Утром Никитин один ушел за речку. Косить было тягостно, Бахус бродил в крови… да какой Бахус! бес ржано-пшеничных полей с козьей мордой и васильковыми глазами. Никитин бросил косу и направился к речке. Над желтыми кубышками и черными корягами поднимался туман. Никитин разделся, нашел место поглубже. На берег он выходил, ознобно передергиваясь, чувствуя, как сквозь поры сочится водочный дух, — в спиртовом облаке он поднялся наверх, энергично взмахнул руками.

На какое-то время купание принесло облегчение. И он с бодростью взялся пластать зеленый строй трав, словно очерчивая себе круг, но за скошенной травой поднималась другая, и он уходил все дальше, и никакого круга не получалось, позади тянулась остриженная полоса, и рядом лежал зеленый вал.

Надо было поскорее заканчивать и отправляться с Иваном на поиски. Кто и где может принять его с семьей? Никитин этого не знал. Но что-то надо было делать.

Неужели Иван будет жить здесь?

Несколько лет он молчал, ответил на первые два письма Никитина — и смолк. И Никитин оставил попытки дозваться. Что за наивное желание длить дружбы детства, инициации. Меняются обстоятельства, изменяются люди.

Правда, у этой дружбы был терпкий вкус солдатчины и опасности, — она холодила плохо выбритую щеку, опасность, порошила в глаза пылью, тихо посвистывала или пела муэдзином с глиняной стены. Это была дружба замурованных на два года — почему же на два? в любой момент все могло закончиться раньше. Никитину повезло попасть в артиллерийскую батарею, они били по горам и крепостям издалека. Костелянец с разведротой входил в дома и пещеры, плутал по нескончаемому лабиринту, где любая тень могла обернуться ангелом смерти, бородатым ангелом в грязной чалме и остроносых калошах на босу ногу.

Познакомил их Витя Киссель. Он сразу прилепился к Никитину, как только оказался с ним на пересылке в Кабуле. Невысокий, темноглазый, бледный Киссель выглядел инопланетянином, несмотря на полтора месяца, проведенные в учебном лагере в Туркмении.

Да они все там были не в своей тарелке, что говорить. Но все же кто-то держался увереннее, кому-то был понятнее, ближе язык, кондовое наречие, забористое «эсперанто». Детям подворотен, рабочих окраин было все-таки намного проще, они возросли на драках и опасных предприятиях. Никитин тоже через все это прошел, но жестокий опыт детства не перешиб в нем врожденной мягкости, склонности к лирическому взгляду на мир. Это Киссель сразу почувствовал — и начал курить душераздирающие бесплатные махорочные сигареты «Охотничьи», чтобы посидеть рядом с Никитиным в курилке: он у Никитина и просил закурить. Никитин с сомнением взглянул на бледно-зеленоватое лицо в синих прожилках и все-таки дал сигарету. Киссель сразу ее обслюнявил, неумело зажав губами, чиркнул спичкой, глотнул клуб удушливого дыма и вылупил глаза.

И так у них и повелось: Никитин идет в курилку — и тут же появляется Киссель, отважно закуривает термоядерную «Смерть на болоте» (все те же «Охотничьи»: на пачке изображен мужик в кепке, отстреливающий дичь), и они говорят о прошлом, осторожно гадают о будущем. Киссель оказался вдумчивым и все запоминающим собеседником. Это Никитина удивило, он помнил какие-то незначительные подробности из предыдущих разговоров. Сам Никитин был слишком озабочен своими чувствами, мыслями, переживаниями от вновь увиденного — ведь это были первые дни в Афганистане, — чтобы хорошенько слушать кого-то.

За три или четыре дня на Кабульской пересылке они подружились. Хотя Никитин еще все-таки всерьез не считал Кисселя другом, даже товарищем, так, знакомый, попутчик. А Киссель глядел с дружеским чувством.

