленкин сказал, что прямо здесь, в доме. Василий Логинович не мог поверить. Приехав с Севера, он повел с крысами настоящую войну.

— Этого не может быть. Тут всюду по углам битое стекло, под плинтусом железо.

Василий Логинович смотрел на Виленкина, как на ребенка, которому поблазнилось. «А он подозрителен», — подумал Виленкин. Он досадливо поморщился и повторил, что видел крысу собственными глазами. Василий Логинович вдруг согласился. Да, впрочем, возможно. Он давненько сюда не наведывался. И у его сынов крыса могла и проскочить. Особенно у среднего, у Гарика.

— Ну вот что, — сказал он, — места нам хватит. Садись—ка к печке, подбрасывай дровишек. А я схожу к Няньке.

Удивительным казалось, что няньки бывают не только у поэтов и барчуков, но и у таких, вовсе не лирических мужиков. Слышно было, как Василий Логинович тяжело идет в сенях, ступает на крыльцо. Виленкин прошел к печке, постоял. Здесь дрова ощутимо излучали тепло.

Огонь нежно вгрызался в кору и древесные ткани, он был прозрачен, призрачен, но плотное дерево пропускало его вглубь, расступалось, чернея, потрескивая, вздыхая. Это было похоже на какое—то наваждение. Пламя иногда вдруг всплескивалось, закипало желтизной. В огне было что—то, как ни крути, метафизическое. И на ум приходила, пожалуй, «Поэма экстаза», полет трубящей упоительно солнечной птицы скрябушки и завораживающий «демонический» напев скрипок — утонченно—варварская музыка, изящное язычество: язычество гостиных.

Поднимаясь на крыльцо, Василий Логинович посмотрел в окно. — Виленкин, услышав скрип, обернулся. Одновременно они увидели друг друга, Виленкин — отца Гарика в светлой куртке, серой «тирольской» шляпе, Василий Логинович — товарища сына, простоволосого, в расстегнутом черном пальто.

Значит, остался, подумал Василий Логинович.

Значит, останусь, решил окончательно Виленкин.

— Как поживает няня?

— О—о, уже потеплее, — сказал Василий Логинович. — Нянька? Ничего. Еще крепкая. Нас с тобой переживет.

Виленкин посмотрел на него. Василий Логинович снял куртку.

— Пожалуй, тепло?

— У печки да.

— Я люблю прохладу, — сказал Василий Логинович, приглаживая волосы.

Вчера я ее тоже любил, подумал Виленкин.

— А я нет.

— Мерзляк?

— Зимой хочется куда—нибудь...

— На юга.

— Да, в Италию.

Василий Логинович присвистнул.

— В наше время Ялта была. Я бы, пожалуй, в Германию еще съездил.

Виленкин посмотрел на него.

— Да, — ответил Василий Логинович на его взгляд. — Немцы у нас гостили? Ну и я бы. С ответным визитом. Вежливости. Вот здесь, в этой избе, пятеро солдат жили. Тогда, правда, перегородок не было. Одна большая комната. Сигареты на печке сушили. Вот здесь. Я потихоньку таскал. Раз полез, задел крынку — вдребезги. Молока лужа. Я оцепенел. Замер. И в это самое время, представь себе, открывается вот эта дверь и входит немец. Глядит. У меня сигарета. Но он на меня лишь мельком глянул. Все внимание на лужу. Качает головой. Ай—я—яй, матка, матка! Мол, сейчас мать придет, она даст тебе. И начинает вытирать тряпкой лужу. Я ни жив ни мертв, спрыгнул, собираю черепки.

— И что?

— Успели. Мать ничего не заметила.

— А молоко?

— Ну, пропало вместе с крынкой. Может, те же немцы унесли. Тут уж...

— Странно.

— Хотя они у нас ничего не брали. А за воровство здорово секли. Но я любил всякие рискованные дела. Сигареты эти бегал курить в Ганночкин ров. Лягу под куст, задымлю, — Василий Логинович показал, как он дымил. — Покурю, потом мед ищу. Пчелу выслежу и иду за ней. Она приведет в конце концов к кочке. В кочке улей. Помечу веточкой, сбегаю за водой, в шапке принесу, лью в лаз, потом кочку вскрываю, достаю соты, жую. Негусто, но вкусно.

