В нашем распоряжении имелось несколько часов и, чтобы не терять понапрасну времени, я решил покопаться в бортовом Мозге «бьюика». Меня интересовало, где успел побывать звездолёт и, следовательно, Кэс Чей, за два года после смерти профессора Дёрти. Разбор полетов продлился довольно долго. Но я не удовлетворился этим и захотел взглянуть на пространственную картину трасс. Потом, совсем уж от нечего делать, подгоняемый каким-то смутным любопытством, предложил Мозгу оконтурить россыпь точек, отмечающих места, которые посетил Кэс Чей. Мэтт развлекался, наблюдая за моим дурацким занятием, хотя ему в его положении приходилось несладко.

Странную фигуру вычертил Мозг корабля на экране. Тонированная зеленым, перед нами с Мэттом предстала усечённая, со срезанной верхушкой — шаровым сегментом — сфера, самое настоящее «яблочко с бочком». Мэтта охватила болезненная зевота, а я со всё возрастающим интересом продолжал свои исследования. Точка, соответствовавшая координатам Переходника, оказалась лежащей в плоскости «бочка», но из этого пока мало что следовало. Тогда я дал команду Мозгу определить геометрическое место точек, полагая условием отсутствие «бочка», проще говоря, центр сферы. Когда Мозг зафиксировал в центре планету Пасифик, система звезды Дастбин, я несколько секунд тупо смотрел на экран, не в силах осознать факт, но тут Мэтт Пепельной подначил меня:

— Что, собрался опять на Паппетстринг, бродяга?

Меня словно обожгло. Ну конечно же, я смотрел на экран и не видел координат… Паппетстринга!

— Мэтт, что за наваждение? Система звезды Дастбин, планета Пасифик…

— Называвшаяся так раньше, а после того, как стала местом обитания кукол, прозванная и дёртиками и самими куклами планетой Паппетстринг — что-то вроде «Марионетка», «Кукла на верёвочке»…

— Мэтт, теперь ты можешь перестать следить за мной, — улыбнулся я. — Я не сбегу от тебя, чтобы вернуться на Переходник. Мы полетим на Паппетстринг. Точнее, я полечу туда один. А еще точнее, мы полетим вместе, и ты подождешь меня там, но не на орбите, а в сторонке, а я ненадолго приземлюсь — и сразу назад. Вообще-то лучше бы тебе идти сразу к Земле, а не ждать меня, но ты же упрям, как ишак.

— Не хитри, бродяга. Выкладывай, что задумал.

— Мэтт, сейчас нам нужно тормозить. Мы подходим к моему звездолёту. Дремли пока, поговорим позднее.

Я произвёл торможение и стал медленно сближаться с «шевроле». Мэтт настаивал, чтобы мы летели до Паппетстринга вместе, в одном корабле.

— Это пожалуйста, — сказал я ему, — но садиться со мной на планету я тебе не позволю.

Пристыковав корабли и облачившись в скаф, я слазал в свой звездолёт, настроил его на переход до Паппетстринга с недолётом и вернулся к Мэтту.

— Ты сам догадаешься когда-нибудь, что я хочу есть? — сварливо сказал он, когда я избавился от скафа.

Насчёт поесть идея была совсем неплохой, и мы ее реализовали, а потом я сказал:

— На этой тачке мы допилим до места назначения всего за четыре-пять дней. Но я предлагаю лечь в «спальник», чтобы не скучать и не мучиться ожиданием. Или опять станешь спорить?

Мэттью Пепельной невозмутимо ответил:

— Но во время твоего спуска на планету я должен бодрствовать. И не забивай мне баки, не думай, будто я забыл, что ты что-то хотел мне рассказать.

— Я не хочу тебя попусту волновать, пойми. Ты должен спать и набираться сил. Твоё положение не так уж хорошо, прости за прямоту. Мне нужно как можно скорее передать тебя в руки Эдди Лоренса и всей его белохалатной «королевской рати».

