Меня часто мучают приступы черной меланхолии. Именно мучают. До физической боли. Не хотелось бы называть причины, ибо это может стать искрой для очередной вспышки депрессии. И потом вряд ли можно описать происходящее со мной словами. Мне самому не все пока понятно. Вадик Околович, с которым я однажды пооткровенничал, дал душевному недугу любопытное определение: «Вселенская тоска». Чибис как-то раздвоение души назвал «интеллигентскими штучками-дрючками».

Если человек ни разу не испытывал, скажем, зубной скорби, то передать стоматологические страдания, вернее, впечатления от них, просто невозможно. А психические недуги куда сложней. Вадима, Птицу и меня воспитывали в одно время — бескромпромиссного материализма. Рай строили на земле, небеса же отвергали. Потому-то чистоплюи, вроде нас с Околовичем, воспринимали жизнь как падение в пропасть. Колька Чибисов наслаждался земными радостями и мало задумывался над тем, чем кончаются прыжки с огромной высоты. Мы разные. Вадим не дожил до той поры, когда о трагическом прыжке стали говорить иначе. Теперь райское существование обещают после смерти и даже в ином обличье. Я верю и не верю. Допускаю, поскольку никогда не соглашался с уготованной мне материалистами ролью обезьяны с мозгами. Их теория — элементарная плоскость, тогда как наше бытие — неисчислимый многогранник.

Но иногда вколоченные в мозги «гвозди» школьной программы и пионерских диспутов дают о себе знать, и я начинаю задыхаться, будто в тесной камере без двери. Помимо животного ужаса, поднимается негодование в душе. Неужто подлецы и мерзавцы избегнут кары? К великому сожалению, в этой жизни страшные суды устраивают они, а не им…

Вечером, перед совещанием, меня вновь окутало мигреневое облако. Правда, сама башка не болела, но разъяренные кошки скребли на душе. Утром проснулся раздраженный и потерянный, с тягостным ощущением, с предчувствием то ли уже совершенной ошибки, то ли грядущей. Время до завтрака еще оставалось. Схватил с полки «Похождения бравого солдата Швейка» и пробежал глазами по, наверное, заученным наизусть строкам. Ярослав Гашек действует на меня безотказно. Какое искрометное жизнелюбие было у этого смертельно больного человека! В любой ситуации он находил смешное. Натыкаюсь на один из тысяч анекдотов, которыми нашпигована книга.

Экономка бравого солдата иллюстрировала свое отношение к оружию конкретным примером. «Известно, — говорила она Швейку по поводу убийства эрцгерцога Фердинанда, — с револьвером шутки плохи. Недавно туту нас в Нуслях забавлялся револьвером один господин и перестрелял всю семью да еще швейцара, который решил посмотреть, кто там стреляет с четвертого этажа».

Согласитесь, смешней всех выглядит несчастный швейцар, слишком любознательный и настойчивый: поперся аж на четвертый этаж. Убрать из этой реплики хоть одно слово, и получится рассказ о трагедии. Почти такой же, какая случилась у нас. Домашний скандал, пальба, трупы. Вот уж поистине — от великого до смешного. Стоит вместо близких людей ввести схематические персонажи, и история приобретает юмористический оттенок. С ума сойти, что за чепуха лезет в голову перед совещанием, которое будет, возможно, главным в моей биографии…

По коридорам молчаливо шныряет народ. «Контора» напоминает не вполне разбуженный улей. По шепотку из углов и неестественно громкому хлопанью дверей чувствуется приближение грозы. С Птицей и Чернышевым спешим занять в «греческом» зале самые хитрые места, подальше от начальства. Без пяти минут десять остальная свора вваливается в бывшую ленинскую комнату. Народ алчно заглядывается на «Камчатку», но поздно, ребята, занято, зря вы засиживались в курилке.

Следом тянется вереница, состоящая сплошь из майоров и полковников. Зал стихает. Я вдруг начинаю бешено волноваться, хотя час назад считал, что переживать не из-за чего. Цель собрания ясна: раздать всем сестрам по серьгам. Так ли уж важно — кому всыпят больше, кому — меньше?