— Никогда бы не подумал.

— Да, — согласился Василий Логинович, — на первый взгляд, ничего съестного, кочки, трава. А в ней мед. В зарослях терновник, знаешь дикую сливу? Рыба. Прожить можно, надо только приглядеться. Ну и подсуетиться, — Василий Логинович оглянулся на стол. — Хлеб есть у нас?

Виленкин кивнул.

— Хорошо, — сказал Василий Логинович. Он нагнулся и отвернул палас. Под ним оказался погреб. Небольшой погребок. Виленкину пришлось спуститься в него и достать банку с огурцами.

— Набери и картошки себе. Ты здесь останешься, а я завтра уйду.

Виленкин вылез из погребка, смахнул с плеча паутину. Василий Логинович предложил ему снять пальто и нашел меховую безрукавку. Намыл полный чугунок картошки, поставил его в печь.

— Да ты все еще трусишься, — сказал он Виленкину и позвал его на старое место, к печному зеву. — Грейся. А ведь мороза еще нет. Так, прохладно. Еще этот снег начисто стает. Что же ты будешь делать зимой?

— Не знаю, — сказал Виленкин, как будто ему предстояло пережить первую зиму.

Василий Логинович рассказал, что последние двадцать лет провел за Полярным кругом, на реке Усе. И там, конечно, были жестокие морозы; балок — вагончик жилой — заносило, с крыши можно кататься на санках. Отапливались электричеством. И разве сравнишь обогреватели с русской печкой. Как—то из строя вышла станция, и неделю грелись у костров, спали в шкурах, в десяти одеялах, как медведи в берлогах. Казалось бы, в такие морозы без обогревателей не выжить. Но ничего. Один только грузчик приморозил пальцы, да и то по пьянке, — ему мякоть потом срезали.

Виленкин невольно содрогнулся.

— Ничего страшного, — заметил Василий Логинович. — Пальцы почти целы. Человек вообще прочная штуковина.

Василий Логинович нарезал хлеб, выложил на тарелку огурцы.

— А ты с Егором работаешь? Коллеги?

— Нет.

Василий Логинович внимательно посмотрел на Виленкина, на его бородку.

— Ну, надеюсь, — сказал он с улыбкой, — не по священному ведомству?

— Что? — не понял Виленкин.

Василий Логинович потрогал свой подбородок.

— В том смысле, что не имеешь отношения к попам?

Виленкин покачал головой. Василий Логинович удовлетворенно кивнул.

— Да нет, конечно, я их за версту чую. Бородка твоя смутила, — сказал Василий Логинович и встал, прошел к печке, ухватом подцепил чугунок, подтащил его, проткнул ножом картофелину, другую.

— Готово... Я не люблю их. Попов. Соловушки с такими вот лапищами, в одежде вроде бабской, а глаз горит. В войну к нам пробрался один дезертир в женском платье, прятался от немцев в подполье, потом — от своих. Сгинул в лагерях. Туда и дорога. Меня, например, никакая сила не заставит так переодеваться... Да и о чем они говорят? Пустое, женское. Я карамелек в молодости объелся. Ездил в райпо разгружать ящики с конфетами. Пока ехал — проковырял дыру в одном ящике; время послевоенное, голодное. Ну я и давай наворачивать. На всю жизнь наелся, и с тех пор меня от одного их вида воротит.

На столе появились крепкие зеленые антоновские яблоки, сыр. Василий Логинович вышел в сени и вернулся с бутылкой, поставил ее рядом с чугунком. Что—то сопротивлялось всему этому в душе Виленкина. Печной огонь, этот стол—натюрморт; голос Василия Логиновича, его северные рассказы; нянька, живущая где—то поблизости; весь этот чужой, смачный, грубоватый мир деревни. Ему жаль было расставаться со своей трагедией. Поддаться всему этому значило превратить трагедию в фарс. И лучше бы он ушел. Шагал бы сейчас где—нибудь в ночи, под бесчеловечным небом, среди бесчеловечных полей, со своей тоской, с презрением к жизни, музыке, к себе, ничтожному игроку. Нет же! Он был здесь, рядом с этим крутолобым мужиком, который кого—то ему напоминает и что—то оживляет в музыкальной памяти. Здесь, в теплых волнах, исходящих от печки. Вдыхал запах снеди. И чувствовал катастрофический голод. Какие тошнотворные перепады. Человек действительно прочное существо. Если выдерживает эти зигзаги.