— Спасибо за откровенность, бродяга. Но расскажи сейчас, немедленно. Ведь спать я буду в анабиозе, да еще с твоими вшивыми уколами, так что меня не посетит бессонница от новых впечатлений. Перед сном вообще хорошо заправиться новой информацией: пока спишь, подсознание работает, и иногда утром получаются интересные результаты.

Я только вздохнул. Мы выросли с ним в одном инкубаторе… Как можно короче я попытался рассказать Мэтту о Кэсе Чее, о встрече с Казимиром, о моих трёх визитах на «Платинум сити». Очень коротко, конечно, не вышло.

Мэтт, хотя и хорохорился, но по-моему, с трудом просёк услышанное: у него начала повышаться температура. Но его скепсис действовал на меня просто убийственно, хотя и без его замечаний всё происшедшее со мной казалось безумным бредом. Лишь одно Мэтт уяснил твердо: предприятие, затеянное мною с целью найти и уничтожить яйцо со смертью Кэса Чея, очень опасно. Дискуссия грозила затянуться, но я проявил настойчивость и чуть не силой затащил Пепельного в медицинский отсек. После проведения необходимых процедур отвёл его в слиппер, устроил в «спальник» и залёг в анабиоз сам.

Я давно уже чувствовал знакомую сильную дурноту, но ничего не сказал Мэтту: на фоне его несчастья моё недомогание виделось пустяком. Из-за своей щепетильности, не желая беспокоить товарища, я не предложил ему перейти в «шевроле», и теперь до самого Паппетстринга вынужден был мучиться в корабле Кэса Чея. Я не решился «тестировать» Мэттью на этот счёт: всё равно боли от нанесённых ему тяжёлых травм рук замаскировали бы ощущения, вызываемые полем злобы Кэса Чея. Да я и так знал, что он его не чувствует. В отличие от меня и от неизвестных мне других людей, человекоподобных и нелюдей, когда-то «убивших» Кэса Чея. В отличие от меня, «мировая линия» которого прошла через судьбу Кэса Чея и Казимира. В отличие от меня, посвящённого в их тайны, Мэтт Пепельной был ловчее меня. Но даже не лишись он обеих рук, не смог бы погубить Кэса Чея. Это мог сделать только я, «помазанный» и благословленный Казимиром, муки которого я наблюдал и разделил. Как Казимир, подключённый через Кэса Чея к его внешнему сердцу, к нему, вероятно, был подключен, пусть незримым и тонюсеньким «проводком», и я…

…Послеанабиозное «утро» выдалось хмурым. Я машинально исполнил гигиенический ритуал, уделив особое внимание тщательному бритью, словно собирался не в лес, а на доклад к Шефу. Подняв Мэттью Пепельного, помог совершить ему утренний туалет, а потом сообразил лёгкий завтрак.

Встали мы оба не с той ноги, оба были встрёпаны, хмуры и молчаливы и смотрели друг на друга как пассажиры ночного поезда, разбуженные слишком ранним утром на подходе к пункту назначения. Меня сильно донимала так и не прошедшая тошнота.

Допив кофе, я стал собираться в путь. Приготовив для Мэтта кое-какой еды, которую он мог бы запихнуть в себя, обходясь без рук, а также сосуд с питьем, снабженный трубочкой-насадкой для отсоса и кое-какие медицинские таблетки, облачился в скаф и сказал ему:

— Разложи кресло и лежи. Давай условимся. Я могу обернуться и за шесть часов, но пусть будет двенадцать. Но в тех местах на Паппетстринге, куда я собираюсь садиться, сейчас уже поздняя осень. С учётом того, что на момент посадки может придтись начало ночи, кладу на всё про всё двадцать четыре часа. Если через это время я не пристыкуюсь к «бьюику», ты должен идти к Земле. Программа введена, кнопку можешь нажать носом. Вот с анабиозом тебе придется попотеть, но программа сработает с задержкой и, уверен, ты достигнешь Земли. Но я постараюсь вернуться вовремя.

— Бросил бы ты пока это дело, Айвэн. Всегда всё хочешь сделать сам, бродяга…

— Как и ты, как и ты, Мэтт.