Первое же выступление вызвало у меня легкое недоумение. Тон экзекуции задал щеголеватый представитель областного управления. Свою вводную он уснастил перлами канцелярита. По-моему, никто ни черта не понял, и это было обидно. Чего тут мямлить, если главное действующее лицо (да простится каламбур) с гладкой мордой торчит прямо в президиуме. Ах, Ганин, Ганин…

Франт из области подал сигнал высказаться о происшедшем. Итак, призыв прозвучал суховато и излишне профессионально, словно заранее отметая возможные эмоциональные всплески. Значит, начальство желает устроить механический разбор. Чувства — в сторону и это, несмотря на то, что не успели еще засохнуть цветы у портретов погибших. Мне показалось, что щеголь имеет сложившееся мнение и просто желает поскорее утвердиться в нем. А поиск истины?

Мои размышления прервал монолог Ганина. Он бы и мертвого поднял из могилы. От усиленного внимания в рядах окаменели затылки.

— Сегодня мне нелегко говорить, — ГАВ опустил голову, затем повернул ее к окнам и, пялясь на улицу, продолжал: — трагическая ситуация прояснена в деталях. Недостатки в организации оперативных мероприятий с целью захвата вооруженного преступника выявлены достаточно объективно. Возможно, любое мое слово будет воспринято как попытка снять с себя часть вины. Если так, то разрешите закончить выступление…

Ганин выдержал паузу. Дмитрук, сидевший неподалеку, от смущения почесывал нос. Кое-кто растерянно переглядывался. Возникла неловкая пауза. Мы с Птицей в унисон покачали иронично головами. Нет, Александр Васильевич, вас останавливать не будут, вы умело заинтриговали публику. Даже я жаждал, чтобы дядя Саша высказался до конца.

— Начальник подразделения за каждую мелочь и, тем более, ошибку — свою, а также подчиненного — должен нести персональную ответственность. Таков моральный закон и положения Устава. Это непреложная истина. Как и та, что неэтично давать оценку собственным поступкам. Надеюсь, коллеги принципиально подойдут к этому вопросу. Со своей стороны считаю, что любое наказание, самое тяжкое, мною заслужено. Я готов ответить…

Пухлыми холеными пальцами Ганин теребил кипу бумаг, разбросанных на красном сукне. Пальцы слегка подрагивали, и народ напряженно следил за их магическим танцем.

— Однако столь уж важна личная судьба начальника отделения перед лицом последних событий? Наказание, и это хорошо известно нам, работникам органов внутренних дел, не гарантирует улучшения результатов работы. Очень хотелось, чтобы здесь не осталась в стороне такая важная тема, как доскональное изучение роли каждого участника операции. Вновь подчеркиваю, смысл обсуждения не в том, чтобы искать новых виновных, а в том, чтобы подобные трагедии в будущем никогда не повторились. Офицеры, погибшие на посту, своей судьбой призывают нас учиться жить, побеждать преступность…

Мне показалось, зал каким-то сверхъестественным усилием удержал рвущиеся из души аплодисменты. Я чувствовал себя раздавленным и поначалу никак не мог разобраться в существе происходящего. Почва незаметно уходила из-под ног. Покосился на Чибиса. Он с глубоким интересом разглядывал ногти и что-то бормотал под нос. Я толкнул его в бок. Птица поднял на меня свои холодные насмешливые зенки.

— Ну, Коль? Ничего не понимаю, — пробормотал я, поскольку Чибисов молчал.

— А ты в кино почаще ходи, там арапа покруче заправляют. Дядя Саша нынче в ударе. Областной вроде уже клюнул…

Я недоверчиво воззрился на заезжего ферта. Тот, глубокомысленно прищурив веки, наблюдал за Паниным, как режиссер за любимым актером. Неужто тут и впрямь разыгрывается инсценировка? Николаю доверять опасно, его «любовь» к начальнику может вызвать наговор, но и знает ГАВа он лучше других. Сомнения буквально раздирали меня. Если прав Птица, то лицемерие, цинизм и подлость Александра Васильевича просто безграничны. Меж тем место за трибункой занял Витюля Шилков. Такое знакомое лицо. Однако свет пасмурного утра, проникающий через стекло, превратил его в раскосую маску. И речь текла абсолютно без эмоций. На первый взгляд, он живого места не оставлял на Ганине. Но, с другой стороны, Шилков бессовестно вторил ему. Виктор четверть часа клеймил дядю Сашу исключительно как «начальника, слабо контролировавшего действия подчиненных». Идея, хитро брошенная ГАВом, вдруг обрела крылья. Я утвердился во мнении, что разговор сознательно уводят в сторону.