Виленкин от водки отказался. Василий Логинович настаивал.

— Я же вижу, что тебе надо поправиться. Давай, клин клином. Поверь, это первое средство.

Но Виленкин не уступал.

— Зачем же я ходил к Няньке? — спросил Василий Логинович.

И почему—то этот довод оказался убедительней всего. Виленкин выпил. Что может быть злее этого национального напитка!.. Некоторое время он опасался, что ему предстоит выбежать из—за стола. Василий Логинович налил в его стопку из огуречной банки мутной водицы, посоветовал запить.

— Не знаю, что там у тебя стряслось, но ты правильно сделал, что приехал сюда. В деревне всегда спасешься, — говорил Василий Логинович, закусывая. — Всякое бывает. Особенно если у тебя жена злая. Худая. Да и любая... Женщина вообще по природе своей нам враждебна. У нее цели другие. Какие? Я и сам не знаю. Но какие—то другие. Самое главное, чего она хочет от нас, — это нашей покорности. Что ты об этом думаешь?

— Не знаю, — сказал Виленкин. — Что—то такое есть...

— Но уступать — не—е—ет, — сказал Василий Логинович, качая головой. — Лучше остаться одному. Я, например, всегда чувствовал эту вражду. Баба так и норовит перекроить тебя на свой лад. Будь паинька, будь вежлив, не хами, не хмурься, не смотри, не обращай внимания на наши бабские сплетни, терпи, короче. Еще немного, и ты ангелом у нее станешь. И она нацепит на тебя юбку. Им нужно, чтобы ты стал такой здоровой, сильной, верной бабой. И только тогда вражда прекратится. Друзья, охоты—рыбалки, водочка — нельзя. Бабская узда до крови рвет... Ну, давай по второй.

Василий Логинович рассуждал дальше о противостоянии женщин и мужчин. И в конце концов пришел к выводу, что и в смерти есть что—то женское. Хотя это и кажется невероятным. Но в том—то и парадокс: жизнь дает женщина, но и смерть женщина — не мужик же? Василий Логинович сказал, что любит играть в шахматы. Самому с собой нелегко играть, особенно вначале. Потом привыкаешь. Он уже вполне освоился. Но временами ему кажется, что перед ним соперник. Точнее — соперница.

— И кто выигрывает?

— Пока выигрываю я, — ответил Василий Логинович. — Послушай, может, мы пойдем к Няньке? Нянька нам споет, у нее голос. К ней приезжали из Центра народного творчества, записывали.

— Уже поздно, — возразил Виленкин.

— Или тебе не нравится? Мой Гарик слушает всякое... Муть всякую.

— Нет, просто поздно.

— Поздно? — Василий Логинович посмотрел на часы. — Сколько на твоих? Мои отстают...

Виленкин встал, достал часы из пальто. Василий Логинович усмехнулся.

— Ты же говорил, стоят часы.

— Да?..

— Значит, уже пошли.

— Хм...

— Охо—хо—хо, — сказал Василий Логинович. — Старого опера не проведешь. А к Няньке действительно поздно. Она рано встает, рано ложится.

Василий Логинович рассказал о Няньке, о том, как она всю жизнь одна, о том, как сразу после войны она судилась из—за коровы, и ей гадалка посоветовала пустить дым судье в лицо — тогда, мол, дело выиграешь; в день суда все собрались, ждут в зале, Нянька бледная, руки в карманах — в одном спички, в другом — папироса; вошла судья, женщина в очках; у Няньки руки—ноги отнялись, но корова — как без коровы? И когда ей дали слово, она встала, достала папиросу, спички, судья вытаращилась, зал помертвел, а она чирк! чирк! затянулась и в сторону судьи “пуф!” Судья: вы это... что? Нянька: волнуюсь очень. Судья: ну—ка немедленно... Корову присудили другому. “Видно, далеко сидела, надо было подойти”, — сокрушалась Нянька.