Никитину пришлось пару раз мягко остановить таких же, как он и Киссель, новичков, пытавшихся уже «кантовать» Кисселя: один приказал принести воды, другой не хотел возвращать авторучку. «Где он тебе сейчас возьмет воды?» спросил Никитин у первого. Тот нагло ответил, что на кухне. «Ну да, и получит черпаком по черепушке». Воду в неурочное время не давали. Только вечером — отвар верблюжьей колючки вместо чая. Ну, ленивец ужинать пошел сам, там и напился. А шариковую ручку Никитин попросил у второго как бы для себя, чтобы записать что-то, — и действительно записал адрес Кисселя: 198903, Ленинград, Петродворец, ул. Юты Бондаровской, д… кв… — но ручку вернул хозяину: «Кстати, Витя, твоя».

Удивительно, как быстро рабы забывают страдания своих рабских душ.

Воистину азиаты стали подобны египтянам…

Воистину вскрыты архивы… Расхищены податные декларации. Рабы стали владельцами рабов. Они входят в великие дворцы… Мясники сыты, благородные голодны. Это свершилось, смотрите: огонь поднялся высоко. Тот, кто был посыльным, посылает другого. Кто проводил ночь в грязи, приготовляет себе кожаное ложе…

Что изменилось за две с чем-то тысячи лет?

Праздный вопрос.

За ответом надо отправляться в казарму, еще хуже — на войну.

С Кисселем их забрали в один полк, но там раскидали по разным подразделениям, Киссель попал в танковый батальон, Никитин — в артдивизион. Иногда они случайно сталкивались где-нибудь в центре полкового глиняно-деревянно-брезентового городка, возле магазина в очереди, возле почты. Киссель был черен и худ, в заляпанной мазутом форме, в чьих-то старых кривых сапогах, он слабо улыбался прокуренными зубами, потирал руки в синяках и ссадинах и рассказывал, что ему пишут из Питера, из этого города прохладных вод, строгих белых ночей, сквозь которые куда-то дрейфуют культурные памятники: а мы жуем песок и никуда не движемся, — на дне.

Да, первые дни, недели были абсолютно пространственны, время, как жилку, чья-то твердая рука выдернула из ткани мира, осталось одно пространство. Раньше пространство отождествлялось с Богом, и только в какой-то его части билось время — в месте невечного бытия людей. И вот сбылись мечтания визионеров и каббалистов: настало одно пространство. И мы лежали на его дне. Совершали какие-то бессмысленные движения.

Теперь, сверх зеленых деревенских дней, это представляется застывшей гигантской воронкой солнца и пыли, сквозь которые едет физкультурник полка в красном трико, рядом с ним на броне люди со связанными руками и замотанными материей от чалмы лицами, а может быть, уже и не люди, странные существа, куклы с черными бородами, в которых запеклась кровь и запутались соринки. Их везут в гору. На коленях физкультурника автомат.

Киссель познакомился с Костелянцем в санчасти, куда ходил каждый день с загноившимся ухом. А Костелянец торчал там после скорпионьего укуса: прилег отдохнуть на земле. Костелянца лихорадило, и два дня он как бы плавал в грязном горячем бассейне, задыхаясь от зловонных испарений, — а потом вдруг все куда-то исчезло, и он лежал на мраморном дне, глядя, как мимо проползают черепахи и ящерицы и откуда-то струится чистый песок. И потом как будто ударили в огромный серебристый гонг — и он выздоровел.

Костелянец считал это происшествие символическим. Он писал стихи. В общем, еще достаточно глухие и смутные, он сам это понимал и надеялся, что здесь произойдет переворот, взрыв дремлющих соков. И он декламировал после санчасти: «И жало мудрыя змеи в уста замерзшие мои вложил десницею кровавой…» — «Кажется, там были замершие?» — «Ну и что, у меня уста замерзали… Настоящая проблема в другом: я не знаю, куда пристроить жало скорпиона».