— Если даже поверить во всю эту чушь, что ты рассказал мне перед сном, то все равно, стоит ли так спешить? Вернулись бы домой, а потом ты пошел бы по Кэс Чееву смерть с подстраховкой наших ребят.

— Мэтт, очень сложно объяснить, почему нужно так торопиться. Но торопиться нужно. Я и сам толком не понимаю, как скажется закрытие пространственного тоннеля на судьбе Кэса Чея. Эта задача мне не по зубам. Я могу лишь по-дилетантски поставить вопросы, а отвечают на них пусть высоколобые на Земле — кстати, твои слова. Извини, но сейчас, идя на «дело», не хочу наживать мозговую грыжу и не хочу, чтобы её заработал ты. — Я закончил надевать скаф и стоял перед Мэттом с открытым забралом.

— Я бы сам мог подстраховать тебя, Айвэн.

— Жди меня в машине. Помнишь?

Ты знаешь, мечта у меня золотая: «Идем мы на дело с тобою вдвоём, Работаем ловко и, страх презирая, Добычу богатую мигом берём. Волнуясь, ты ждёшь за рулем лимузина, Ты в деле впервые — тебе нелегко. Но все позади, и шуршащие шины Нас скоро отсюда умчат далеко. Скажу я: нажми на педаль до отказа И вытри слезу, что готова упасть. Как долго мы ждали заветного часа!»

…Сегодня мечта золотая сбылась!

— Ох, смотри, бродяга, — сказал Мэттью Пепельной. — Я возвращаюсь без рук, а ты можешь не сносить головы. Тогда мозговой грыже не на чем будет обосноваться.

— Смотри, накаркаешь. Да, лэнгвидж свой я оставлю здесь. Чтобы не скучать, можешь прослушать мою беседу с Казимиром. Другие разговоры я не записывал: уж очень свистели пули и трещали челюсти, и записи бы не получились.

— Предстартовый невроз? — задал риторический вопрос Мэтт, глядя мне в глаза.

— А как же, сам должен понимать.

— Давай-ка свои координаты, бродяга. Где тебя искать на Паппетстринге, если что?

— Ну, ты прекрасно должен представлять, где это. Несколько миль южнее тренировочного городка с куклами, где мы с тобой встретились, помнишь?

— Не забыл ещё.

— Да, как такое забудешь. Ну вот. Там, в лесу, есть большая прямоугольная, что ли, поляна не поляна, поле не поле. Ты знаешь: на Паппетстринге деревья — почти как у нас на Земле в средней полосе, и вокруг этой поляны нечто вроде берёз растет, вся она как бы окружена «берёзовыми» ополицами. А примерно в центре её — огромное кряжистое дерево, вылитый наш дуб. Когда я маялся без звездолёта, то, бродя по лесу, приметил эту поляну, но в то время не заинтересовался ею. Вот туда я и направляюсь сейчас, Мэтт.

— Ты меня немного успокоил, Айвэн. Лес тот мёртвый, скучный. Туда никто не заглядывает.

— Вот, вот. Думаю, что обойдёмся без «если что».

— Ну, ни пуха, ни пера, Гуттаперчевая душа!

— К чёрту! — откликнулся я и, защёлкнув забрало, пошёл на выход.

Оказавшись в своем звездолёте, я сразу почувствовал себя значительно лучше, а, освободившись от скафа (чужого!), окончательно пришёл в норму. Заняв пилотское кресло, с привычным «вперёд — и выше!» направил корабль к Паппетстрингу, моля Бога, чтобы прибыть туда к концу ночи, перед рассветом. Я лицемерил Мэтту, говоря, что перед «хаджем» не хочу наживать мозговую грыжу. На самом деле я все время думал над задачей, вставшей передо мной после того, как понял, что дни межпространственного тоннеля сочтены.