Василий Логинович многое еще рассказал Виленкину. Чувствовалось, что давно ни с кем не говорил так обстоятельно. Обо всем. Северные истории мешались с местными, военной и мирной поры, с детективными выслеживаниями по лесам беглых уголовников, — Василий Логинович двадцать пять лет этим занимался; потом уехал на Север. (Еще в милицейской школе они с другом — выпив пивка — поклялись, что служат только двадцать пять, и он слово сдержал, друг — нет.) Уволившись, он отправился за женщиной, она первая уехала — от него, боясь этой новой любви, которую сама же и разожгла. Василий Логинович последовал за ней и отыскал ее в предгорьях Полярного Урала, и она стала второй его женой. (Гарик был сыном первой.) На Севере он начинал кочегаром; сменил погоны, папку, авторучку, кобуру с “макаровым” на лом, совковую лопату, брезентовую робу. Потом его назначили начальником базы на Усе. И там всякое приключалось. Василий Логинович действовал неумолимо, иногда силой. Это уже он знал с детства: хозяин должен быть сильным. В деревне он специально занимался различными упражнениями, сам их придумывал. Притащил во двор кусок рельса, к деревьям прибил трубу и подтягивался, обвязывал руки веревками и крутил “солнышко”. Чтобы спокойно сказать сестре, прибежавшей в слезах с танцев: “Что случилось?” — и затем отправиться в клуб через торфяную долину, в соседнюю деревню, пойти по улочке, сунув кулаки в карманы, вызвать такого—то и без лишних предисловий опрокинуть его прямым ударом в ночь. А сестер было три. И, уходя в окопы, заплывшие глиной, отец же сказал ему, что оставляет его за хозяина, девятилетнего пацана. И он попытался им стать. Например, последний раз он плакал, — когда это было? Давненько. В тот раз, когда ходил на реку, на большую реку смотреть, что немцы делают с пленными: этого не забудешь. Черные кусты, снег, полыньи; как будто баня какая—то под открытым небом, на морозе: люди в исподнем, как призраки; пар; серые шинели, каски, машины. Дрожь пробирала его до костей. И он досмотрел бы до конца, но вдруг окликнули: эй, хлопчик! Оглянулся: парни в полушубках, с повязками, за плечами винтовки. Он хотел тут же рвануть по кустам, но вовремя одумался. Вышел к ним. Сказал, что топор потерял, ищет... Парни спросили, из какой он деревни и еще что—то. Один, заросший сивой щетиной, с толстыми щеками и подбородком, похожий на поросенка, хмуро спросил, не хочется ли и ему туда? искупаться?.. Ладно, домой дуй, до хаты, приказал другой и внезапно размахнулся и дал такую затрещину, что он полетел лицом в снег, быстро встал, оглянулся. Ну!.. Побежал, смаргивая наплывающие слезы. Думал, подстрелят. Но те пошли дальше.

Позже уже не плакал ни в драках, ни под скальпелем, ни в армии, никогда, нигде, ни при каких обстоятельствах. Даже смерть матери, смуглой маленькой женщины, сумевшей как—то сберечь и вырастить их всех четверых, — и ее смерть не вызвала ни слезинки. Он раз и навсегда разучился плакать. Хозяин не плачет. Ни трезвый, ни пьяный.