…Никитин остановился. В траве сидел серый птенец, разевал желтый цветок рта. Выглядел он бесстрашным. Никитин оперся на косовище… как на древко копья, в котором замешены хлеб и вино. Когда-то Костелянец упоминал этого грека, поэта-солдата, дезертира. Как его звали, Никитин не помнил.

— Э, да ты совсем ничего не накосил!

Никитин поднял глаза. От реки шел в полосатой пижаме Карп Львович, на плече нес косу. Был заспан, хмур.

— Что смотришь?

Никитин сказал, что Карп Львович странно одет…

— Не разбудили вовремя, некогда мне было переодеваться. Давай брусок.

Никитин протянул брусок, тот взял его, зажал косовище под мышкой и несколько раз шоркнул по лезвию. На школьной усадьбе он вообще не косил — и не обижался. А тут вдруг его заело. Карп Львович был сложный, переменчивый человек. Ухо с ним надо было держать востро. Ладить с ним умела Елена Васильевна.

Никитин шел следом за Карпом Львовичем и думал о греке, о том, что в его поступке не было никакой высокой идеи, дезертиры новой эры уже были лучше вооружены… Хотя позже сами христиане относились к пацифистам с презрением и прославляли образ рыцаря-христианина, как, например, К. С. Льюис; его работа «Христианское поведение» попалась Никитину в каком-то журнале, он ее внимательно прочитал. Надо сражаться и не стыдиться этого, призывал автор. А известную заповедь он перетолковывал так: это неточный перевод, в греческом языке есть два слова, которые переводятся глаголом «убивать», но одно из них означает просто «убить», а другое «совершать убийство». Это не одно и то же. Убивать не всегда означает совершать убийство, равно как и половой акт не всегда прелюбодеяние. Так вот, надо бы переводить известную заповедь следующим выражением: «Не совершай убийства». Можно ли убивать и при этом не «совершать убийства»?

…Но почему грек не мог знать индийских идей? Да и Сократ уже сформулировал золотое правило: не причиняй зла ближнему. В Китае то же самое говорили Конфуций, Лао-Цзы.

Но, пожалуй, никто не дошел до индийского предела.

Вот, например, последователи одного из Нашедших брод, джайны, не занимающиеся крестьянским трудом, питающиеся, как мыши, зерном и фруктами, надевающие марлевые повязки, чтобы ненароком кого-нибудь не съесть, и подметающие землю перед собой, чтобы случайно кого-нибудь не раздавить.

За косой бежал бесконечный зеленый прибой. Нырнувший в заросли трав птенец больше не попадался.

Что бы делали джайны на севере? в Гренландии, на Аляске? Даже здесь?

Никитину вдруг представилось шествие трех миллионов — а их столько джайнов среди камней и торосов, по березовым большакам — в Индию. Они всегда нашли бы свою Индию.

На полянах появился рыжий сын Никитина с каким-то свертком.

— Что это? — крикнул издали дед Карп.

— Бабушка прислала, — ответил Борис и положил пакет на вал скошенной травы. Дед был хмур, и внук почел за лучшее не приближаться.

— Ладно, беги, — разрешил ему Никитин-отец.

Мальчик вернулся к реке, склонился над водой, высмотрел камешек и вынул его. Переливавшийся в воде багряно-фиолетово-зеленым камешек сразу потускнел. Он выбросил его, нацелился на другой. Этот был чисто бел, словно не растаявшая с зимы снежинка. Он аккуратно достал и его. Мгновенная перемена! Камешек оказался грязным, серым… Кто-то прыгнул в воду, он вздрогнул, посмотрел. В чистой воде плыла крупная лягушка, в глазах прокатывались солнечные волны.

— Посмотри, что там, — распорядился Карп Львович.

В пакете были рабочие штаны и рубашка.

— Вот еще! — сказал Карп Львович. — Буду я возиться.

— Но все равно придется переодеваться, — напомнил Никитин. — Не здесь, так дома.

С надменным лицом Карп Львович снял пижаму. У него были неширокие, но округлые плечи, загорелые по локоть руки, широкие в запястьях, а бицепсы и мышцы груди уже дряблые, отвисший живот; на голени уродливый след как бы от раскаленного клейма.