В который раз я убеждался, что задача, которую ставит вам начальство, не может быть до конца понятна ему самому. Вы должны сначала помочь вашему шефу сформулировать то, что он желает от вас, использовав ваш опыт и интуицию. И потом, — и в процессе работы по заданию, и в момент подведения итогов, — он знает меньше вашего. И в первом, и во втором случаях начальство знает меньше потому, что задание-то выполняли и выполнили вы, а не оно. А во втором ещё и потому, что иногда в конце вы докладываете о выполнении не того, что требовало ваше начальство, а о решении той задачи, которую вы заново уяснили и поставили себе в процессе работы, переформулировав и переосмыслив старую в связи с открывшимися неизвестными обстоятельствами. Это мое теперешнее задание явилось яркой иллюстрацией моей доморощенной теорийки.

Сейчас я молил Бога не о том, чтобы закрылся тоннель, а о том, чтобы он оставался открытым в течение времени, которое я положил себе на то, чтобы уничтожить яйцо со смертью Кэса Чея. Наличие у Кэса Чея внешнего сердца, яйца, и явилось вновь открывшимся, не известным ни мне, ни Шефу обстоятельством, многое перевернувшим с ног на голову. Я пытался решить непосильную задачу. Задачу с тоннелем, Кэсом Чеем и его внешним сердцем. Летя к Паппетстрингу, я анализировал три основных возможных варианта.

Первый, самый простой вариант. Предположим, что когда я уничтожаю яйцо, Кэс Чей находится в нашей Вселенной. Тогда он, безусловно, погибает.

Второй. Предположим, Кэс Чей — на том берегу, а тоннель открыт. Я уничтожаю яйцо. Означает ли это, что Кэс Чей умрет? Интуиция мне, дилетанту, подсказывала, что в этом случае Кэс должен погибнуть. Всё-таки при открытом тоннеле наши два параллельных мира представляют как бы сообщающиеся сосуды, образуют единый, странной формы и со странными свойствами, Сверхмир.

Третий вариант, самый неприятный. Предположим, тоннель закрывается, а Кэс Чей навсегда остается на той стороне, в расширяющейся Вселенной. Я уничтожаю яйцо. А Кэсу Чею будет наплевать на это. Находясь в мире, изолированном от нашего, он преспокойно продолжит свою жизнь, может быть, потеряв только бессмертие. Не велика потеря. В таком случае получилось бы, что мы позволили преступнику удрать за границу. Не за границу страны, Земли, Галактики, а за границу Вселенной, за её край. Мало того, тогда сбылось бы пророчество профессора Дёрти о том, что Кэс Чей станет наводить ужас на ещё неизвестных нам обитателей другой вселенной, будет нести зло другому Разуму. Так что, реализуйся третий вариант, — это уже был бы настоящий прокол: с нашей стороны, со стороны Департамента, со стороны Шефа, и, главное, с моей лично. И меня охватывал ужас, когда я думал об этом. Возможно, я ошибался в своих предположениях и Кэс Чей после разрушения его внешнего сердца в любом случае должен был умереть. Но вдруг вспомнил слова Хаббла о профессоре Дёрти: « — Помните фильм, где старик, лежащий на смертном одре, поджигает сиделке газету?» Нет, бродяга, рассчитывать надо всегда на самое худшее… И все-таки, если Кэс, находящийся в другой Вселенной, погибнет там при закрытом тоннеле, то как тогда подтвердить, констатировать, установить его смерть? Домыслы не представишь Шефу, а Шефу не представить их наверх. Получится сплошная неопределённость. Она всё время занозой будет сидеть во всех нас, не давать нам покоя. Даже если наши высоколобые авторитетно заявят, что Кэс Чей на той стороне и при закрытом тоннеле должен был неминуемо погибнуть, это не станет полноценным фактом. Не выполнится важнейший философский и научный принцип — принцип наблюдаемости. Вот если бы мы увидели мёртвого Кэса Чея, тогда другое дело. Но с закрытием тоннеля принцип наблюдаемости становится нереализуемым в… принципе! Точка. Вот вам и мозговая грыжа…

Я не заметил, как пролетело время. На экране со страшной быстротой вырастала злобная планетка Паппетстринг. Торможение, предпосадочный манёвр. А далее я просто переключил управление на автоматику, поскольку корабельный Мозг хранил координаты места, где созрел, вылупившись из эмбриомеханической «таблетки», и начал свою жизнь звездолёт. Поляна с дубом лежала несколько южнее той точки. На её северный край, обращенный к тренировочному городку, и сел корабль.