Хотя — нет. Ровно год назад он возвращался один. На третьем или четвертом этаже его кто—то нагнал, он немного посторонился, пропуская человека. Тот встал плечом к плечу Василия Логиновича. Молодой, круглолицый, в пилотке, в форме. Солдат. В это время сзади кто—то вплотную к Василию Логиновичу подступил, и он почувствовал чужую руку в собственном кармане. И во втором. Солдат, стоявший рядом, плечом к плечу, тоже попытался залезть ему за пазуху. Что—то щелкнуло, Василия Логиновича как будто взвели. От удара левой первый отлетел к стене, потеряв пилотку. Второй, выдернув руки из карманов куртки Василия Логиновича, схватил вдруг его за ноги и попытался свалить. Василий Логинович, не оборачиваясь, наотмашь ударил его сбоку — по скуле и уху, да так крепко, что под кулаком что—то треснуло, ухо или череп: второй тут же разжал пальцы и безмолвно покатился по ступеням. Василий Логинович развернулся. Второй тоже был в солдатской форме. Он растянулся на ступенях головой вниз; Василий Логинович видел подметки его кирзовых сапог. Первый солдат, не стараясь возобновить нападение, скользнул вниз, подхватил своего друга. Василий Логинович пошел за ними. В нем вспыхнул уже профессиональный азарт. И он захотел взять их. Второй наконец очухался и, поддерживаемый другом, побежал самостоятельно. С грохотом они выбежали из подъезда. Василий Логинович — за ними. Солдаты помчались дворами, и подковки на их сапогах звонко цокали. Василий Логинович такие дела любил доводить до конца. Он рассуждал, как охотник—медвежатник: напали раз — нападут еще. Он свернул за угол и позвонил в милицию.

И вот в то время, как он объяснялся с дежурным, откуда—то сбоку и снизу высунулась чья—то рука, сжимающая что—то, какой—то предмет, — и в тот же миг раздалось легкое шипение, и Василий Логинович задохнулся, выронил трубку, схватился за лицо, закрыл его ладонями. Некоторое время он вообще ничего не мог сообразить; горло перехватило, из глаз покатились слезы. Потом он все—таки сумел вздохнуть и понять, что на него напали. Правда, нападающие вели себя странно. Сквозь завесу слез и соплей Василий Логинович разглядел чью—то смутную фигуру поодаль. Кто—то стоял и ждал. И вдруг приблизился, снова протянул руку, — но на этот раз Василий Логинович опередил его, он бросил себя вперед, перехлестнул руки на его шее и тут же поджал ноги. Под ним лошадь прогнулась, однажды на косьбе, стала заваливаться под гогот мужиков, а этот незнакомец и подавно: рухнул, как куль. Василий Логинович уже не чувствовал боли от падения на асфальт, он только крепко прижимал незнакомца к себе, как самого дорогого человека в мире; его шея оказалась в смертельных тисках, и наверное, незнакомец, этот глупец, нашел бы здесь свою кончину, но вдруг по асфальту затопали башмаки. «О черт! сколько ж их здесь?» — подумал Василий Логинович и еще сильнее придавил жертву, тот захрипел. Внезапно обоих осветили. Это была милиция.

В отделении выяснилось, что этот парень действовал независимо от солдат. Такое совпадение. В этот день он купил на базаре баллончик с газом и сомневался, настоящее ли это оружие, и хотел побыстрее на ком—нибудь его испробовать. Тут ему под руку и подвернулся этот мужичок. Грабить он его не собирался. Только проверить действие газа.

— Ладно, ребята, — сказал Василий Логинович, кое—как промывший глаза. — Наверно, он действительно сам по себе.

— И что, отпустить его? — насмешливо спросил сержант.

— Да, — сказал Василий Логинович. — Только откройте клетку, я тоже хочу проверить — действует у меня это или нет? — И он покачал в воздухе кулаком.

Парень сквозь клетку со страхом смотрел на кулак.

— Ну, — спросил сержант в шутку или всерьез, — согласен?

— Заводите дело! — потребовал парень.

Так вот заставил его сопляк слезы лить на старости лет!..

Но, сказать честно, он эту старость плохо чувствует, у него все зубы целы. И еще много сил. И после второй — северной — жизни сейчас начнется третья. Это Гарик, самурай — ты же знаешь, что он купил сувенирный меч самурая в ЦУМе? Дорогая, хорошая штука — блины ворочать или кашу мешать, — говорит, что на Востоке проживают четыре жизни: первая — жизнь ученика, вторая — жизнь путешественника, третья — жизнь домохозяина, и четвертая — жизнь добровольного бомжа. Так вот у меня, стало быть, третья пошла: переселюсь в этот дедовский дом, в родовое гнездо. Все в наших руках.