Выступавшие следом, двое или трое, подхватив мотивчик, в конце концов наплевали на запрет древних — не поливать мертвецов. Особенно тягостное впечатление оставили тирады Леонтьича. Уткнувшись в шпаргалку, он тянул все ту же песню, но едва отрывался от «нот», начинал противоречить сам себе. Мой подопечный Финик и Вечно Поддатый Винни-Пух вызывали у меня одинаковые чувства. Люди, сдавшиеся водке, теряют свое «я» и, кроме жалости, ничего не заслуживают. Бедный, запуганный Леонтьич. Нынешнее предательство он опять будет заливать из бутылки, И так по кругу…

В зале поднялся ропот, и обливавшегося потом дежурного прогнали в зал. А мерзкие слова продолжали лететь из других уст…

Эти фальшивые излияния затянули меня в омут чуть отвлеченных размышлений. Накатила мировая скорбь. Сквозь однотонное бормотанье я с горечью стал думать о том, что сегодняшняя трагикомедия напоминает футбольный матч, который показывают в записи. Результат известен зрителю, остается созерцать неизбежное. А Вадик не любил футбол. Он любил лес. Боже мой, если бы на этом сборище находилась мама Околовича! Мерзавцы, подобные Ганину, не ведают пощады даже к безутешным матерям. Живо представил ситуацию: добрая, гордая Марья Николаевна и грязные интриги выхолощенных душонок. Невозможно. Поклялся в меру сил скрасить бытие пожилой женщины. Разве мог предположить тогда, что не исполню этой клятвы? Что никогда больше не увижу ее лица? Кажется, я уже говорил об этом. Так и не заставил себя переступить порог печального дома…

У меня, конечно, не оставалось сомнений: фарс — он и есть фарс. На сцене шел целый спектакль, созданный ГАВом и человеческой мерзостью. Нет, ну удивительно схоже с театральной постановкой! Тут и даровитый исполнитель (Витюля Шилков), и провальные (Леонтьич), и продюсер в главной роли (очень модно), и спонсоры. А как еще назвать комиссию из области? Были еще безгласные статисты, то есть мы. На что уходят творческие силы.

Кое- кто из соседей стал позевывать. Вот так: народ начал скучать. Значит, собрание на исходе. Значит, действо удалось. Кроме Птицы и меня, остальных, похоже, такой поворот дела устраивает.

Отутюженный ведущий под гул моих раздумий произнес резюме, в котором через два слова звучало: «Конструктивно,…извлечь уроки,…суть не в наказании», и задал формальный вопрос.

— Кто еще желает высказаться? (Это после него-то!)

Я дрожал словно в лихорадке. Минута-другая и поезд уйдет. Коллектив вынесет себе обвинительный приговор, и акула порвет сеть. С детства боюсь трибун и президиумных столов, сверкающих стеклом графинов. Стоит мне подойти к возвышению, и язык сковывает неумолимый панцирь. Или такую чушь порет, что вспоминать стыдно. Ну, неужели все промолчат? Чибис жалобно и заискивающе улыбнулся — он тоже не Цицерон. Я умоляюще обвел зал взглядом. А председательствующий, сложив листки протокола в папку, уже открыл рот, чтобы…

И тут с места поднялся Дмитрук. Уф, отлегло от сердца. Повори, Николай Иванович, милый, неси белиберду, делай бессмысленные объявления, только дай собраться с духом. Ведь если я сейчас не выступлю, то не прощу себе этого вовек.

— Погодите закрывать, — старший участковый обстоятельно прокашливается. — Да. Предлагаю занести в документ мою особую точку зрения. Если вся рота в ногу, то я, выходит, не в ногу… Так что занесите…

— А что именно? — у «дирижера» удивленно поползла вверх левая бровь.

— Я говорить не мастер. Другим по этой части в под метки не гожусь, — лицо Николая Ивановича было совершенно бесстрастным, — а вот рапорт на имя начальникА УВД написал. Там изложено в полном соответствии…

Участковый грузно сел в кресло. В воздухе повисла тишина.

— Разрешите мне добавить? — мой голос прозвучал как-то обреченно и жалобно.