Над лесом царила ночь. Сняв ненавистный скаф, я на минутку выскочил из корабля. По едва уловимым, почти неощутимым признакам понял, что ночь на исходе. Снаружи ощущался легкий морозец, в ясном небе над головой роились чужие созвездия. Выморочный, неживой лес стоял совершенно голым. Листья давно опали, земля окаменела от холода.

Ёжась, я забрался в уютное чрево звездолёта и переждал остаток ночи и томительный, неторопливый рассвет. Стены корабля спасали от холода, но не защищали от всепроникающей злобной волны, принесшей мне привычное ощущение противной тошноты и непонятной изматывающей тревоги. Но я даже радовался этому обстоятельству: значит, смерть Кэса Чея где-то тут, рядом.

Все, пора. Я вышел наружу. День обещал быть солнечным, ясным. Звезда Дастбин — солнце Паппетстринга — всходила слева от меня, но ещё не поднялась над верхушками деревьев. Дуб, огромный, толстенный, страшный, без единого листика, виднелся прямо передо мной, на расстоянии не более одной восьмой мили. Я медленно направился к нему. Поляна слегка понижалась к югу — в том направлении, куда я шёл.

Скоро передо мной открылось подножие мощного дерева. Но нет, это был не дуб. Это вообще не было дерево. Все та же дешёвая, «а ля профессор Дёрти плюс Кэс Чей», бутафория. В развилке корявых ветвей искусственного сооружения, крона которого являлась на самом деле огромным энергосборником, на заржавевших цепях болтался приличных размеров или кофр, или ларец, или сундук. Тогда, пару-тройку месяцев назад, пробегая мимо и не обращая на дерево специального внимания, я не заметил ларец среди пышной бутафорской листвы.

Сложные чувства испытывал я, приближаясь к дубу. Через несколько минут я извлеку яйцо из ларца, уничтожу его, и Кэс Чей умрёт. Умрёт человек. Или нечеловек?

Мне вспомнилось вдруг, как осуществляется смертная казнь в некоторых местах заключения. Её производит специально подготовленный и назначенный для этого человек, можно сказать, палач, которого на жаргоне стыдливо-нейтрально именуют Исполнителем. Того, кого он должен привести к полному финишу, также лицемерно, ханжески, называют Материалом. Исполнитель стреляет Материалу в затылок, исподтишка, скрытно. Материал его не видит, он даже не знает, когда именно будет сделан по нему выстрел. Интересно, спит ли в ночь перед казнью Исполнитель? Именно Исполнитель, а не Материал. И, самое интересное, засыпает ли он сразу, безмятежно, в ночь после казни? Или всю ночь напролёт, сгорбившись, тихо отмеривает он шаги, и облачка сигаретного дыма беспрерывно поднимаются в ночное небо, к Млечному Пути?

Я ощущал себя таким же Исполнителем, идущим «работать» с Материалом — Кэсом Чеем. Но роль моя представлялась мне ещё более подлой, чем та, которая отводилась Исполнителю, убивающему смертника. Тот, по крайней мере, близко видел обречённого на смерть человека. И из-за этого ему, наверное, тяжело было переступить нравственный порог; близость Материала, возможно, обрекала его на мучительную внутреннюю борьбу с самим собой. Мне же было несравненно легче и проще: я не увижу близко ни лица, ни даже затылка Кэса Чея. Вот так, не видя человека, намного легче сделать ему гадость. Легче убить. Убить на расстоянии.