Это как бы схватка с незримым противником на борцовском ковре или партия в шахматы. Кто кого? Ведь с пеленок тебя всюду подстерегают опасности. Всякие. Мой предшественник, брат, его звали тоже Васей, умер до моего рождения от какой—то болезни, и две сестры. Потом немцы здесь были. Да вон ездил на крышах вагонов в город самосад продавать на базаре, — запросто мог без головы остаться.

Особенно понравилась Виленкину история потопа. Ее он уже слушал, когда они улеглись около двух часов ночи: Василий Логинович на холодке, на диване, Виленкин — на печке.

История в общем—то незамысловатая. Случилось это сразу после войны. Недели две или даже больше лили дожди, реки вышли из берегов, всю округу затопило. Бригадирша послала Василия Логиновича, тогда подростка, искать корову. Пропала, от колхозного стада отбилась. Василий Логинович взял кобылу вороной масти. Объехал холм, спустился к рощам. Коровы нигде не было. Там, сям из воды выглядывали холмы, как острова. Василий Логинович подвел лошадь к воде. Та раздувала ноздри, смотрела тревожно. Хорошая, смирная кобыла. Василий Логинович сам, первый, вошел в воду и тихо позвал ее, потянул за уздечку. И лошадь пошла, поплыла, уже в воде он на нее взобрался. И плывут.

Дело было летом, вода теплая. Доплыли до острова, осмотрели все кусты. Нет коровы. Дальше поплыли. Кобыла уже спокойно шла в воду. Дождь вроде прекратился, но небо еще пасмурилось. Всюду поднимался туман. Василий Логинович перебирался с островка на островок, и когда огляделся, деревни не видно.

Вышли на очередной остров. Пахнет дымом. Василий Логинович едет и видит дым, крышу в ивах. Видит корову; возле нее женщина в платке, на низкой скамеечке. Доит. Услышала: хлюпают копыта, — обернулась. Это была хуторянка, однодворка. Она призналась, что корова не ее, приблудная. И очень ее выручила. Все это время дети были сыты, почти как до войны. Василий Логинович хотел корову сразу увести, но женщина попросила пока оставить, все равно в воду ее не загонишь. А другим путем идти — кстати, ему лучше так и возвращаться — там мост, лошадь, может, пойдет, корова — нет. Василий Логинович согласился. Женщина крикнула, чтоб принесли кружку, и полуголый лысый мальчишка прибежал с железной кружкой, глядя во все глаза на Василия Логиновича — как на какого—нибудь капитана Кука. Женщина зачерпнула молока. Василий Логинович напился и поехал обратно другим путем. И действительно — он возвращался почти посуху. Но перед железнодорожным мостом лошадь заупрямилась, ему пришлось долго ее уговаривать. Посмотри вниз, что, там лучше плыть? Под мостом текли мутные воды, шумели, напирая на сваи. И наконец лошадь вняла просьбам, осторожно пошла. Мост остался позади, и тут появился путеец в плаще, фуражке. Ты кто? откуда? по мосту вел? Да ты что, малец, очумел? А ежели б она застряла, а сейчас поезд? Он готов был отдубасить мокрого посиневшего Василия Логиновича. Если себя не жалеешь — ладно, но при чем тут животное. Речи путейца были странные, как будто война не сделала его бесчувственным, ну или не столь чувствительным ко всякой жизни.

«Чувствительность» плохо вязалась с «отдубасить» — в сознании Виленкина, но не в рассказе Василия Логиновича. Эти перепады, как понял он, были естественны в жизни Василия Логиновича. Это было характерной особенностью его мира, пьянящей особенностью, — точно так же хмелит холодная речка в жаркий летний вечер.

Этот человек был открыт миру, он рос и жил как бы в самой гуще материи, — несовершенная мысль, но именно так думалось Виленкину, обитавшему долгое время в сфере звучаний, — и он смело мял материю, как скульптор глину, только глина была огненной, — тогда уж скорее лава.

Но он и сам был этой глиной—лавой. И в шестьдесят пять он еще не остыл.

Так и надо жить, думал, засыпая, Виленкин, жить, не сотрясая мир бесполезными вопросами, вкогтиться в материю всеми корнями. Но сам—то он еще не знал, будет ли жить. Ведь это только временное послабление, может быть, последняя передышка, последнее... последнее... Ведь эти воля и энергия принадлежат не ему.