В гулких переходах звучали голоса. Господин с госпожой обсуждали... Что они обсуждали? Да, это событие. В город прибыл музыкант. Но ему повредили руку. Чи—жик, чижи—чек, маленький во... привязалось дурацкое сольфеджио. Такое красивое название для такой скуки. Музыкант чем—то напоминал Сакса Федорова. У него были серо—голубые глаза, светлые волосы, только длинней, вьющиеся, локоны до плеч. И он прибыл в город, чтобы наконец... что? Ну, вообще. Он приехал, конечно, верхом.

...Однажды лошадь ходила по городу. Папа сказал, что, наверное, от цыган сбежала, где—то в деревянных домах живут в оврагах цыгане (на цыпочках, цыкнуть, цыпленок). Было рано, они сокращали путь, шли — а не ехали на трамвае — через центр, чтобы успеть на поезд в Москву. А лошадь брела себе краем площади, пощипывала с клумб; мимо каменного памятника Ленину, который родился в апреле (любимая бабушкина мелодия). Потом, видно, захотела пить и направилась по аллее Сада к фонтану, помахивая хвостом.

Она рот разинула и про Москву забыла. Но папа ее позвал. Пошли.

По Москве лошади не гуляют.

Она повернулась на бок. Накрыла ухо ладонью, полежала. Встала и вышла из комнаты.

В кухне горел свет. За дверным толстым стеклом виднелись фигуры.

— Тише.

Бледное пятно лица. А папа сидит спиной. Голос мамы.

— Ты еще не спишь?

Она молча проскользнула в туалет. Спи, спи. Как тут заснешь. Там, где труба уходила в потолок, были маленькие трещины. Мелкие рыжие муравьи скрывались в трещинках и появлялись снова. Фараоновы. Лазутчики. У них есть свои невидимые дороги, трассы. Если провести пальцем, пересечь такую дорогу, то они сбиваются, останавливаются, как перед преградой, стеной, обрывом, и начинают блуждать.

Маму они не раздражают, а вот короеды выводят из себя. Приходится умыкать их. А то припечатает и разотрет. «Я спасаю нашу мебель, твою кровать, ноты, книги». Зачем их спасать. Пусть жрут. Папа давно хочет спать на одном матрасе, как император Хирото. Сомнительно, чтобы настоящий император спал на полосатом обыкновенном матрасе. И ходил в обычный туалет... У него беседка с розами. Неужто у японцев вправду нет мебели?

Она вышла. Они замолчали. Снова пятно маминого лица и папина спина. Промолчала.

Она вернулась в свою комнату. Прислушалась. Где—то работал телевизор, текла вода. По стене замка, в ров.

Снаружи у замка были мрачные заплесневелые стены.

Кто—то проехал в лифте.

Входя в лифт, она всегда успевает глянуть в щель между лестничной площадкой и лифтом и увидеть шахту и далеко внизу лампочки и толстую пружину.

Дикое зрелище.

Чи—жик, чи... Чижик или чижек?

О, гнусное сольфеджио. О, коварная дамочка с черным бантом.

Но о чем они там говорят, владельцы замка?

Она встала и прокралась к стене. Невнятное бубнение. Их голоса в розетке. К ней прикладываться было страшновато. Но ничего не поделаешь, приходится рисковать. Она обреченно вздохнула и приложилась к пластмассовой розетке, предварительно потрогав ее ладонью, как будто она могла быть горячей. Но пластмасса была ни горячей, ни холодной. Она проделывала это не раз. И ничего страшного не происходило.

Подслушивать было интересно. Сразу слышишь атмосферу, обширное пространство. Все в этом пространстве странное, какие—то шорохи, как в космосе, гулкие звуки.

Вот и сейчас: удары капель. Как будто большие, тяжелые капли обрываются откуда—то, и долго падают, и наконец разбиваются... о дно сухого колодца. Поскрипывает стол ножками. На что это похоже? На что—то космическое, все эти скрипы и шорохи.

Неужели там, за стенкой, просто кухня, четыре стены, раковина с грязной посудой, полки, чашки, ложки, сковородки, газовая плита, радио на подоконнике, занавески с цветочками.

Но что же говорят владельцы. Что они обсуждают у камина? Она задержала дыхание.

Вообще голоса из стенки всегда звучат по—особенному.

Вот и сейчас. Папа говорил о тетках, о своих тетях, о том, что тетя Надя разговаривала с кем—то по телефону и ей сказали: да? да? ждите, ждите! приехали, потом кто—то сбегал за... за аппаратом... Мама сказала, что у них так всегда, они забывают, надо было сразу, хотя, конечно... Скрип, кашель, наливают воду. И он принес. Ему дали? Да. Дали? Да, сразу, уже получил. Если, конечно... он мог уехать. Куда? К морю. Сейчас? Там тепло.

Девочка перевела дыхание, проглотила слюну. Разве поймешь что—нибудь. Кто собирался к морю, кому и что дали... Кажется, дядя Женя живет где—то у моря. Ему дали телеграмму.

Тетя Вера говорила, что... Что? Соседка слышала. Слышала? Да. Он ходил. Мог бы он позвонить? Странные звуки. Изменившийся папин голос. Я мог бы сам... Ну ведь... если бы... И с Виленкиным... Звякнул стеклянный — кувшин?

Молчание.

Можно было бы и лечь, но она ждала. А у них продолжалось молчание.

И что—то удерживало ее у стены, что—то таилось в этой пластмассовой плошке. В молчании, в шорохах, скрипах, в голосах. Она почувствовала, что здесь уже ничего не надо выдумывать. Происходило что—то пострашней всех выдумок. Кто—то за нее все навыдумывал. И от предчувствий у нее леденели ноги (и как раз в этом месте между ковром и стеной оставалась полоса линолеума, на ней она и стояла). Из обычных слов, как из игрушечных частиц, складывалось нечто такое, во что нельзя поверить. И уже она стояла, изогнувшись у стены, и, скованная чем—то неотразимым, злобным, не в силах была оторвать от себя это ледяное, налипающее. Это вползало в нее змеей. От страха хотелось кричать. Но она боялась обнаружить себя, она не могла даже оглянуться в своей комнате, не смела взглянуть на шторы, на белую постель. Она слушала, зажмурившись.

И вот чем отличаются выдумки от того, что случается на самом деле: утром она проснулась — как же она все—таки посмела распрямиться и, не раскрывая глаз, на ощупь, пройти по комнате, лечь, сжаться и бесконечно долго лежать так? — и, проснувшись, сразу с облегчением, неожиданным счастливым чувством подумала обо всем ночном как о кошмаре и сразу же поняла, что это было не ночное наваждение, едва взглянула, выйдя из спальни, в отцовское лицо с почерневшими веками и как будто изодранное в клочья. И тогда она пробежала мимо него и, найдя маму в ванной перед зеркалом, вцепилась в нее, дрожа от ужаса.