И ещё. И в том, и в другом случае подразумевается, что Исполнитель всегда лучше, чем Материал. Но конкретно в моём, так ли это? Выполняя задание, я уже привел к полному финишу свыше десяти человек — больше, наверное, чем за это время Кэс Чей. Жетон Абсолютного Сертификата — просто жалкая уловка, вшивая индульгенция, с помощью которой моё начальство великодушно отпустило мне возможные будущие грехи, ловко умыв руки и перевалив груз ответственности на меня. Но наивно прикрывать мне свой стыд фиговым листком-жетоном цинично спущенного мне сверху Абсолютного Сертификата… Так кто же я? Кем я стал? Не превратился ли я в точно такого же Кэса Чея? Я, сотрудник Департамента Айвэн Фул, Фэгот, Гуттаперчевая душа, и есть подлинный Кэс Чей…

Остановившись в нескольких десятках футов от дуба, я достал флэйминг и с минуту постоял, собираясь и прислушиваясь. Тишина стояла необыкновенная, но сейчас наслаждаться ею я не стал. Состояние моё на глазах ухудшалось, как тогда, в павильоне у Казимира, и надо было срочно заканчивать операцию «Смерть Кэса Чея, бессмертного».

Подняв флэйминг, чёткими короткими импульсами срезал закамуфлированные под цепи сложнейшие системы, обеспечивавшие функционирование внешнего сердца, и ларец с глухим стуком упал на мёрзлую землю.

Я представил себе Кэса Чея. Если он сейчас шёл — то споткнулся. Если сидел — покачнулся на стуле. Если лежал — то вздрогнул.

Я хотел подойти к ларцу, чтобы достать яйцо, но ларец самопроизвольно раскрылся, и оттуда выскочил четвероногий серый, с рыжими подпалинами, зверёк, напоминавший то ли зайца, то ли кролика, то ли кенгуру. Обогнув по крутой дуге дуб, он длинными прыжками помчался к дальнему краю поляны, но пуля из молниеносно выхваченного «спиттлера» догнала его. Он ещё пытался сделать на ходу «свечку», точь-в-точь, как это свойственно нашим земным зайцам, но выстрел мой был точен, и зверёк, перекатившись несколько раз по инерции через голову, неподвижно распластался на корявой, мёрзлой земле.

Если Кэс Чей сейчас ел — то подавился. Если он пил — поперхнулся. Если курил — то закашлял.

Дешёвый спектакль продолжался. Не успел я подойти к зайцу, как большая птица, неизвестно откуда взявшаяся, неожиданно появилась прямо на том месте, где лежал убитый зверёк. Разбежавшись по закаменевшей от холода земле, она тяжело взлетела, направив свой уплощённый клюв на запад. Тщательно прицелившись, я поразил похожую на утку птицу из «спиттлера» в угон, с первого выстрела. Она глухо шмякнулась наземь, и я поспешил к ней.

Если Кэс Чей сейчас хохотал — то стал улыбаться. Если он улыбался — то помрачнел. Если был мрачен — то заплакал.

Весь внимание, на цыпочках подошел я к утке, ожидая очередного подвоха. Но ничего не произошло. Приподняв утку, увидел под ней крупное белое яйцо — уменьшенную копию «эга», обнаруженного мною в «харвестере». Да, яйцо — великий символ. Это символ души. Это символ изначальности, первичности. Это символ сингулярности — «протояйца», из которого якобы развилась, развернулась поначалу раздувающаяся, перешедшая затем в просто расширяющуюся, Вселенная. Даже галактики на схемах в астрофизических журналах изображаются крупной точкой с двумя отходящими от неё дужками, обозначающими соответственно ядро и спиральные рукава, что напоминает подвешенный на нитевидных образованиях в белке яйца желток. И пасхальный заяц на картинках всегда держит в лапках белое яйцо. Впрочем, это уже несколько из другой оперы: Кэс Чей не должен воскреснуть.

Взяв яйцо в руки, я тихонько сжал его, словно проверяя на прочность. Оно показалось мне на удивление хрупким.

Что бы ни делал сейчас Кэс Чей, его покоробило и он схватился за сердце.