Ну ладно, лиха беда начало. Коль кинулся в омут — не кричи: «Караул!» И молодец, что одолел эту проклятую робость, Не мог нахвалиться я на себя.

— Мне странно слышать, как за словесной шелухой потерялась нить обсуждения, — эту грандиозную фразу я готовил заранее. С чего-то ведь надо приступать. — Все здесь сидящие до собрания определенно высказывались по поводу смерти Вадима Околовича и других ребят. Всем нам отлично известен человек, из-за которого произошло столько несчастий…

Я настолько проникся мыслью о вине Ганина, что совсем забыл о Сенцове. Том самом, стрелявшим из карабина. Но наши мужики сразу поняли все правильно: десятки взглядов впились в Александра Васильевича. Он возвышался над кумачом стола со смертельно бледным лицом…

— Да, человек этот сидит среди нас и, к тому же, позволяет себе заботиться о памяти погибших. Честных, настоящих сотрудников, обвиненных сегодня и в глупости, и неумении, и самонадеянности. Что происходит?! Почему в коридоре мы говорим правду, а здесь соглашаемся с преднамеренными выдумками? Ладно, не буду кивать на других — скажу от себя. Высокомерие и пренебрежение к человеческой жизни, чужой, разумеется, в очередной раз проявленные Александром Васильевичем Ганиным, привели к известным последствиям. И тут, перед коллегами, я берусь доказать очевидное, а также найти объяснение «беспочвенному» преступлению Сенцова… И если не в этом месте, то в другом обязательно добьюсь справедливос- ти…

На оттаявшем языке вертелось теперь много фраз, но я выпалил эти и сразу же грохнулся на сиденье. Хотя, видимо, следовало стоя встретить возможный встречный удар. Вступить в полемику. А может быть, и не очень надо было. Мое задиристое обещание растормошило людей. Они загалдели, принялись переругиваться друг с другом. Подняв глаза на областного пижона, я понял, что достиг главного. По реакции личного состава он, безусловно, сообразил, что правду затереть не удастся. И когда Александр Васильевич попытался обратиться к нему, физиономия у представителя верхов стала каменной. Но ГАВ вдруг потерял нюх, стукнув кулаком, он зло прошипел:

— Надеюсь, участковый Архангельский отдает себе отчет в сказанном. Со своей стороны даю слово, что возведший на меня чудовищную ложь ответит перед законом. Кроме того, сообщаю собранию, что личность участкового Архангельского не внушает доверия. И об этом…

Но в помещении поднялся такой гвалт, что дяде Саше просто не дали закончить. Конечно, жалким блеяньем он напортил самому себе. Опускаться до сведения мелких личных счетов с побеждающим противником ему явно не стоило. Президиум (уже не спонсоры, а судьи) реагировал на реплику соответствующе.

Я мог торжествовать, но мне вдруг стало страшно. Влезть в свару с тертым-перетертым Паниным, да в столь серьезном деле — не шутка. И о чем ему не дали договорить? В последней фразе ГАВа я почувствовал скрытую пока, но вполне реальную угрозу. Что ждет меня впереди? Господи, сколь необычен нынешний день! Как объяснить поведение Николая Ивановича, Шилкова. Выходит, Дмитрук — настоящий человек, а остальные — трусливые подлецы? Да все ли так примитивно? А вдруг мой наставник решил нажить капитал на ганинском позоре? Во что верить? Впервые, пожалуй, за всю жизнь мне предстояло самому разобраться в чертовски запутанной ситуации. А тут еще внятная угроза дяди Саши…

Домой добирался в одиночестве, отшив с десяток спутников-доброхотов. У меня была твердая цель. Добрался до «Трех поросят» и хлобыстнул стакан водки. Однако спиртное почти не брало. В собственную квартиру заявился с диким запахом и светлой головой. На мать это подействовало сногшибательно; она сразу оставила меня в покое, а я заперся в своей комнате, достал стопку бумаги и начал строчить. Я писал журналистский материал, видимо, очерковый. Не пожалел красок и расписал последние события на всю ивановскую. Строчки летели из-под пера как бешеные. В тот вечер я поставил рекорд — пятнадцать страниц беспомарочного текста и украденный у Нилина заголовок «Жестокость». На следующий день я отправил писанину в центральный милицейский журнал…