— Я вижу, ты устал, — сказал Карп Львович. — Это моя теща за один вечер и одно утро все скашивала. А мы повозимся. — Карп Львович хмуро взглянул на Никитина: — Ладно, пошли завтракать, похмеляться. Друг ждет. Мастер пишущих машинок…

Карп Львович первым вступает в проход между высокой крапивой, спускается в зеленую, испещренную солнечными бликами тень реки, снимает обувь. Вода пузырится вокруг белых икр. Карп Львович сдвигает шляпу на затылок, окунает косу в воду, чтобы смыть налипшую траву. Металл сверкает золотом под водой в солнечном блике.

В столовой шумно и весело. Выбритый Костелянец что-то рассказывает сестрам. Темная Ксения смеется, ее глаза прозрачны и блестящи, на скулах пятна румянца. Костелянец улыбается — губами. Вокруг стола крутятся дети, норовят что-нибудь схватить. Темная Ксения и белокурая Ирина на них шикают, завтрак еще не готов. О ножки стола и загорелые ноги сестер трутся кошки. Елена Васильевна у печи. Вдруг одна из кошек противно взвизгивает — ей кто-то отдавил лапу.

— О господи, кошки!.. — восклицает белокурая Ирина.

— А ну пошли! — гонит кошек Елена Васильевна, схватив мухобойку.

Кошки разбегаются кто под стол, кто в закуток между холодильником и стеной.

— Бабушка! не бей их! — кричат дети.

— Пусть мышей ловят! — отвечает Елена Васильевна. — А не путаются под ногами.

— Лена, слушай детей, — говорит ей Карп Львович, усаживаясь на свое место у буфета, возле этажерки, под картиной. Он оборачивается и срывает вчерашний листок календаря. Открывает дверцу буфета, звенит пузырьками, шуршит бумагой; заглядывает на полки с тарелками, в банку с солью, роется в старых газетах и журналах… Вскоре все рыщут по дому: внуки, дочки, Елена Васильевна. Карп Львович сердится. Очков нет как нет. Никитин предлагает свои услуги. Карп Львович колеблется — и все-таки прячет листок в выдвижной ящик этажерки, сам почитает, когда найдутся очки. Карп Львович объясняет Костелянцу, что это с ним постоянно происходит, кто-то с ним играет: то брючный ремень исчезнет, а через некоторое время объявится на самом видном месте, то городская шляпа, та, в которой он ездит за пенсией, — и вдруг идешь, глядишь, а она висит на калитке; не говоря уже об инструментах… Все посмеиваются. Карп Львович сурово глядит на домашних.

— Подожди, я тебе еще не то расскажу, — обещает Карп Львович, пытливо вглядываясь сквозь катаракту в смуглое сероглазое лицо Костелянца. — Какие случаи происходят.

И лицо его плывет в мягкой улыбке, глаза тепло синеют.

— В тебе, Ваня, есть что-то… незряшное.

Темная дочка Карпа Львовича быстро и пронзительно взглядывает на Костелянца и опускает глаза, ее тонкие губы подрагивают в улыбке, она продолжает молча резать хлеб. Длинные пальцы смахивают крошки в ладонь. Белокурая Ирина расставляет тарелки. Карп Львович достает из-за стекла стопки, звучно звякает ими, ставя на стол, и подмигивает Никитину, Костелянцу. Костелянец, не выдержав, глухо лает-смеется. Никитин уже заметил, что он становится нетерпелив и неспокоен, когда дело пахнет выпивкой.

Во рту вдруг появляется вкус верблюжьей колючки.

Елена Васильевна водружает на середину стола чугунок с картошкой.

— Почему без тушенки? — спрашивает Карп Львович.

— Вся кончилась.

— Ну а водочка-то есть еще, — тут же подхватывает он, — в погребах?.. Раз уж пошел черт по бочкам!