Тошнота и боль в позвоночнике стали нестерпимыми. Скорее, скорее. Сейчас я избавлюсь от страданий сам, сниму проклятье с Казимира, покончу, наконец, с Кэсом Чеем и поспешу к Мэттью Пепельному.

Я потянул за торчавшую с тупого конца яйца головку и вытащил на свет божий длинный игольчатый предохранитель, а яйцо бросил на схваченную морозцем землю.

Кэс Чей уже ничего не мог делать сейчас, он только хрипел и рвал руками свой красивый асимметричный, символизирующий, наверное, асимметричность Вселенной, комбинезон в том месте, где страшно кололо, тосковало сердце.

Я не стал подражать ни «тупоконечникам», ни «остроконечникам», разбивая яйцо. Оно лежало на земле, завалившись на бок, и я разбил его своим каблуком, ударив сбоку. Агония. Но Кэс Чей всё ещё жил.

Я поднес иголочку к глазам. Солнце, пробившееся сквозь голые стволы, отразилось вдруг от зеркальной, полированной её поверхности, и мне показалось, что это не я переломил иглу, а солнечный луч перерезал её надвое.

Смерть каждая страшна, трагична, Её сурова ипостась, Но — смерть логична, органична, Её неодолима власть…

Всё. Наступила смерть Кэса Чея, бессмертного. Но радость моя оказалась преждевременной. Хотя мучительная тошнота и боль в позвоночнике разом исчезли, зато под черепной коробкой у меня как будто забегали мыши, а затем я ощутил, как в голове забился, задёргался словно бы клубок, с которого сначала медленно, а потом все быстрее стали сматывать нитку. Нитку, которая являлась «мировой линией» моей жизни, судьбы; нитку, прихотливо смотанную, переплетённую и в компактном виде уложенную мне в черепную коробку. Пошел какой-то сумасшедший, страшный обратный отсчёт. Я как бы проживал в ускоренном темпе всю свою жизнь, но задом наперёд, и был не в силах помешать этому. Картины жизни мелькали, как пейзажи в окне мчащегося поезда, всё время сменяя друг друга. Мне подумалось, что жизнь моя на удивление коротка, ничтожна, убога, что она состоит из всего лишь не очень большого, конечного, ограниченного количества отдельных неярких, малозначащих эпизодов. Как только приходила очередная картина, я силился что-то произнести, крикнуть, но только беззвучно разевал рот, как выброшенная на песок рыба, и мучительные попытки заговорить кончались ничем, а эпизод тотчас исчезал из памяти, как сон, который вы не успели запомнить, который ускользнул от вас на рассвете.

Это было ужасно. Клубок становился все меньше и все сильнее бился внутри черепной коробки, причиняя мне адские, нестерпимые боли. Теряя сознание, я успел задержаться лишь на двух-трёх эпизодах.

В одном я увидел большой и длинный, из дубовых бревен, старый дом, где провел своё детство. Я смотрел на него со стороны парадных подъездов, выходивших на булыжную мостовую глухого внутреннего двора, тупичка, тесно обсаженную могучими цветущими липами. Потом словно гигантский нож рассёк сверху вниз мостовую по её продольной оси, и я оказался в яме, откуда наблюдал, как на разрезе, погруженные в землю камни булыжной мостовой и корни столетних лип. И тянул, тянул руки к дому и знал, что никогда не вернусь туда.

Потом прошли перед глазами пруды моего детства, в которых я учился плавать, и странно: я ощутил, как сильно стянуло кожу лица, будто и вправду накупался в их глинистой, мутноватой воде.

Последнее, что успел выхватить из пестрого мелькания картин — летний сад после полудня, где меня, четырех- или пятилетнего, укачало в гамаке. Этого ощущения полной безмятежности, покоя и умиротворенности, которое я испытывал, засыпая на свежем, тёплом воздухе среди зелёного сада, я никогда после в своей жизни не мог достичь, хотя часто вспоминал вроде бы ничем не примечательный эпизод. Он не случайно задержался перед моими глазами и сейчас. Потом — провал, темнота. Движение к полному нулю…